РИМ ТИТА ЛИВИЯ – ОБРАЗ, МИФ И ИСТОРИЯ. 3 глава




Такова была история, протекавшая на глазах Ливия и глубоко вошедшая в его общественно‑политический опыт. Как же могло сочетаться подобное развитие римского государства с той задачей, которую Ливий перед собой поставил, – создать сложившийся в ходе многовекового развития единый образ «главенствующего на земле народа» и его res publica, – если и эта история, и этот опыт говорили лишь об одном – об исчерпании общественно‑политического потенциала Республики в реальной жизни Рима, об очевидном кризисе и распаде ее организационно‑административных структур, о непреложном утверждении ранее ей неведомых форм власти?

История, пережитая Ливием и всем Римом в его эпоху, могла выдвинуть такую задачу и могла обусловить ее решение потому, что события, описанные выше, составляли лишь одну ее сторону, рядом с которой существовала другая, от первой неотделимая, не менее важная и – что особенно надо подчеркнуть – не менее реальная. Революционные сломы в событийной истории осуществлялись на протяжении всей эпохи на фоне стойкой – идеологической и лишь потому организационной – преемственности по отношению к республиканским институтам и упорного консерватизма в общественном сознании, в сфере повседневных отношений подавляющей массы граждан. Преемственность эта была столь стойкой, консерватизм сознания столь упорен, что ни одно самое крутое новшество, ни одна реформа не могли с ними не считаться и ими не окрашиваться. Реформы и новшества, осуществлявшиеся или намечавшиеся вопреки им, в конечном счете неизменно проваливались. В общественно‑исторический опыт Тита Ливия не менее весомо и убедительно, чем крушение Республики, входило и это неизбывное ее сохранение в сознании, в укладе жизни, в обычаях и навыках мышления широких масс Рима.

Античный мир принадлежал к вполне определенной, ранней и довольно примитивной стадии общественного развития. Прибавочного продукта, создаваемого трудом земледельцев, ремесленников, рабов, хватало на содержание весьма ограниченного правящего слоя, простейших государственных институтов, очень небольшой по нынешним масштабам армии. Излишки лишь в самой незначительной мере возвращались в производство, исключали его саморазвитие за счет растущего использования техники и науки, не порождали подлинного исторического динамизма. Эти излишки можно было только потребить – проесть, пропить, «пропраздновать» или «простроить». Ограниченность производства была задана объективно, самой исторической стадией, в которую входили античные общества, и потому примитивный их уклад воспринимался как соответствующий единственно естественному устройству мира, священным нормам бытия. И потому же разрушавшее их развитие общественных сил, несшее с собой деньги и усложнение жизни, выход за пределы и нормы примитивной общины воспринимались как падение нравов, поругание священных начал, как крушение и зло. Гражданская община Рима, как и все другие античные городские республики, была полностью включена в эту систему, и несла в себе ее противоречия. В той мере, в какой она жила, трудилась, вела успешные войны, т.е. развивалась, она не могла не разрушать узкие архаические рамки общинной организации, не выходить за собственные пределы, не перестраивать управление покоренными территориями, дабы обеспечивать рост также и их производительных сил. Но столь же императивно, как развитие, как выход за свои пределы и разрушение старинных норм общественной жизни, были заданы Риму консервативная идеализация этих норм, потребность сохранить традиционные порядки гражданской общины, уклад и атмосферу, им соответствующие, ибо за ними стояли сама историческая основа античного мира, тип его хозяйственного бытия, нравственный строй существования. «Когда уничтожается, разрушается, перестает существовать гражданская община, – писал Цицерон, – то это... как бы напоминает нам уничтожение и гибель мироздания» (О государстве, III, 34). Ливий был свидетелем не только практического изживания Республики, но и на этом фоне – ее особого, своеобразного духовного выживания. Люди, готовившие монархический переворот, деятели нового режима и сами принцепсы постоянно оглядываются на тот уклад жизни и систему норм, которые они же подрывают, стараются, чтобы их деяния рассматривались не столько в новой, практически создаваемой ими, реальной шкале оценок, сколько в старой – духовной, следовательно, иллюзорной, к тому же уничтожаемой, и которая, казалось бы, должна была утратить всякий смысл.

Первым очерком принципата был режим Суллы в 82–78 гг. Стремясь создать аристократическую диктатуру, он покусился на одно из древнейших установлений, лежавших в основе республиканского строя, – на народный трибунат; через несколько лет после смерти Суллы институт этот был восстановлен. Закон о восстановлении народного трибуната провел в 70 г. Гней Помпей. Он был следующим после Суллы наиболее вероятным кандидатом в единоличные правители государства – талантливый полководец, кумир толпы, проведший 20 лет в воинских лагерях и походах и располагавший в результате армией столь же сильной и преданной, как та, что несколькими годами позже привела к власти Цезаря. Но в Испании, при разгроме армии отложившегося от Рима наместника Сертория, он вел себя в строгом соответствии со старинной virtus (Плутарх. Серторий, XXVII; Помпей, XX; Аппиан. Гражданские войны, I, 115, 534–538), аффектированно законопослушно выполнял обязанности гражданина (Плутарх. Помпей, XXII, 4) и в декабре 62 г., высадившись в Брундизии с огромной армией, распустил солдат по домам, в решающий момент сохранив верность Республике и сознательно свернув с пути, который вел его прямо к личной власти.

Двуединый уклад жизни, несший в себе одновременно и разрушение республики‑общины, и сохранение ее, получал завершение и высшую санкцию в новом строе, который Август создавал на глазах Ливия и в известном смысле при его участии. О том, что этот строй возник на развалинах Республики и был немыслим в ее рамках, мы уже знаем, – надо понять, что он был немыслим и вне этих рамок. Принципат основывался в равной мере на военной силе и на инерции республиканского мироотношения, на реальности политической и реальности социально‑психологической. Власть Августа носила личный характер, но была правильной, законосообразной, потому что принадлежала ему как республиканскому магистрату: он располагал военной силой как проконсул, преторианской гвардией, потому что то была охрана (лишь существенно увеличившаяся в числе), испокон веку полагавшаяся полководцу, руководил деятельностью государства, в том числе и сакральной, как консул, т.е. носитель самой традиционной магистратуры республики, сенатом – как первоприсутствующий, т.е. первый в списке сенаторов, мог влиять на решения сената как «Отец отечества». Последние две «должности» особенно существенны. Первоприсутствие в сенате не было магистратурой, то была дань уважения и признание авторитета, присущего человеку в силу покровительства богов и заслуг перед общиной, – представление, которое проистекало из самых архаических глубин народного сознания. К тем же глубинам восходила и неограниченная власть отца семейства над его членами: присвоенное Августу звание «Отец отечества» означало, что он, подобно отцу семейства, может распоряжаться жизнью, смертью и имуществом каждого гражданина, но не только как верховный правитель, а и потому, что такого рода власть, искони лежавшая в основе семейного уклада римлян и правовых норм, его оформлявших, в народе никогда не вызывала сомнений.

Трибунская власть Августа предполагала, кроме права накладывать вето на сенатские решения, право защиты гражданина от приговора, вынесенного магистратом, а также сакральную неприкосновенность личности трибуна. В условиях нового строя ни одно из этих прав не имело реального значения, ибо принцепс пользовался каждым из них де‑факто или на основе других магистратских полномочий. Тем не менее Август, неоднократно отказывавшийся от консульства, с чисто, казалось бы, декоративной трибунской властью не расставался никогда. Объяснение может быть только одно: введенный на заре Республики народный трибунат символизировал сопряжение в рамках государства и в служении ему всех сословий, в него входящих; он не только делал народ в идеале равноправным со старой знатью, но и объявлял их союз священным. Без него государство утрачивало симметрию, а народ – правозащиту. В эмпирической реальности симметрия эта давным‑давно не существовала, ибо большинство народа было оттеснено от управления государством, правозащита же осуществлялась другими путями. Но историческая, общественная реальность, по‑видимому, не исчерпывалась своей эмпирией. Потребность народа ощущать себя защищенным от произвола богачей и знати, почти не находя себе удовлетворения в практической жизни, оставалась тем не менее столь мощным регулятором общественного поведения, а отношение к трибунату – тем оселком, на котором проверялась верность правительства традиционным интересам народа, что Август, при всех своих магистратурах и всех своих легионах, не мог себе позволить хотя бы на год остаться без этой опоры. Описанная ситуация была обусловлена не субъективными особенностями вовлеченных в нее лиц, а объективными противоречиями той стадии исторического развития, к которой принадлежал Рим и весь античный мир – его консервативный общинно‑республиканский идеал был задан столь же объективно и характеризовал этот мир и Рим столь же правдиво, как и практика общественного развития, этот идеал разрушавшая. Значит, Ливий представил историю римского народа в виде обобщенно‑идеализированного образа не просто потому, что такой ему захотелось ее увидеть, и не только в силу особенностей своего литературного таланта. Такой она была ему задана историческим опытом эпохи, и такое ее понимание и изображение, следовательно, становилось плодотворной формой познания всего случившегося и всей эволюции, нашедшей здесь свое разрешение и завершение. Эпоха задавала и те исходные положения, на которых создаваемый образ должен был строиться: героичность и непреходящая ценность Рима, владыки вселенной, вышедшего обновленным из векового ужаса гражданских войн; связь этого торжества Рима с его переустройством и преодолением кризиса сенатского правления: Республика, такая, какой она была в жизни последних поколений, выступала как завершенный период римской истории; смысл и оправдание нового строя – в восстановлении древнего римского государства в очищенном виде, Республика и общинный уклад – не только завершенный период истории, но и ее актуальное содержание, не столько непосредственно практическое, сколько социально‑психологическое, духовное, взыскуемое, корректирующее жизненную эмпирию, исчезающее из окружающей действительности, но и постоянно как бы присутствующее в ней.

 

 

Художественно‑образное восприятие истории Рима не только было обусловлено содержанием эпохи – оно было порождено также особенностями биографии историка.

По контрасту с бурями времени жизнь Ливия поражает своим внешним спокойствием. К концу 30‑х годов мы застаем Ливия в Риме вполне устроенным семейным человеком[33], которому полученное в Патавии (сначала дома, потом в риторической школе)[34]прекрасное образование и, по‑видимому, уцелевшее во всех конфискациях и проскрипциях состояние давали возможность полностью погрузиться в ученые занятия. От них он уже не отвлекался до конца своих дней. Писал философские диалоги и сочинения по риторике[35], а примерно с 27 г. отдался работе над исторической эпопеей. Литературный труд поглощал Ливия целиком – ни о каких его общественных выступлениях, ни о каком участии в политической деятельности или о почетных магистратурах, которые бы он занимал, ничего не слышно. В 14 г. н.э. он вернулся в родной Патавий – поступок тоже мало оригинальный: проведя активную жизнь в столице, под старость возвращались на родину многие выходцы из муниципиев и колоний. Тут он продолжал работать до последнего вздоха, написал еще, полностью или не полностью, 22 книги и скончался в четвертый год правления императора Тиберия в возрасте 76 лет.

Эпопея, им созданная, авторского названия, кажется, не имела, или во всяком случае оно не сохранилось. То был труд в 142 книгах, освещавших события в Риме и на фронтах бесчисленных войн, которые он вел, начиная от времен легендарных, предшествовавших возникновению Города (согласно традиции – в 753 г.), и до смерти пасынка Августа, упоминавшегося уже выше Друза, в 9 г. н.э. Труд делился на тематические разделы по десять или иногда по пять книг в каждом. Такие группы книг (их принято называть соответственно декадами или пентадами) публиковались автором по мере их написания. До наших дней сохранились три полные декады – первая, третья и четвертая – и одна неполная – книги 40–45. В своей совокупности они охватывают события «от основания Города» до 293 г. и с 218 по 167. Мы, однако, имеем некоторую возможность судить и о несохранившихся книгах, так как почти к каждой из них (за исключением книг 136 и 137) была сделана еще в древности так называемая периоха – аннотация, кратко передававшая не только основные факты, но и авторскую их оценку. От некоторых книг сохранились также более или менее протяженные фрагменты (в настоящее издание не вошедшие). Сочинение Ливия переписывалось (обычно по декадам) в древности вплоть до V в. К копиям именно этого столетия восходят и основные рукописи; они датируются XI в. Первоиздание появилось в Риме около 1469 г. без книг 33 и 41–45.

Жизнь Ливия производит впечатление сосредоточенной, кабинетной, мало связанной с пульсом времени. «У историка Рима нет истории», – констатировал в XIX в. автор одной из первых научных монографий о нашем авторе[36]. Были, однако, у этой жизни особенности, заставляющие доверять подобному впечатлению не до конца.

Первая из них связана с родиной Ливия – Патавием и с областью (римляне называли ее Циркумпаданой), центром которой этот город был. У римлянина, говорил Цицерон, две родины (О законах, II, 5). Одна – великая и славная Республика Рима, гражданином которой он является и которой обязан беззаветно служить на поприще гражданском и военном. Другая – местная община, поселение или город, где он появился на свет, в чью почву уходят корни и традиции его рода, где веками сплачивались воедино местные семьи, на поддержку которых человек опирается всю жизнь – и в юности, и в старости, и живя в Риме, и воюя на далеких границах. Связь с родной общиной носила не только практический характер, но и духовный, нравственный. В связях патавийцев со своей родиной этот последний элемент играл особенно значительную роль. Происхождение из Патавия ассоциировалось с нравственной чистотой (Плиний Младший. Письма, I, 14, 6; Марциал, IX, 16, 8), старинной солидарностью гражданского коллектива и патриархальностью нравов, в нем царивших, с верностью традициям республиканской свободы. В проскрипциях триумвиров гибли тысячи людей: жажда даровой наживы толкала на путь безнаказанных преступлений весьма многих – но прежде всего богачей из сословия всадников, стремившихся округлить и умножить свое достояние, достичь сенаторского ценза в миллион сестерциев. В Патавии в эти годы проживало 500 всадников, больше, чем в любом городе Италии, кроме Рима, но, как специально отмечали современники (Страбон, V, 1, 7), гражданские войны не пробудили здесь проскрипционных страстей и жажды шального преступного обогащения. В 41 г. легат Антония (и будущий историк и оратор) Асиний Поллион во главе значительной армии подошел к Патавию, потребовал денег и оружия и получил отказ от старейшин города. Тогда он «обратился через их голову к рабам, обещав им свободу и вознаграждение за донос на господ. Но рабы не последовали этому призыву, предпочтя верность господам свободе»[37].

Город с такими нравами не мог сочувствовать политике принцепсов, в которой на протяжении всего первого столетия существования нового строя столь важную роль играл террор по отношению к старинным семьям республиканского происхождения. Отсюда, из Патавия, происходил вождь «последних республиканцев», уже знакомый нам Гай Кассий Лонгин; здесь, в своем родном городе, возрождал полузабытые древние местные обряды и культ свободы Тразея Пет – глава стоической оппозиции в сенате при Нероне (Тацит. Анналы, XVI, 21, 1);[38]как показали просопографические исследования недавнего прошлого, ядро сенатской оппозиции Домициану в 80–90‑е годы I в. н.э. с ее культом героев Республики – Брута и Кассия составляла группа сенаторов из Патавия и его окрестностей[39].

Ливий сформировался в этой атмосфере, она не могла не сказаться на его творчестве, как бы ни старался он держаться в стороне от политики, от борьбы цезарианцев с республиканцами, от партий вообще. Ливий лишь мельком упоминает Цезаря, восхваляет Брута и Кассия (Тацит. Анналы, IV, 34, 3), не берется решать, принес ли Цезарь Риму больше пользы, чем вреда;[40]император Август, не обинуясь, хотя и в шутку, называл Ливия «помпеянцем» (Тацит. Анналы, IV, 34, 3). Римская Республика выступает в его историческом труде как благо и ценность, гражданские войны, окончательно ее разрушившие и поглотившие, – как позор и бедствие, а становящийся императорский строй, если рассматривать его в виде альтернативы Республике и ее замены, – как нечто весьма сомнительное.

Тот факт, что «История Рима от основания Города» сохранилась лишь на треть и что пропали именно те книги, где должна была идти речь о кризисе республиканского строя, не может поколебать взгляда на Тита Ливия как на истинного патавийца – историка и защитника Республики, а на его труд – как на апологию этой Республики, – взгляд к тому же общепринятый, господствовавший и среди римских писателей, и в культурной традиции позднейшей Европы. Пропавшие книги не могли противоречить этому взгляду. Сам Ливий говорил в предисловии – и следовательно, имел в виду свой труд в целом, – что залогом и причиной успехов и роста Рима, его исторического величия является республиканское устройство. Историк Кремуций Корд, который жил при Тиберии и, следовательно, ссылаясь на Тита Ливия, имел в виду труд его еще в полном виде, оправдывал свои симпатии к защитникам Республики указанием на «Историю Рима от основания Города» как на прецедент (там же).

На первый взгляд, прямо противоречит этому выводу другая особенность биографии Ливия – его близость к императору Августу. Такая близость свидетельствуется прямыми и косвенными данными. К числу прямых свидетельств относится упоминание в «Истории Рима от основания Города» (IV, 19) об участии императора в работе историка; только что упомянутый рассказ Тацита о процессе Кремуция Корда указывает на отношения близости и доверия между Августом и нашим автором; Светоний в своей биографии императора Клавдия (41, 1) говорит, что последний много занимался историей, обратившись к ней по совету Ливия: в пору жизни Ливия в Риме Клавдий, внучатый племянник принцепса, в то время еще подросток, жил в императорском дворце на Палатине, и, если наш историк давал ему советы, значит, был он близок не только с самим Августом, но и с его семьей. Косвенным подтверждением тесной связи Ливия с императором является выразительное совпадение дат: работа над исторической эпопеей начинается в 27 г., т.е. в год официального провозглашения Августа правителем государства; Ливий покидает Рим и возвращается к себе в Патавий в 14 г., т.е. в год смерти своего покровителя. Вряд ли можно также не обратить внимания на то, что Ливий – не единственный писатель среди современников, чьей работой Август интересовался и на которую старался влиять; в том же положении находились Вергилий, Гораций, Меценат; Ливий, по‑видимому, входил в дружеский кружок, члены которого общались с императором постоянно.

Близость эта существенна для понимания авторского замысла и общего характера «Истории Рима от основания Города». Благодаря ей коренное противоречие, которое лежало в основе принципата и о котором было подробно рассказано выше, – противоречие между принципатом как воссозданной и «очищенной» древней Республикой Рима и принципатом как прологом к космополитической монархии, оказалось перенесенным внутрь создававшейся Ливием эпопеи, в его жизнь, мышление и творчество. Известен случай, когда Август в угоду своим монархическим (скажем точнее: протомонархическим) замыслам заставил историка изменить трактовку одного из эпизодов древней истории Города[41]. Подчинять творчество писателей, вхожих в Палатинский дворец, и в частности создаваемый ими образ Рима, своим политико‑пропагандистским расчетам было, по‑видимому, для Августа определенным принципом: несколькими годами позже он так же заставил Горация написать IV книгу од; не исключено, что сходными мотивами объясняется появление патетического рассказа о комете Юлия в заключении «Метаморфоз» Овидия. Но чем настойчивей слышались в двуедином историческом образе принципата прагматически‑политические мотивы, чем решительнее требовал Август, чтобы поэты и историки, им пестуемые, работали на эстетизацию и возвеличение его единодержавия, тем более отодвигался в дали идеала и окутывался эпическими обертонами тот второй, старореспубликанский Рим, с которым принципат был также исторически связан, прославление которого также входило в программу Августа, но который вызывал у больших художников, его окружавших, патриотизм и поэтическое одушевление не заказные, а искренние и потому далеко перераставшие прагматический «социальный заказ» принцепса – Рим «Энеиды» Вергилия и Рим III книги од Горация. Риму Тита Ливия предстояло занять место в том же ряду.

В свете всего сказанного выше спокойная и замкнутая размеренность существования Ливия приобретали особое значение. Если в отличие от предшествующих и современных ему авторов исторических сочинений он не командовал легионами и не разоблачал политических противников на форуме, если вообще он лично не участвовал в бурных конфликтах времени, а наблюдал их из заменявшего римлянам кабинет прохладного таблина своего дома, то это знаменовало принадлежность его самого и его творчества к новой эре – к наступающей эре отчуждения государства и политики от повседневной жизни граждан. На протяжении I в. это отчуждение становилось все более откровенным и глубоким, и Лонгину[42], Иосифу Флавию[43], Тациту[44]предстояло осмыслить его как едва ли не главную черту своей эпохи. Ливию оно давало о себе знать еще отдаленно, но уже непреложно: эпопея, которую он создавал, все менее могла служить формой самовыражения непосредственного участника политических битв, она все более отдалялась от них и над ними возвышалась.

Подведем предварительные итоги. Традиции римской историографии, обусловленные ими литературно‑стилистические вкусы Ливия как писателя, историческая двойственность общественного строя, устанавливавшегося на его глазах, исходившее от императора «творческое задание», наконец, некоторая отчужденность взгляда, порожденная стилем жизни, – все говорило об одном и требовало одного: осмысления итогов многовекового бытия римского государства в его все еще волнующей, живой, но навсегда уходившей республиканской форме, требовало воссоздания не столько конкретных деталей и политических частностей, сколько обобщенного в ретроспекции и обращенного к потомкам величественного и монументального образа истории Города.

 

 

Образ Рима и его истории возникает у Тита Ливия из сочетания трех основных мотивов: Рим есть народное государство, основанное на свободе и законах; римское государство отличается от всех других своим высоким благочестием, обеспечивающим его союз с богами и их покровительство; римское племя ставят выше всех других народов и обеспечивают победу над ними свойственные ему несгибаемая энергия и могучая жизнестойкость.

Первая книга эпопеи посвящена эпохе царей, со второй начинается, чтобы уже не прерываться, рассказ о «свободном Риме». В центре эпизода, открывающего историю Республики, – первый римский консул Брут, и то, что говорится здесь о свободе как основе римского государства, – своего рода камертон для всего последующего повествования. Мысль Ливия выступает тем более рельефно, что мы располагаем параллельными источниками, по контрасту ее оттеняющими, – рассказом Дионисия Галикарнасского (V, 1–35), «Жизнеописанием Попликолы» Плутарха (3–7), некоторыми пассажами в диалогах Цицерона[45]. В этих текстах суть происходящего с самого начала связана с действиями главных персонажей – Попликолы, Коллатина, Брута. У Ливия книга начинается не с рассказа о поступках и событиях, а с теоретического рассуждения о благах свободы, о принципиальной грани, которую она кладет между царским и республиканским Римом, об опасностях, ей угрожающих, и действия консула Брута упоминаются лишь в этой связи. В гл. 1 и 2 пятой книги своей «Римской истории» Дионисий рассказывает, как народ под руководством Брута и Коллатина собрался на сходку, принес клятву никогда больше не подчиняться власти царей, но «поскольку сочтено было по общему мнению, что цари являлись также источником многих дел для общины великих и славных», то решил увековечить память о них в наименовании жреца‑жертвоприносителя – rex (букв.: «царь») sacrorum. Смысл рассказа о тех же событиях у Ливия прямо противоположен: исходное и главное понятие – свобода; все, что делается, делается ради ее прославления и сохранения: должность жреца‑жертвоприносителя (Ливий называет его rex sacrificulus) создается, но он ставится в подчинение жрецу‑понтифику, дабы «сопряженный с подобным наименованием почет не нанес ущерба свободе – главному в ту пору предмету общих забот» (II, 2, 1). Отрешение от должности второго консула, Коллатина, Цицерон объясняет настояниями (чтобы не сказать наветами: abrogabat) Брута; Дионисий прибавляет, что на длинную речь Брута Коллатин реагировал «криком» и что отрешение его от должности определилось еще раньше, так как он был не в силах распоряжаться казнью собственных племянников, замешанных (как и сыновья Брута) в монархическом заговоре, тогда как Брут спокойно пошел на столь бесчеловечный акт. В рассказе ясно представлены отрицательные, как бы еще «дикарские» свойства обоих консулов. Ливий опускает все эти столь реально выглядевшие черты, все сомнительные мотивировки, чтобы представить обоих создателей римской свободы в идеальном свете: Коллатин понимает, что его коллега внес свое предложение только из любви к свободе, и, несмотря поначалу на «некоторое удивление», дает себя уговорить; Брут соглашается на казнь своих сыновей не из варварской жестокости, а все из той же верности свободе, перед которой отступает все.

В этом начальном аккорде того гимна римской свободе, которому предстоит звучать на протяжении всей эпопеи, уже ясно различимы две ноты, его составляющие, – преодоление частных интересов отдельных людей и групп ради общего интереса единого народа и подчинение дисциплине, отеческой власти и законам как гарантия такого преодоления. Цари, пишет Ливий, привели в Рим и поселили в разных его околотках людей, бежавших со своей родины, сошедшихся из самых разных мест. «Что сталось бы, если бы толпа пастухов и пришлых... перестала страшиться царя, взволновалась под бурями сенаторского красноречия и в чужом городе стала бы враждовать с сенаторами, раньше чем привязанность к женам и детям, любовь к самой земле, требующая долгой привычки, сплотили бы всех общностью устремлений. Государство, еще не повзрослев, расточилось бы раздорами, тогда как спокойная умеренность власти возлелеяла его и возрастила так, что оно смогло, уже созрев и окрепши, принести добрый плод свободы» (II, 1, 4–6). Свобода – это единство народа, единый народ.

Реализация этой установки в тексте произведения обеспечивается, в частности, и подбором источников. Как мы помним, в роли таковых у Ливия выступают не документы, а сочинения предшественников. Весьма существенную роль для него играли, в частности, двое из них – Гай Лициний Макр и Валерий Антиат. Первый был сторонником народной партии – описание социальных конфликтов превращается в его «Анналах» в страстное обличение патрициев и их жестокости. Второй был верен сенату и аристократии – по словам современного исследователя, «к Валерию восходят те места в труде Ливия, где восхваляются авторитет сената и патрицианские доблести»[46]. Ливий воспроизводит материал своих предшественников, и многообразие их взглядов как бы возвышает его над социальными противоречиями и частными конфликтами. Он сопоставляет и примиряет противоположности, а не выбирает между ними, ибо задача его – создать образ римского единства.

В самом историческом повествовании эта мысль обнаруживается прежде всего в неизменном одобрении мер, ведущих к достижению политического согласия между патрициями и плебеями. Естественно, что факты такого рода сосредоточены в первой пентаде, охватывающей период наиболее острой борьбы сословий. Таковы законы, которые проводит в интересах народа патриций Валерий Попликола (II, 7–8), таковы на первых порах суды децемвиров (III, 33) и т.д. Соответственно всякое утверждение интереса сословия за счет и в ущерб целостным интересам народа встречает у Ливия в соответствии с его манерой мягкое, не всегда прямо формулируемое, но ясно выраженное осуждение. Осуждаются патриции, которые отказываются от браков с женщинами из плебейских семейств (IV, 4, 5–12) на том основании, будто это угрожает чистоте их крови и упорядоченности родовых прав (IV, 1), и осуждаются плебеи, когда они бессмысленно обрекают на казнь человека, который предложил закон, служивший интересам народа (II, 41–42). Особенную досаду Ливия вызывают народные трибуны, возбуждающие народ против сенаторов, но при этом нередко готовые отказаться от своих лозунгов ради личной выгоды; этим они, впрочем, мало отличаются от тех хитрых и коварных патрициев, что действуют в корыстных интересах собственного сословия. Картину такого кругового своекорыстия являет, например, обсуждение и отклонение аграрного законопроекта народных трибунов Спурия Мецилия и Метилия (IV, 48).



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: