Музыкальный магазинчик Бада 1986 1 глава




Джейми Форд

Отель на перекрестке радости и горечи

 

 

Джейми Форд

Отель на перекрестке радости и горечи

 

 

Бедное сердце мое – живое, не деревяшка.

И тяжесть давит на него все сильней и сильней.

 

Дюк Эллингтон, 1941

 

 

«Отель на перекрестке радости и горечи» – художественное произведение. Все имена, персонажи, места и события вымышлены. Любое сходство с реальными событиями, местами и людьми, живыми или умершими, случайно.

 

 

Посвящается Лише, моей сказке со счастливым концом

 

Предисловие автора

 

Хотя история эта вымышлена, многие события, в частности связанные с интернированием японцев в США, происходили так, как описано в книге. Я стремился как можно точнее воспроизвести историческую обстановку, при этом не пытаясь судить участников. Я не ставил перед собой цели создать нравоучительную пьесу, где голос автора звучит со сцены громче всех. Напротив, я полагаюсь на читателя, на его чувство справедливости, и пусть факты говорят сами за себя. Я старался быть точным, и вина за любые исторические или географические ошибки полностью лежит на мне.

Меня часто спрашивают, существует ли на самом деле отель «Панама». Да, существует. И вещи тридцати семи японских семей действительно хранятся в его пыльном, полутемном подвале. Если попадете туда, зайдите в кафе – там выставлены многие из этих вещиц. И обязательно попробуйте десерт из личи – не пожалеете.

Рядом и музыкальный магазинчик Бада. В двух шагах, на площади Пионеров. Его легко пропустить, но если отыщешь, то уже не забудешь. Как‑то раз я заглянул туда сделать несколько рекламных снимков. Хозяин спросил напрямик: «На добро или на зло?»

Я, разумеется, заверил: «На добро».

«Ну, добро», – вежливо сказал он в ответ.

Только не ищите ни там, ни там исчезнувшую пластинку Оскара Холдена – навряд ли вам повезет. Хотя Оскар, несомненно, один из отцов‑основателей северо‑западной школы джаза, виниловой пластинки, насколько мне известно, не существует.

Впрочем, как знать…

 

Отель «Панама» 1986

 

Генри Ли пораженно наблюдал за суетой у отеля «Панама». Кучка зевак, глазевших на телевизионную съемочную группу, быстро разрасталась в толпу: покупатели из окрестных магазинов, туристы, уличные подростки – всем было интересно, что происходит. Генри застыл в гуще толпы, с покупками в руках, точно пробуждаясь от давно забытого сна. От сна, что видел в далеком детстве.

В отеле – одном из исторических зданий Сиэтла – Генри бывал всего дважды в жизни. В первый раз – двенадцатилетним мальчишкой, в 1942 году – «в военную пору», как любил говорить. В те времена гостиница для постояльцев‑одиночек соединяла китайский квартал Сиэтла с Нихонмати, японским кварталом. Два оплота вековой вражды: выходцы из Китая и Японии едва замечали друг друга, а их рожденные в Америке дети вместе гоняли по улицам консервные банки. Отель всегда выделялся на фоне других зданий. Лучшего места для встреч не найти – здесь Генри однажды и встретил свою любовь.

И второй раз – сегодня. Уже 1986‑й… неужели прошло сорок с лишним лет? Генри давно потерял счет годам. Что ни говори, в этот срок втиснулась целая жизнь. Женитьба. Рождение неблагодарного сына. Рак, похороны. Генри тосковал по жене Этель. Вот уже полгода, как ее нет. Но все же горевал он не так остро, как можно было ожидать. Скорее на него снизошло тихое облегчение. Дела у Этель были из рук вон плохи… да что там, еще хуже. Рак, разъедавший кости, сжигал не только ее, но и его.

Последние семь лет Генри кормил Этель, мыл, водил в туалет. Ухаживал за ней круглые сутки, 24/7, как сейчас пишут. Марти считал, что лучше поместить ее в больницу для неизлечимо больных, но Генри и слушать не желал. «Только через мой труп», – твердил он. И вовсе не из‑за своих китайских корней – только отчасти поэтому. Конфуцианская идея сыновнего долга, почитания родителей для людей его поколения – не пустой звук, не пережиток. Генри с детства учили заботиться о близких, и сдать родного человека в дом инвалидов было для него невозможно. Но главное, Марти никогда до конца не понять, что место в его сердце, прежде занятое Этель, теперь зияет пустотой и из этой дыры так и тянет холодом одиночества. Время утекает, будто кровь сочится из незаживающей раны.

Этель не вернуть. Следовало похоронить ее по китайскому обряду – с подношениями еды, с одеялами‑символами долголетия, с молебнами на несколько дней, – не надо было слушать Марти, настоявшего, чтобы ее кремировали. Слишком уж он современный, Марти. Чтобы справиться с горем, ходит к психотерапевту, торчит на каких‑то форумах поддержки, или как это там зовется. Общаться через компьютер – все равно что швырять слова в пустоту, а Генри знал, что это такое – разговоры с пустотой, на себе испытал. Одиночество. Наверное, так же одиноко тем, кто лежит на Озерном кладбище, где похоронена Этель, – пусть и вид там живописный на озеро Вашингтон, и по соседству знаменитые китайцы покоятся, вроде Брюса Ли и его сына Брэндона. Но ведь могила у каждого отдельная. И каждый один навеки. И неважно, кто твои соседи, ведь словом с ними не перекинешься.

Каждую ночь – а куда от них деться? – Генри беседовал с женой, спрашивал, как прошел день. Она, разумеется, не отвечала. «Нет, я не чокнутый, – уверял себя Генри, – просто у меня широкие взгляды. Откуда нам знать, кто нас слышит?» И принимался подрезать веерную пальму и вечнозеленые растения, чьи побуревшие листья намекали на долгие месяцы заброшенности. Теперь‑то у Генри времени полно. Времени, чтобы ухаживать за теми, кто не угасает, а крепнет.

Порой он размышлял о цифрах. Не об уровне смертности от рака, унесшего его Этель. Нет, он думал о себе, гадал, сколько ему отмерено. Сейчас ему пятьдесят шесть – мужчина в самом расцвете сил. Но в «Ньюсуик» он вычитал, что у вдовцов, его ровесников, здоровье начинает стремительно и неотвратимо ухудшаться. Выходит, часы‑то тикают? Впрочем, кто знает – после смерти Этель время почти остановилось, какие уж тут часы.

Генри досрочно ушел на пенсию, покинул «Боинг». где работал долгие годы, свободного времени теперь хоть отбавляй, а скоротать не с кем. Не с кем холодными осенними вечерами ходить в пекарню «Мон Хэй» за пин пэй, лунными лепешками[1]с морковью.

И вот он здесь, один среди чужих. На стыке времен, вновь у крыльца отеля «Панама». Поднимается по растресканным, белого мрамора, ступеням, из‑за которых здание смахивает то ли на больницу, то ли на тюрьму. Отель, как и сам Генри, тоже будто застыл меж двух миров. И у Генри замерло сердце, как в детстве, когда он проходил мимо. Сегодня, услышав разговоры на рынке, он пешком добрел сюда от видеомагазина на Саут‑Джексон. Думал, несчастный случай: слишком уж быстро разрасталась толпа. Нет, все спокойно – ни воя сирен, ни мигалок. Просто люди стекались к отелю, не спеша, шаг за шагом, словно влекомые приливом.

Подобравшись ближе, Генри увидел съемочную группу и пошел следом. Толпа вежливо расступилась перед журналистами. Генри увязался за телевизионщиками, шаркая, чтобы никому не наступить на ногу и чтобы не отдавили ногу ему, – а сзади напирали. У самого входа новая хозяйка гостиницы объявила: «Мы кое‑что нашли в подвале».

Что именно? Труп? Подпольную нарколабораторию? Нет, если бы отель стал местом преступления, его оцепила бы полиция.

С 1950 года отель стоял заколоченный, а китайский квартал за эти годы превратился в прибежище тан – банд из Гонконга и Макао. Городские кварталы к югу от Кинг‑стрит при свете дня отдавали стариной, а мусора и следов улиток на тротуарах туристы не замечали, глядя вверх, на ионики из другой эпохи. Школьники на экскурсиях, в пестрых курточках и шапочках, ходили здесь парами, облизываясь при виде жареных уток в витринах. А по ночам вдоль улиц и переулков шныряли наркодельцы и костлявые, потрепанные проститутки, работавшие за дозу. При мысли, что святыня его детства превращается в притон для наркоманов, сердце Генри сжималось от боли, какой он не испытывал с тех пор, как держал за руку Этель, когда она испустила последний вздох, долгий и протяжный.

Все самое драгоценное уходит из нашей жизни, исчезает безвозвратно.

Сняв ветхую, с потертыми полями шляпу, Генри стал обмахиваться, и в этот миг толпа устремилась внутрь, задние напирали на передних. Засверкали фотовспышки. Привстав на цыпочки, Генри заглянул через плечо высокого репортера.

Новая хозяйка отеля, стройная белая женщина, на вид чуть моложе Генри, вышла из подвала, держа… зонт? Раскрыла, и сердце Генри подпрыгнуло, едва он разглядел его хорошенько. Японский бамбуковый зонт от солнца, ярко‑красный с белым, а на нем – оранжевый карп кои, похожий на гигантскую золотую рыбку. Хозяйка повертела хрупкую вещицу перед камерами, и в воздухе повисло облачко пыли. Двое мужчин вынесли пароходный кофр с наклейками международных портов: Восточное пароходство Сиэтла, Йокогама, Токио. Сбоку белели крупные буквы: «Симидзу». Чемодан открыли для любопытных зрителей. Одежда, фотоальбомы, старая электрическая рисоварка…

Хозяйка рассказала, что нашла в подвале вещи тридцати интернированных японских семей. Вещи так и пролежали в подвале все эти годы – осколок военной поры.

Генри молча следил, как из подвала выносят ящик за ящиком, чемодан за чемоданом, а зрители завороженно разглядывают прежде столь дорогие кому‑то белое платье для первого причастия, корзины для пикников, почерневшие серебряные подсвечники, что пылились, нетронутые, сорок с лишним лет. Ждали лучших времен, так и не наставших.

Чем больше думал Генри об этих безделицах, о забытых сокровищах, тем настойчивей спрашивал себя, не отыщется ли и его разбитое сердце там, среди невостребованных вещей из прошлого. Запертых в подвале обреченного на снос отеля. Утраченных, но не забытых.

 

Марти Ли 1986

 

Из запруженного народом отеля Генри вернулся домой, на Бикон‑Хилл, – совсем недалеко, с живописным видом на Рейнир‑авеню, но в более спокойном районе, через улицу от китайского квартала. Скромный домик, с тремя спальнями и полуподвальным этажом, до сих пор не отремонтированным. Генри рассчитывал закончить ремонт, когда его сын Марти поступил учиться, но Этель совсем сдала, и все деньги, отложенные на черный день, ушли на оплату больничных счетов. Черный день растянулся почти на десяток лет. Медицинская страховка подоспела как раз вовремя, хватило бы даже на хоспис, но Генри остался верен клятве: заботиться о жене в горе и радости. Да и кому захочется доживать остаток дней в казенном доме, похожем на тюрьму, среди других обреченных на смерть?

Не успел Генри ответить на свой же вопрос, как в дверь постучали раз, другой, вошел Марти, бросил на ходу: «Как жизнь, пап?» – и прямиком на кухню.

– Не вставай, я на минутку, только водички хлебну. Пешком топал от Капитолийского холма – ну, чтобы размяться; тебе бы тоже разминка не помешала, ты поправился после маминой смерти.

Генри глянул на свое округлившееся брюшко и приглушил звук телевизора. Он ждал, не скажут ли в новостях о сегодняшних находках в отеле «Панама», – нет, ни словечка. Видимо, важных новостей и без того хватает. На коленях он держал кипу старых фотоальбомов и школьных ежегодников – в пятнах плесени от влажного сиэтлского воздуха, подтачивавшего голые бетонные стены нижнего этажа, так и не дождавшиеся ремонта.

Генри редко виделся с сыном после смерти Этель. Марти учился на химическом факультете Сиэтлского университета – вот и хорошо, не пустится во все тяжкие, правда, и не пустит Генри в свою жизнь. Пока была жива Этель, это было не так важно, но теперь отстраненность сына делала глубже пустоту в душе Генри – будто стоишь у края пропасти, кричишь и напрасно дожидаешься эха. Если же Марти все‑таки заявлялся домой, то лишь затем, чтобы постирать белье, отполировать воском машину или стрельнуть деньжат – в чем Генри никогда не отказывал.

Генри много лет бился на два фронта – ухаживал за Этель и платил за учение сына. Хоть Марти и получал небольшую стипендию, без образовательного кредита было не обойтись, а когда Генри досрочно ушел на пенсию из компании «Боинг», чтобы ухаживать за Этель, он стал прямо‑таки богачом – но лишь на бумаге. Для кредиторов Марти был сыном состоятельных родителей, но не кредиторы же платят за лечение! Этель не стало, и остатка денег едва хватило на достойные похороны, – по мнению Марти, лишние расходы.

Генри утаил от сына вторую закладную – чтобы Марти мог доучиться, когда кончится образовательный кредит. К чему его беспокоить? Зачем взваливать на него лишний груз? Хватит с него и забот с учебой. Как всякий любящий отец, Генри стремился дать сыну лучшее, пусть они и редко перебрасывались словом.

Генри разглядывал альбомы – выцветшие напоминания о школьных годах, – ища лицо, которого там быть не могло. «Я стараюсь не жить прошлым. – думал Генри, – и все‑таки прошлое живет во мне». Он поднял голову и посмотрел на Марти, вошедшего в комнату с высоким бокалом зеленого чая со льдом. Присев было на диван, Марти тут же переместился в потертое мамино кресло из искусственной кожи, прямо напротив Генри, а Генри рад был видеть кого‑то… все равно кого… на месте Этель.

– Чая со льдом больше нет? – спросил Генри.

– Нет, – ответил Марти, – последний бокал – для тебя, пап.

Марти опустил бокал на нефритовую подставку рядом с Генри. И Генри осознал, насколько он постарел душой, очерствел за эти месяцы после похорон. Дело не в Марти. Дело в нем самом – не мешало бы почаще выбираться из дома. Что ж, начало положено.

Но в ответ лишь промямлил «спасибо».

– Прости, что давно не заходил. С экзаменами аврал, да и не хотелось транжирить ваши с мамой деньги.

Генри покраснел, в тот же миг потухла шумная старая печь. Дом начал остывать.

– Это тебе, в благодарность. – Марти протянул конверт лай си [2], ярко‑алый, с тисненым узором из золотой фольги.

Генри взял подарок.

– Конверт с деньгами на счастье? Решил вернуть долг?

Марти улыбнулся, поднял брови.

– Можно сказать, да.

Неважно, что в конверте. Забота сына тронула Генри. Он коснулся золотой печати с кантонским иероглифом, означавшим «процветание». Внутри оказался сложенный листок с оценками Марти. Средний балл – 4.0.

– Я заканчиваю summa cum laude, с высшим отличием.

Тишина, лишь еле слышный гул приглушенного телевизора.

– Ты что, пап?

Генри вытер глаза.

– Может, придет и мой черед занимать у тебя.

– Если когда‑нибудь решишь доучиться в университете, с радостью помогу деньгами, пап, – станешь студентом.

Студент. К этому слову у Генри было особое отношение, и лишь отчасти потому, что он так и не доучился. В 1949 году он оставил Вашингтонский университет и поступил на завод «Боинг» учеником чертежника. Программа «Боинг» открывала большие возможности, но Генри сознавал, что истинная причина его ухода другая – горькая, печальная. Среди однокурсников он так и остался чужим. Одинокое детство наложило печать и на его студенческие годы. Сверстники не давили на него. Просто отвергали.

Листая выпускной альбом шестого класса, Генри вспоминал школу – все, что любил и ненавидел. Чужие лица всплывали в памяти, словно в старом кино. Недобрые взгляды тогдашних обидчиков – как обманчивы их невинные улыбки на школьной фотографии! Рядом с общим снимком класса столбик имен – те, кого нет на фото. Генри отыскал в списке свое имя. Его в самом деле не было среди улыбающихся ребят, но он был там в тот день. Весь день.

 

Я китаец 1942

 

В двенадцать лет Генри Ли перестал разговаривать с родителями. Не по детской прихоти, а по их же просьбе. Во всяком случае, так он понял. Родители попросили… нет, велели больше не обращаться к ним на родном китайском. Шел 1942 год, и отец с матерью мечтали, чтобы сын выучил английский. Тем сильнее растерялся Генри, когда отец приколол к его школьной рубашке значок «Я китаец». Что за ерунда! Зачем это надо? – удивлялся Генри. Национальная гордость завела отца слишком далеко.

Во бу дун, – на чистейшем кантонском сказал Генри. Ничего не понимаю.

Отец ударил его по щеке – даже не ударил, а шлепнул слегка, чтобы заставить слушать.

– Больше хватит. Теперь ты говорить только америка, – объяснил отец на ломаном английском.

– Зачем? – сказал по‑английски Генри.

– Что – зачем? – переспросил отец.

– Раз по‑китайски говорить нельзя, зачем носить значок?

– Что ты сказал? – Отец повернулся к маме, выглянувшей из кухни. Та ответила недоуменным взглядом, передернула плечами и вернулась на кухню, откуда пахло сладким пирогом с каштанами. Отец небрежно махнул Генри: ступай в школу.

Раз по‑кантонски говорить запрещалось, а английского отец с матерью почти не понимали, Генри не стал допытываться, а схватил сумку с книгами и завтрак, сбежал с лестницы и направился в пропахший морем и рыбой китайский квартал Сиэтла.

 

По утрам город оживал. Грузчики в перепачканных рыбой майках таскали ящики морского окуня и ведра моллюсков во льду. Генри прошел мимо, прислушиваясь к их ругани на неведомом даже ему диалекте китайского.

Генри двинулся по Джексон‑стрит, мимо тележки с цветами и гадалки, торговавшей счастливыми лотерейными билетами; а в обратной стороне, всего в трех кварталах от дома, где на втором этаже жил Генри с родителями, была китайская школа. Обычный путь Генри в школу лежал против течения, навстречу десяткам ребят, шедших в другую сторону.

Пак гуай! Пак гуай! – кричали они. Кое‑кто просто смеялся, тыча пальцем. Слова значили «белый дьявол» – так дразнили белых, да и то лишь тех, кого и вправду стоило обозвать. Некоторые из ребят – те, с кем он учился раньше, друзья детства – жалели Генри. Он знал их с первого класса. Фрэнсис Лун, Гарольд Чжао. Они звали его просто Каспером, в честь доброго привидения. Спасибо, что не Микки‑Маусом и не утенком Дональдом.

«Так вот для чего это, – думал Генри, глядя на дурацкий значок „Я китаец“. – Спасибо папе. Если на то пошло, нацепил бы мне лучше на спину табличку „Пни меня!“».

Генри прибавил шагу, свернул наконец за угол и двинулся к северу. На полпути до школы, на Саут‑Кинг‑стрит, он всякий раз останавливался у арки с железными воротами, чтобы отдать свой завтрак Шелдону, саксофонисту. Шелдон был старше Генри на добрый десяток лет – на целую жизнь! Он играл для туристов за мелкую монету. Несмотря на экономический подъем, на расцвет завода «Боинг», местные вроде Шелдона могли только мечтать о богатстве. Блестящий джазовый музыкант, Шелдон не имел шансов пробиться – из‑за цвета кожи. Генри он понравился с первого взгляда. Не оттого что оба изгои – хотя, если подумать, доля правды тут есть, – нет, он полюбил Шелдона за музыку. Генри не разбирался в джазе, знал лишь, что родители его не слушают, и это только добавляло джазу привлекательности в его глазах.

– Славный значок, юноша, – заметил Шелдон, доставая из футляра саксофон для дневного концерта. – Очень мудро – при том, что сейчас творится. Перл‑Харбор и все такое.

Генри уже успел позабыть о значке, приколотом к рубашке.

– Папина затея, – буркнул он.

Отец ненавидел японцев. Не за то, что они потопили линкор «Аризона», а за то, что бомбили Чунцин, без остановки, четыре года подряд[3]. В Чунцине отец Генри ни разу не был, но знал, что за всю историю ни один город так не бомбили, как временную столицу страны в годы правления Чан Кайши.

Шелдон одобрительно кивнул и постучал по металлической коробке, привязанной к школьной сумке Генри:

– Чем сегодня угостишь?

Генри протянул коробку с завтраком:

– Как обычно.

Бутерброд с яйцом и оливками, морковная соломка и китайская груша. Спасибо маме, приготовила завтрак по‑американски.

Шелдон улыбнулся, сверкнув золотой коронкой:

– Спасибо, сэр, удачного дня!

Проучившись в начальной школе Рейнир всего два дня, Генри стал отдавать свой завтрак Шелдону. Так безопаснее. Отец Генри нарадоваться не мог, когда сына приняли в школу для белых на другом конце Йеслер‑авеню. Родителям было чем гордиться. Они хвалились на каждом углу – на улице, на рынке, в обществе взаимопомощи «Пин Кхун», куда ходили по субботам играть в лото и маджонг. Только и слышно было: «Генри стал студентом!» (Кроме этих слов Генри никогда ничего не слыхал от родителей по‑английски.)

Между тем самому Генри было не до гордости. Его одолевал страх, он отчаянно боролся за выживание. Вот почему, когда в первый школьный день Чез Престон избил его и отобрал завтрак, Генри решил пойти на хитрость – стал отдавать завтрак Шелдону. Сделка получалась выгодная: каждый раз по дороге домой Генри выуживал со дна футляра пятицентовик. А на вырученные деньги раз в неделю покупал маме гемантус, ее любимый цветок, чтобы загладить вину: стыдно было не есть завтраки, приготовленные с такой любовью.

– Откуда цветок? – спрашивала по‑китайски мама.

– Купил‑на‑распродаже‑особое‑предложение, – оправдывался по‑английски Генри, на ходу сочиняя, откуда цветок, да еще и сдача. Объяснял скороговоркой, чтобы мама не расслышала. Ее недоумение уступало место спокойной радости, и она, кивнув, прятала мелочь в кошелек. По‑английски она плохо понимала, но явно была довольна: сын умеет торговаться.

Если бы его школьные трудности так легко решались!

К школьным занятиям Генри относился как к работе. К счастью, он научился работать быстро. Иначе нельзя. Особенно на уроках перед большой переменой, с которых его отпускали на десять минут раньше остальных. Ровно столько требовалось, чтобы успеть добежать до школьной столовой и облачиться в накрахмаленный белый передник ниже колен, ведь без него нельзя раздавать обеды.

За несколько месяцев Генри научился молчать в ответ на насмешки школьных забияк вроде Уилла Уитворта, Карла Паркса и Чеза Престона.

А от миссис Битти, поварихи, защиты ждать не приходилось. Шумная, с забранными в сетку волосами, ходячее воплощение одного из любимых американских словечек Генри: бабища. Готовила она вручную, именно вручную: все продукты отмеряла руками в мятых, замызганных рукавицах. Эти ручищи никогда не держали электромиксера. Но как сторожевая собака не гадит в своей будке, так и миссис Битти не брала в рот своей стряпни. Завтрак она всегда приносила из дома. Едва Генри успевал завязать передник, миссис Битти, сняв с волос сетку, исчезала с едой и пачкой «Лаки Страйк».

Из‑за работы в столовой Генри никогда не успевал на большую перемену. Дождавшись, пока все школьники наконец пообедают, он закусывал персиками из жестянки в кладовой, один, среди банок с кетчупом и фруктовым салатом.

 

Знаменосцы 1942

 

Генри сам не знал, что тяжелей сносить – вечные насмешки в школе или неловкую тишину в крошечной квартире, где он жил с родителями. Как бы то ни было, собираясь по утрам в школу, он пытался извлечь хоть какую‑то пользу из языкового барьера.

Чоу сань, – приветствовали его родители. Доброе утро.

Генри с улыбкой отвечал на безупречном английском: «I am going to open an umbrella in my pants» [4].

Отец серьезно, одобрительно кивал, будто услышав из уст сына некую западную мудрость. «Здорово! – радовался про себя Генри. – Вот вам и сын‑студент!» И, давясь от смеха, принимался за завтрак – горку клейкого риса со свининой и грибами. Мама не сводила с него глаз, видимо догадываясь о его проделке, хоть и не понимала слов.

В то утро, выйдя из‑за угла к парадному крыльцу начальной школы Рейнир, Генри заметил двух своих одноклассников, несших школьный флаг. Это была почетная обязанность, и флагоносцам завидовал весь шестой класс – и мальчишки, и даже девчонки, которым флаг носить почему‑то не разрешалось.

Перед звонком на первый урок двое ребят доставали флаг из углового шкафчика в кабинете директора и несли к флагштоку перед школой. Бережно разворачивали, чтобы он не коснулся земли даже краешком, – флаг, оскверненный землей, сжигался на месте. Таково было школьное предание, хотя никто из ребят не припомнил, чтобы такое хоть раз случалось на самом деле. И все же легенда передавалась из уст в уста. Генри представлял, как замдиректора Силвервуд, грузный, одышливый, похожий на медведя, сжигает флаг посреди школьной автостоянки, на глазах у потрясенных учителей, а потом выставляет виновнику счет. Родители несчастного, конечно же, со стыда уедут из города и сменят фамилию, чтобы их никогда не нашли.

Жаль, но сегодняшних флагоносцев, Чеза Престона и Дэнни Брауна, никто бы из города не выслал, что бы те ни натворили. Оба родом из уважаемых семейств. Отец Дэнни – то ли судья, то ли адвокат, а родители Чеза – владельцы жилых домов в центре города. С Дэнни Генри не очень‑то ладил, но особенно доставалось ему от Чеза. Не иначе он, когда вырастет, станет инспектором – будет приходить к Генри домой и требовать оплату по счетам.

Чез любил поиздеваться, он даже всех школьных хулиганов держал в страхе.

– Эй, Тодзио, ты забыл отдать честь флагу! – заорал Чез.

Генри, притворившись, что не слышит, продолжай идти к школьному крыльцу. Непонятно, что хорошего находил отец в этой школе. Краем глаза Генри видел, как Чез, отвязав флаг, устремился к нему. Генри прибавил шагу – скорей в школу, там ему никто не страшен, – но Чез преградил ему путь.

– Ах да, япошки ведь не салютуют американскому флагу!

Неизвестно еще, что обидней – когда дразнят за то, что ты китаец, или когда обзывают япошкой. Японского премьера Тодзио за острый ум прозвали Бритвой, а самому Генри не хватало ума сидеть дома, когда одноклассники произносили речи о «желтой опасности». А учительница, миссис Уокер, почти не замечавшая Генри, не пресекала двусмысленных шуток. И ни разу не вызвала Генри к доске решить задачу, думая, что он не понимает по‑английски, – хотя по его отметкам, которые становились все лучше и лучше, могла бы догадаться.

– Драться он не полезет – сдрейфит, желторожий. Да и второй звонок сейчас прозвенит. – Дэнни глянул на Генри, ухмыльнулся и пошел к дверям.

Чез не двинулся с места.

Генри поднял взгляд на верзилу, преграждавшего путь, но не сказал ни слова. Он научился держать язык за зубами. Одноклассники по большей части не замечали его, а тем немногим, кто все же пытался его дразнить, быстро прискучивало. Но сейчас Генри вдруг вспомнил про значок и ткнул в него пальцем.

– «Я китаец», – прочел Чез вслух. – Какая разница, сопляк, ведь Рождество ты все равно не празднуешь?

Раздался второй звонок.

Генри громко рассмеялся.

«Сколько можно молчать? И Рождество мы празднуем, и Чуньцзе, лунный Новый год. Но Перл‑Харбор – для нас не праздник».

– Твое счастье, что мне опаздывать нельзя, а то разжалуют из знаменосцев.

Чез сделал вид, будто бросается на Генри с кулаками, но тот и бровью не повел. Чез отступил и скрылся в дверях. Генри, вздохнув, зашагал вдоль пустого коридора в класс, где миссис Уокер выговорила ему за опоздание и велела остаться на час после уроков. Генри принял наказание, не выдав своих чувств ни словом, ни взглядом.

 

Кейко 1942

 

В тот день, прибежав на школьную кухню, Генри увидел новое лицо. Точнее, почти увидел, потому что лицо было обращено к груде перепачканных свеклой подносов. Девочка, на вид его ровесница, примерно одного с ним роста, лицо закрыто челкой. Она обдавала кипятком поднос за подносом и складывала в сушилку, потом не спеша повернулась. Нежный овал лица, кожа чистая, гладкая, без конопушек, не то что у других здешних девчонок. Но особенно поразили Генри глаза – темно‑карие, бархатные. В кухонном чаду ему на миг почудился аромат жасмина, сладкий, таинственный.

– Генри, это Кейко. Она здесь новенькая, но вы соседи, из одного района. – Миссис Битти, повариха, обращалась с девочкой, как с кухонным автоматом – швырнула ей передник, толкнула к стойке, рядом с Генри. – Да вы случайно не брат с сестрой?

Сколько раз Генри слышал этот вопрос!

Миссис Битти, недолго думая, выудила коробок спичек, свободной рукой зажгла сигарету и удалилась.

– Освободитесь когда, кликните меня.

Как почти любого подростка, Генри тянуло к девчонкам гораздо сильнее, чем он мог признаться себе, а уж тем более другим, особенно мальчишкам, – те будто не замечали девчонок, не считали за людей. И, по привычке стараясь изобразить безразличие, Генри в душе радовался, что теперь не один на кухне.

– Я Генри Ли. Живу на Саут‑Кинг‑стрит.

Странная девчонка шепнула:

– А я Кейко.

Почему он ни разу не встречал ее в китайском квартале? Может, приезжая?

– Что за странное имя – Кей‑Ко?

Она молчала. Раздался звонок на перемену, захлопали двери в коридоре.

Девочка собрала длинные черные волосы и перехватила лентой.

– Кейко Окабэ, – пояснила она и стала молча завязывать передник, ожидая ответа.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: