Лев Толстой в начале пути 27 глава




Хотя в первоначальных планах имелось в виду, что в юности сильно сказываются «гордость и склонность к умствованию», все же именно здесь жажда нравственного обновления толкает Николеньку на то, что с детской верой и полным простодушием он мечтает об очищении ото всех грехов, исповедуется и еще едет в монастырь, вспомнив, что упустил признаться в одном из своих грехов. И его озадачивает, что извозчик равнодушен к рассказу об особенном его усердии. Он видит, что и в это усердие, и в самый рассказ о нем закралось самолюбование, что окончательно из этого не выпутаешься никак.

Постоянная самопроверка, постоянная неудовлетворенность собою, стремление к правде и постоянная готовность уличать себя самого перед самим собою во лжи.

Главный деятель душевного переворота – друг – Дмитрий Нехлюдов, тот самый Нехлюдов, который будет хлопотать о сближении с крестьянами в «Утре помещика», который потом душевно омертвеет и которого нравственное воскресение будет изображено в последнем романе Толстого.

А здесь, в «Юности», – это «энтузиаст», молодой человек, студент, всецело преданный высшим вопросам жизни, с сознанием своего долга перед людьми и стремлением до конца его выполнить. Он противопоставлен Володе и его приятелю Дубкову, которые посмеиваются над его серьезностью, над тем, что он всегда занят философскими вопросами. Именно их легкому и поверхностному скептицизму противопоставлена его взыскательная серьезность.

И все-таки образ Нехлюдова в «Юности» не вполне удовлетворяет. Если сопоставить его с замечательными людьми того времени, то он окажется только бледной тенью Николая Станкевича тоже энтузиаста, тоже философа, но с воззрениями более определенными и влиянием на людей более глубоким и более сильным.

Чернышевский не был удовлетворен «Юностью», вероятно, потому, что беседы Николеньки и Дмитрия Нехлюдова и душевные стремления обоих друзей остаются в сфере такого рода философских интересов, которые никуда не ведут. В критицизме этой части трилогии заметно недостает той демократической целеустремленности, которая была свойственна передовым людям этой эпохи.

А между тем не одно только общение с Нехлюдовым расширяет кругозор Николеньки в годы юности. На вступительных экзаменах в университет он впервые выходит за пределы своего социального круга. И вдруг оказывается, что юноши, пришедшие на экзамены без гувернеров, не имевшие дома репетиторов по каждому из предметов, подготовлены не хуже, а лучше молодых дворян, уверенно отвечают на всех экзаменах.

Критицизм автора все сильнее и сильнее обращен на главного героя, откровенно показывающего свое не изжитое барство, которое приметно теперь по контрасту с нравами демократической молодежи. Николеньку радует не поступление в университет, а то, что будет у него свой кучер, рысак, он может щегольнуть этим. Он даже, встретив на улице поступившего вместе с ним «плебея» Семенова, укоряет его в том, что тот не в мундире. Но Семенов выражает свое явное презрение и к мундиру, и к рысаку, и к дрожкам.

Автор трилогии еще никогда не отходил так далеко от своего героя. Он открыт для автора весь, с его «благородно-самодовольными» порывами и с пошлым его барством. Семенова, Зухина и других «плебеев» автор видит менее зорко, но тянется к ним и противопоставляет их Николеньке, который может научиться у них многому, прежде всего пренебрежению к той светской суете, которая так его занимает.

Происходит скрытое столкновение и взаимное противодействие Николеньки и Зухина. Ленивый барчонок и трудолюбивый, деятельный, остро все схватывающий бедняк. Не только физика! Оказывается, и из художественной литературы Зухин читал больше и ухватистее, чем Николенька. Вкусы его гораздо определеннее и резче.

Николенька становится главным предметом суровой критики. Не он один.

Возникает двойной взгляд на вещи. Николеньке показалось, что квартира беззаботного Володиного товарища Дубкова «необыкновенно хороша». И в подтверждение этого говорится, что «везде были ковры, картины, гардины, пестрые обои, портреты… пистолеты, кисеты и какие-то картонные звериные головы». Подтверждение не подтверждает дважды введенная рифма и бойкий ритм этой фразы и определение «картонные»… во всем этом пошлость роскоши, ее мишура. В обстановке Дубкова отражение тщеславного, пустого, суетливого ее владельца.

И посреди всей пестроты, созданной Дубковым, «неловко смотреть ему в глаза», постоянно он, так же, как и эти его картонные головы, – лжет.

Детали обстановки богатых домов в «Юности» предвосхищают многое самое суровое в «Воскресении». «Что-то было там мраморное, и золотое, и обвернутое кисеей, и зеркальное». Средний род усиливает презрительное обобщение.

 

 

Распространенные представления о поэтическом и прекрасном постоянно ниспровергаются в «Юности». Мнимо поэтическому противопоставлено то, что признается действительно прекрасным. В романах очень принято изображать неотступные мысли влюбленного о любимой. Но Николенька в пути вспомнил про Сонечку Валахину только тогда, когда уже отъехал «пять станций». Он внушает себе настойчивую мысль, что «надо думать об ней». Но все ее забывает. И никакой поэзии в этом нет.

А вот «задвижка, косая половица, ларь, старый подсвечник», все, что так «полно воспоминаний, так дружно между собой», все в старом доме, где живет память о матери, – это действительная поэзия. Погружение в этот мир вызывает сильные, устойчивые, высокие чувства.

Неустанное расщепление всякого чувства, умение выпотрошить все ложное составляют огромный интерес «Юности». Но очень многое дается в отвлеченно-обобщенной форме, живое, образное повествование стушевывается. Например, о девочках, Любочке и Катеньке, в отличие от самого Николеньки и его брата, говорится: «…там, где мы уже видели фразу, они видели чувство».

Сильно меняется в этой части трилогии словесный состав. Становятся постоянными такие книжные выражения, как: «вследствие этой мысли», «в этом отношении», «без малейшего понятия». И исчезают такого рода весьма характерные для «Детства» слова, как выжлятник, отрыскавших, ластовицы, черепеник, чуйки и др.

Происходит одно удивительное явление. Сентенции, которые решительно изгонялись из ранних вариантов «Детства», так что их там и не осталось, в «Юности» занимают немало места и примыкают к интеллектуальному складу этой части трилогии.

«Я замечал, что люди, одаренные способностью деятельной любви, редко бывают восприимчивы к красотам природы». «Сущность этой способности состоит в условленном чувстве меры и в условленном одностороннем взгляде на предметы. Два человека одного кружка или одного семейства, имеющие эту способность, всегда…» Особенно характерно это последнее категорическое всегда. «Род человеческий можно разделить на множество отделов…» И многое в этом роде.

«Юность» прошла через три авторские редакции, так же, по-видимому, тщательно перекраивалась, заново переписывалась, как и более ранние части трилогии. Перерывы в этой работе не расхолаживали автора. Напротив. «Пропасть есть мыслей для «Юности», – пишет Толстой в своем Дневнике 10 июля 1855 года (т. 47, с. 52), и 25 мая 1856 года: «Писать ужасно хочется «Юность» (там же, с. 76).

Толстой заканчивал «Юность» в несравненно более благоприятных условиях, чем та обстановка, в которой создавались «Детство» и «Отрочество». В тишине Ясной Поляны. Несравненно возрос опыт писателя, ставшего автором севастопольских рассказов, побывавшего впервые в качестве писателя в петербургской и московской литературной среде.

Но, вопреки всему этому, «Юности» далеко до художественного совершенства первых двух частей трилогии. И сам весьма взыскательный автор в этот раз был неудовлетворен – 23 сентября 1856 года: «Кончил «Юность», плохо, послал ее» (там же, с. 92).

Многое в «Юности» – своего рода первый, образно еще не уплотненный вариант мыслей для последующих произведений.

 

 

«Детство» – первое завершенное в своей искусной безыскусственности гениальное произведение великого романиста. Из того, что ему предшествовало или создавалось в те годы, сохранились два черновика, интересные и сами по себе, и особенно для понимания той подготовительной, внутренней работы, в которой, как в почке, набухала последующая трилогия.

В марте 1851 года была написана «История вчерашнего дня». «Сколько раз я замечал, – сказано в конце этого отрывка, – что всегда я остаюсь тот же и не больше поэт на Волге, чем на Воронке, а все верю, все ищу, все дожидаюсь чего-то». Тренировка самонаблюдений, расщепление и разглядывание внутренних и внешних (в их отношении ко внутренним) движений, поминутная нравственная самопроверка составляют сущность этих страниц.

Собственно история прошедшего дня занимает мало места, да и дня целого нет. Что же автора занимает? Поймать себя самого, установить, что «тело мое, извинившись очень прилично, что не может оставаться, положило опять шляпу и село». Посмотреть совершенно со стороны на себя самого, увидеть непоследовательность собственного поведения: обнаружить в себе самом, при самых обыденных обстоятельствах, что-то неожиданное и странное. Оказывается, что раскаиваться может и не весь человек, а только одна его «частица», тогда как многие другие «частицы» того же самого человека не только не раскаиваются нисколько, но даже вполне оправдывают тот самый поступок, в котором раскаивается одна эта частица. Мысль поразительная. От нее многое пойдет в то сложное понимание личности, которое явится в творчестве Толстого. И все же во всей ее силе подобная мысль найдет свое воплощение скорее у Достоевского, нежели у Толстого.

Оказывается, то, что говорят люди друг другу, – только ничтожная и малоинтересная часть их общения. Скрытый «неслышный разговор» значительнее разговора открытого. И тут же – неуклюжие фразы, в которых, однако, гнездятся будущие обличения душевной фальши: «Я только что приводил рот в порядок, чтобы сказать какую-нибудь такую вещь, при которой можно было бы думать об одном, а разговаривать о другом…» Вся детализация при этом не касается обстановки, одежды, обстоятельств, а только манеры говорить, чувствовать и думать. И многие упоминания конкретных предметов обязательно наэлектризованы душевным их восприятием. Так скромные санки «пошевеньки» упомянуты только для того, чтобы выразить стесненность и даже пристыженность кучера, который привык «ездить на экипажах, внушающих уважение», и теперь поминутно ожидает насмешки кучеров, ведущих внушающие уважение экипажи. В сущности, безликими остаются хозяева того дома, где прошел вечер. И смутная влюбленность героя ничего не выяснила в предмете его увлечения.

А между тем самочувствие кучера Дмитрия очень ощутимо и ведет к раскрытию психологии возницы того времени. Свои законы: «У кучеров, как и у всех, тот прав, кто с большей уверенностью и прежде крикнет на другого», – однако «ванька никак не может крикнуть на карету, одиночка, даже щегольская, с трудом может крикнуть на четверню; впрочем, все зависит от характера, от обстоятельств времени, а главное, от личности кучера, от направления, в котором едут».

Такого рода «генерализация» уже в этом самом раннем опыте приведет и к стилистическим параллелизмам, которые займут такое прочное место в «Войне и мире», в «Анне Карениной»: «…неприлично было бы не говорить, как неприлично было бы быть без галстука». Лишнее в одежде – галстук, и светская болтовня – лишнее, но неприлично было бы приехать в гости и молчать. В виде такого рода параллелизма возникают и моральные сентенции: «Холод – отсутствие тепла. Тьма – отсутствие света, зло – отсутствие добра». «Сними грубую кору с бриллианта, в нем будет блеск; откинь оболочку слабостей, будет добродетель».

Как видите, многое к истории вчерашнего дня прямого отношения не имеет. Зато завершение дня – своего рода стенограмма засыпания, кавардак перехода от бодрствования ко сну. И в этом «протоколировании» спутанного сознания – примитивные заготовки на будущее.

«История вчерашнего дня» – первый опыт сочетания доскональной, расщепляющей психологической точности с назиданием и моралью.

 

 

В Дневнике Толстого начала пятидесятых годов особенно настойчиво звучит тема нравственной взыскательности, неудовлетворенности собой и упреков, к самому себе обращенных. «Вел себя дурно», «угрызения совести», «вел я себя неудовлетворительно», «нет у меня ни одной задушевной мысли или чувства», «скверно, скверно и скверно весь день провел». В себе автор Дневника обнаруживает «лень и трусость», «трусость», «трусость», «привычку спорить», «недостаток твердости», «ложь». Перечисляются причины дурных поступков, их всего оказывается девять! Устанавливаются правила и тоже пишутся по пунктам. Из нравственных побуждений возникают и некоторые правила литературной работы: «Надо навсегда отбросить мысль писать без поправок. Три, четыре раза – это еще мало». Часто это опыты проникновения возможно более глубоко в себя самого, намерения уловить нечто трудно дающееся в руки: «И отчего грустно так? Нет, не столько грустно, сколько больно сознание того, что грустно и не знаешь, о чем грустишь».

Такого рода искания сильно сказываются в трилогии, но особенно выходят наружу в незавершенном и неотделанном наброске рассказа, возникшем, когда «Детство» было уже опубликовано и автор приступал к «Отрочеству». Видимо, именно настоятельная внутренняя необходимость работать над «Отрочеством», возникающее тяготение к очеркам отвлекли Толстого навсегда от этого рассказа, название которого менялось. То – прямое обозначение темы: «Как гибнет любовь», то более грубо: «Бал и бордель», то мало связанное с сюжетом: «Святочная ночь».

Рассказ этот, отнюдь не предназначавшийся для печати, до того не отделан, что имя главного героя меняется на середине. Он – то Сережа, то Саша или Alexandre. Однако цельность личности его сохраняется. Это – не Николенька трилогии и не то лицо, которое вспоминало «историю вчерашнего дня». Это мальчик-красавчик, аристократ, чистый, доверчивый и наивный. Захваченный восторгом первой любви. Его возлюбленную читатель видит в двойном свете. В восприятии наивного влюбленного мальчика и в восприятии света, где присвоили ей злое прозвище «милой распутницы». Читатель видит ее и своими глазами, наедине: тоскующую, не удовлетворенную. В ее однообразную суету влюбленность этого ребенка внесла луч света, который сейчас же и рассеется.

А Сережу или Сашу тем временем уносит грязный поток, которому противиться он не может. Блестящий великосветский бал только разжигает страсти, которые тянут в грязные притоны.

Как в далеком будущем в рассказе «После бала» возникнет страшная оборотная сторона ночного веселья, так и здесь уже создается композиция образного перевертыша, что и выражено в одном из названий.

Весьма резкие черты предвосхищают отнюдь не «Отрочество», не «Юность», не «Семейное счастие», а те сцены еще далекого «Воскресения», где изображено будет петербургское великосветское общество.

И князь Корнаков – подобие Арбенина, пожилой богатый холостяк, и презирающий суету светской жизни, и уже не могущий без нее жить. «Душа его всегда была полна бессознательной грусти о даром потерянном прошедшем и ничего не обещающем будущем, но тоска эта выражалась не тоскою и раскаянием, а желчною, светскою болтовнёю…» Этот князь знакомит Сережу со своим приятелем Долговым, резкая характеристика которого вся выведена наружу. Это самый распространенный тип, конечно, известный каждому из читателей, «во всей полноте своей ничтожности и подлости…». «Цинический ум, не останавливающийся ни перед каким вопросом… Совершенное отсутствие совести…» Выразительно и то, как он идет через толпу «твердым, уверенным шагом», и то, как он в компании собутыльников разваливается на диване.

Развратить чистого юношу Корнакову и Долгову доставляет большое удовольствие.

Рассказ о том, как совершается нравственное растление юноши, доведен до конца. Но набросок не отделан. Многое в нем глядит вдаль, в будущее творчество великого писателя. Да и в трилогии, и в «Истории вчерашнего дня» нет ни одного мотива, который бы не получил дальнейшего развития.

В незавершенных отрывках – не одно изображение жизни, в них – горячая, ищущая мысль. Уже здесь – трудно разрешимые противоречия, которые приведут к глубоким сдвигам в мировоззрении автора, к отрицанию собственнического мира, в котором он жил.

При всем разнообразии жанров, сюжетов, образов, идей, даже стилей, читателя в художественных произведениях Толстого поражает единая целеустремленность всего созданного им за шестьдесят лет его неустанной работы.

Задушевные думы и тревоги Николеньки или Нехлюдова станут более ясными в образах Оленина, Безухова, Левина и позднейшего Нехлюдова. Корнаков и Долгов приобретут плоть и кровь при изображении семьи Курагиных, светлый образ матери скажется в резко очерченном образе княжны Марьи, социально-нравственные упорные искания, прозвучавшие с такою силой в начале пути, пройдут через все творчество Льва Толстого.

«Детство». – Впервые опубликовано в журн. «Современник», 1852, № 9, за подписью Л. Н. и под возмутившим автора названием «История моего детства». «Заглавие «Детство» и несколько слов предисловия объясняли мысль сочинения; заглавие же «История моего детства», напротив, противоречит ей» (т. 59, с. 214). Эти слова Л. Н. Толстого в письме к Н. А. Некрасову как редактору «Современника» показывают, что автор видел в этом произведении первую часть романа, а отнюдь не свои личные воспоминания. Толстого очень огорчили и другие мелкие поправки и сокращения, редакторские и цензурные.

Зато первый и второй отклики Некрасова на полученную им с Кавказа рукопись вызвали чрезвычайную радость начинающего автора. Толстой заканчивал свое письмо от 3 июля 1852 года словами: «…я с нетерпением ожидаю вашего приговора. Он или поощрит меня к продолжению любимых занятий, или заставит сжечь все начатое…» (там же, с. 193–194).

Вот ответ, полученный в августе:

«Милостивый государь!

Я прочел Вашу рукопись («Детство»). Она имеет в себе настолько интереса, что я ее напечатаю. Не зная продолжения, не могу сказать решительно, но мне кажется, что в авторе ее есть талант. Во всяком случае, направление автора, простота и действительность содержания составляют неотъемлемые достоинства этого произведения. Если в дальнейших частях (как и следует ожидать) будет поболее живости и движения, то это будет хороший роман. Прошу Вас прислать мне продолжение. И роман Ваш, и талант меня заинтересовали. Еще я посоветовал бы Вам не прикрываться буквами, а начать печататься прямо с своей фамилией, если только Вы не случайный гость в литературе. Жду Вашего ответа.

Примите уверение в истинном моем уважении. Н. Некрасов»

(Н. А. Некрасов. Полн. собр. соч. и писем, т. 10, М., Гослитиздат, 1952, с. 176).

Не менее замечательно второе письмо:

«5-го сентября 1852 г. СПб.

Милостивый государь!

Я писал Вам о Вашей повести, но теперь считаю своим долгом еще сказать Вам о ней несколько слов. Я дал ее в набор на IX кн. «Современника» и, прочитав внимательно в корректуре, а не в слепо написанной рукописи, нашел, что эта повесть гораздо лучше, чем показалась мне с первого раза. Могу сказать положительно, что у автора есть талант. Убеждение в этом для Вас, как для начинающего, думаю, всего важнее в настоящее время. Книжка «Современника» с Вашей повестью завтра выйдет в Петербурге, а к Вам (я пошлю ее по Вашему адресу), вероятно, попадет еще не ранее, как недели через три. Из нее кое-что исключено (немного, впрочем)… Не прибавлено ничего. Скоро напишу Вам подробнее, а теперь некогда. Жду Вашего ответа и прошу Вас – если у Вас есть продолжение – прислать мне его» (там же, с. 177).

На первое отдельное издание «Детства и отрочества» и «Военных рассказов» (1856) отозвался Н. Г. Чернышевский в статье, ставшей классическим образцом для понимания главной особенности творческой методологии Толстого при изображении того, «как одни чувства и мысли развиваются из других…». Всего более занимает автора «сам психический процесс, его формы, его законы, диалектика души, чтобы выразиться определительным термином».

Чернышевский отметил и другое, тоже главное достоинство «Детства и отрочества» – «чистоту нравственного чувства» (Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. 3. М., ГИХЛ, 1947, с. 422, 423, 427.)

Первое произведение Л. Н. Толстого было встречено очень горячо И. С. Тургеневым, И. И. Панаевым, П. В. Анненковым и журнальной критикой того времени.

И. С. Тургенев писал Толстому из Парижа 3/15 января 1857 года: «Ваше «Детство и отрочество» – производит фурор между здешними русскими дамами; присланный мне экземпляр читается нарасхват… требуют от меня Ваших автографов – словом – Вы в моде – пуще кринолина… Разрастайтесь в ширину, как Вы до сих пор в глубину росли – а мы со временем будем сидеть под Вашей тенью – да похваливать ее красоту и прохладу» (И. С. Тургенев. Полн. собр. соч. и писем в 28-ми томах. Письма, т. 3. М–.Л., Изд-во АН СССР, с. 75–77).

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: