ЕДИНСТВЕННОЙ ЗВЕЗДЕ НАД БЕРНОМ 4 глава




Вчера была приятно обрадована: зазвонил телефон и сообщил: "С вами будет говорить Москва». Это была Ксения Александровна, моя верная Киса, которая нащебетала в трубку много и веселого, и грустного, а на меня из трубки ощутимо дуло ветром апреля от Москвы-реки…

 

23 мая!!!

Дорогая моя Светлана, Вы можете придти в самый глубокий ужас от этого странного письма, в котором я, как в комической опере «Вампука», твержу на разные лады: «Бежим, бежим», а сама всё ни с места. Так много за это время произошло, что немудрено спутать календари. Во-первых, рожа на ноге Михаила Максимилиановича, что совсем невесело, а при диабете и вовсе мрачно. И вот, среди всяких метаний, я ухитрилась так порезать палец свеженаточенным огромным кухонным ножом, что в первую минуту посмотрела, не упал ли палец под плиту. Он мне, найдясь не под плитой, а на месте, всё же долго мешал не только писать, но и жить.

Наша весна за это время стала очень неуютной: свинцово-серая, тяжелая, с ежедневными грозами… Два дня в саду пышно цвела сирень, чтобы на третий осыпаться серенькими червяками.

Вот Вы и имеете представление о минорном тоне моей жизни и понимаете, конечно, что так же, как я в Вашу жизнь, так и Вы в мою вошли, об руку с Аленой, неотъемлемо, и что Вы всегда со мною, но бывают периоды, когда можешь только молчать. Молча, я непрестанно себя поддерживаю Вашим милым, родным светом, и всегда знаю и буду знать, что где бы Вы ни были, «рожденное не может умереть», когда оно действительно родилось, а не вообразилось. «Я не в гостях у Вас, я дома в стихах, давно обжитых мной» – написали Вы однажды, вот и вошли в мою судьбу, как домой, в то время, как я прочно уселась в Вашу. Стукну ли я об стол плиткой шоколада, или просто рано утром, когда из-за сада видится рассвет, посмотрю на светлеющую полоску неба и тихо скажу: «Светлана!», как исчезнут препятствия, сотни километров, годов и пр.

У меня когда-то был рассказ, который я потеряла, но всё собираюсь восстановить, начинавшийся с того, как страшно знать что вас никто не ждет ни на одном вокзале, ни в одном городе. Я очень хорошо это знаю, много лет к этому привыкала и не привыкла Постепенно уходили из жизни все милые лица… Унылый парижский вокзал был когда-то гостеприимным, потому что поезда ждал отец, и сам вокзал, и дождь, и мокрый асфальт особенно пахли, – знакомо и по-домашнему, когда мы ехали в такси, а отец, волнуясь и еще не зная, что сказать, находил что-то вроде: «Ты будешь пить какао?», и мы оба смеялись, потому что он всегда забывал, что я не люблю какао, но в те минуты приезда даже какао приобретало приятный вкус и, казалось, уже поджидает, дымясь под лампой… Потом ничего не стало и все станции земли опустели. Единственная фантастически прекрасная встреча была только с Михаилом Максимилиановичем, в аэропорте Флорида, тропической ночью, и тут вернулось даже детство, со всеми его переживаниями приезда домой. А теперь, когда ни его, ни меня никто нигде не ждет, подумайте только, какое тепло этих долгожданных встреч дает нам Родина!

 

20.

 

12 июня 1971

Дорогая, милая наша Светланушка!

Прежде всего, объясняю: была долго больна, не смогла кончить хаотическое старое письмо, которое писала урывками, а но­вое начать совершенно не было возможности, но подробности – дальше, а сейчас скорее скажу, что меня вытащили из хорошей переделки, всё плохое, кажется, позади, и я оживаю с каждым днем.

Никак не могу разгадать тайну: каким образом Вы узнали, что я родилась 15 июня?! Если спросить мое здешнее окружение, или не помнят, или просто не знают, так почему это число долетело до Вас? А о Вашем внимании и чуткости я говорить не умею, слишком переполнена душа.

На днях, говоря о Вас и об Алене (а когда мы не говорим о наших девушках?), мы пересчитывали, сколько у нас Свет-Алениных уголков. Куда ни глянешь, какой ящик ни откроешь, – всюду милое присутствие, горячие искорки из очага Отчего Дома. И фотографии, и книги, и этюды, и прелестные мелочи: постепенно в Дом входит всё время Родина, с которой вы обе нас знакомите, шаг за шагом. Вы мне подарили Замоскворечье, как книгу сказок, и я без конца бродила по уже знакомым углам, пока была больна…

Вероятно, эти прогулки по Замоскворечью сильно способствовали тому, что я выкарабкалась из очень скучной и болезненной истории с почкой. Единственное, что отравляет жизнь, это ужасный пост, на который меня посадили, запретив всё на свете, кроме пресного, как картон, риса. Доктор говорит, что этот факирский образ жизни будет еще продолжаться, до конца далеко. Но острая полоса воспаления уже кончилась, как и рожа на ноге моего Скромно-крылатого. Он даже немного выходит и начал покупать прови­зию, а раньше, если бы не сосед, мы были бы заброшены в своем углу.

Я уже не помню, когда выходила на улицу. Последнее впечатление было очаровательным: в саду перед домом, на краю чего-то вроде маленького оврага, или ската, стоит в сторонке, между черемухами и елками, пышная, небольшая сосна, которую я знаю уже несколько лет и только в этом году она вздумала разукраситься маленькими, золотыми шишками, стоящими прямо, как свечи. Это было так красиво и неожиданно, что мне захотелось принести домой ветку. Протянула руку и нагнула к себе большую ветвь – от этого всё дерево чуть заволновалось и все свечки задымились голубоватым дымком пыльцы, причем дивно запахло смолой. На другой день дыма уже не было, сколько я ни трясла. Таким было временное прощанье с садом. Теперь готовлюсь к свиданью, а ветка у меня стоит на столе и ее золотые свечи увеличились вдвое.

 

15 июня 1971

Дорогая Светлана! Продолжаю письмо. Интересно, что, в шутку загадав с вечера, что бы мне увидеть во сне, я увидела Вас, Алену и Вадима, который читал вслух свою критическую статью, в которой упрекал меня за то, что я вижу реальность сквозь Андерсена и пора бы отряхнуться от сказочного элемента.

Но вот из области сказки (только не чертовщины!) еще одна маленькая глава, касающаяся интуиции. Мой доктор, самый ярко выраженный швейцарец, старый человек, ничем не выдающийся с виду и так всегда спешащий, что с ним и не поговоришь, вдруг, неизвестно почему навел Михаила Максимилиановича на мысль, что он непременно должен был хорошо знать человека, которого мы очень чтим, как настоящего подвижника – доктора Швейцера. Казалось бы, что общего между столь легендарной личностью и обыкновенным бернским врачом? Однако Михаил Максимилианович, среди разговора о микробах и диетах неожиданно спросил: «Доктор, Вы были знакомы с Швейцером?» И тот вдруг улыбнулся и говорит: «Не только знаком. Мы были большими друзьями» и рассказал, что работал с ним рука об руку в Африке, целых пять лет, и не только по проказе, но и по разным видам лихорадок. Швейцер даже крестный отец его сына. Продолжая улыбаться, стал вспоминать, как их в то время было на всё про всё двое и как они мыли, стирали, чистили, выносили из госпиталя ведра с помоями… Сколько людей спасли!

Когда я спросила мужа, почему он вдруг, казалось бы без всякого основания задал доктору такой неожиданный вопрос, которого никогда никому не задавал, включая своего профессора, который скорее мог бы знать Швейцера, чем этот ничем не выдающийся Лаутенбург, он ответил, что объяснить не может: просто взглянув на Лаутенбурга, знал, что не ошибается.

…Ну, и чудеса! Вернулся Михаил Максимилианович из лавки и принес мне найденный в почтовом ящике «Голос Родины». Я развернула и… увидела Вашу рецензию на мою «Одолень-траву». Вашу «Первую ласточку»! Как будто почтовые чиновники точно высчитали, сколько дней газета должна идти, чтобы я эту чудесную ласточку получила именно сегодня, в свой день рождения! Читали с волнением, меня даже в жар кидало от смущения: «Неужели это про меня?»

Оба Вас от всего сердца обнимаем и еще раз спасибо за все!

Ваша Вега

 

21.

 

13 июля 1971

Дорогая Светлана, Мы готовы полететь в Москву хоть сегодня, но о визе еще никто ничего не знает, и мы сидим на месте. О Переделкине я спрашивала вот почему: намерение нашего «такого французского Жоржа Талько» – поместить меня туда на 24 дня, а Крылатого – в ЦИТО (знаменитый центральный институт травматологии и ортопедии). Сначала я перепугалась расстояния, которое отделит меня от моего старшего близнеца, но меня успокоили тем, что сообщение с ЦИТО не очень трудное, а вслед за тем пришло и Ваше подробное описание Переделкина, которое меня очаровало, и теперь я замечтала о его лесе, о настоящей реке и цветущей изгороди.

Ваше последнее письмо дало мне благое намерение все Ваши письма, от самого первого, аккуратно уложить в папку, по датам скрепить и таким образом получить книгу. Это будет одна из самых любимых и самых талантливых книг, которую всегда захочешь перечитывать. Но Ваш рассказ о мытарствах, в поисках работы, привел нас в ужас! Продумала над ним сутки. Я видела Вас, поглощающей километры, устремляющейся то в Саратов, то в Липецк за очередной обещанной чиновниками химерой, и вспоминала Икара, мечтавшего в Париже учредить общество «артистов-анархистов». Пролетает «собирательница света» по кругам ада, и – сколько при том в ней силы и легкости! Как же прикажете жить, не имея прочного заработка, да еще ухитряться снимать при этом жилье?! Бегемотова задачка! Но – как я рада, что все-таки удалось обрести какой-то свой угол, главное, без шума, и что Вы можете там пока спокойно писать, читать и рисовать! Представляю себе, как к Вам приду…

Обнимаем Вас оба, очень благодарим за присылку книг («Лубок» у меня был в Париже, но пропал, с удовольствием узнаю знакомое… Особое спасибо – за Рильке!). Целую с любовью и обязательно сразу дам знать, когда мы воспарим в поднебесье.

Ваша Вега

 

22.

 

11 августа 1971

Дорогая Светлана, собирались прилететь в первых числах августа, но Михаилу Максимилиановичу пришлось лежать из-за ноги. Мы ее выходили, осталось совсем немного дотерпеть, чтобы не слишком рисковать, пускаясь в дальний, нелегкий для нее путь, да кроме ноги было много всяких досадных помех. Итак, с надеждой пишу «до скорой встречи», а всё остальное на словах живым голосом. Вот мы и дождались! Оба от души обнимаем, целуем и сказать не можем, как будем рады Вас снова иметь рядом, родная наша душа.

Ваша Вега

 

23.

 

15 сентября 1971, Переделкино

Светлана моя заоблачная,

где же Вы? Я сижу в Переделкине (корпус 2, комната 36), муж лег в ЦИТО, 21-го еду в Ленинград, вернусь 24-го в Переделкино же. Отзовитесь! Приезжайте, с ночевкой и с этюдником – осенние краски здесь буйствуют, и красотой насыщаешься 24 часа подряд.

Всего, конечно, лучше – позвоните, мой телефон: 44….!

Тут-то Вы и позвонили, прежде, чем я дописала номер!

 

14 октября 1971 Переделкино

Дорогая Светлана,

стихи мне, как нельзя, кстати, и я очень Вам за них благодарна. Сейчас моя переделкинская жизнь очень похожа на жизнь схимника: ни один телефон не работает, где-то испорчен кабель, а где именно – не выясняется. Кругом копают и перерывают землю, вот и перерубили нерв в теле. К тому же, кончилась бумага. В таких обстоятельствах, когда всё складывается, чтобы сидеть в углу и писать, поглядывая на осень в окне, не иметь даже оберточной бумаги – просто нестерпимо!

Кроме таких огорчений, есть и более серьезные. У Михаила Максимилиановича рецидив рожистого воспаления на больной ноге, температура была 40° два дня назад. Трудно сказать, что впереди, опять возникает опасность гангрены. Пускаться в дорогу в таком опасном состоянии невозможно, надо как-то тянуть, но как???

У меня тоже нехорошо со здоровьем. Какая-то история с сердцем, пришлось даже пойти к переделкинскому доктору, который надавал мне разного зелья и прислал вдогонку медсестру, с просьбой меня немедленно уложить в постель, от чего я наотрез отказалась, потому что не могла не поехать в ЦИТО, где, как видите, получила хороший удар по голове, узнав об открывшемся внезапно воспалении, хотя накануне меня уверяли, что температура «только 37,8, всё хорошо, жара нет». Несмотря на эти уверения, сердце узнало о беде и, как могло, дало о ней знать. Такой случай не первый, и тут никакой кардиолог ничего не поймет. Он сможет только притупить лекарствами высокую чувствительность этого аппаратика, испортить мой внутренний «телефон» и, чего доброго, перебить кабель, а это похуже, чем поломка телефона в доме творчества. Когда Михаилу Максимилиановичу будет лучше, сердце мне об этом скажет.

Если я Вас не увижу до отъезда в гостиницу «Россия», куда вот-вот меня должны переселить, то дам Вам о себе знать уже оттуда, сразу же. Что-то будет?! Целую и дико скучаю.

Ваша Вега

 

24.

 

24 ноября 1971 Берн

Моя дорогая, родная Светлана,

только сегодня, освободившись от ужасной боли, я в состоянии писать, и первые мои каракули – Вам и Алене, которые мне так близки. Вы уже знаете о «хождении», вернее, «летании» по мукам, о сидении до темноты на пустом аэродроме Вены, когда пилот сообщил, что из-за метели мы, вероятно, проведем там ночь. Всё это не поддается описанию. Если бы не австрийские санитары, часто заходившие к нам, было бы совсем худо. Но вдруг в 8.30 вечера объявили, что аэродром Цюриха расчищен, температура поднялась до +3°, новых льдов нет, мы вылетим через полчаса, а до тех пор больному дадут ужин. Этот ужин был великолепен, но я его видеть не могла, т. к. бесчисленные уколы и таблетки меня доконали. Когда же наш самолет коснулся швейцарской земли и покатился, то едва встал, как влетела вечно бодрая наша Маргарита Бергер и крикнула: «Я тут! Всё спокойно! Санитарная машина у входа, санитары со мною». Она и машина ждали нашего затянувшегося прилета 12 часов. Не было ни осмотра багажа, ни проверки паспортов, чемоданы поехали с нами, а муж мой высоко и удобно лежал на мягком. Внесли его в дом без зацепки, а постель была уже готова. Скрюченная болью, как вопросительный знак, я всё видела туманно, кроме Михаила Максимилиановича, снова и снова поражавшего меня своей выдержкой. Он был просто великолепен.

Утром вызвали доктора, предложившего немедленно ехать в клинику. Поразмыслив, он согласился на лежание дома, при условии, что больной не встанет ни на секунду, а по утрам будет приходить знакомая нам медсестра, делать перевязки.

Следующее письмо, надеюсь, будет приличнее этого, а за почерк не взыщите, машинка еще не по мне…

Зима устанавливается, видимо, прочно. За окном – Брейгель, белые деревья, черные птицы, тишина.

Неужели была Москва? Москвы не было. Были только дружеские лица, а Ваше всё время перед глазами, вне времени и географических условий. Ясное и милое личико Алены, и тихий, чистый колокольчик ее голоса в самую страшную из ночей. Иногда мне кажется, что я – драная кошка, потерявшая своих котят в Шереметьево. Куда, в какой зимний туман вы обе канули 21-го?

Пишите скорей, мне теперь очень трудно и странно без Вас, письма будут всё же присутствием! Целую Вас крепко, светлый мой человечек, помните, как в математике называется самая крупная цифра? Гугельплекс. Так вот – только гугельплексом благодарности и могу закончить этот бюллетень о болезнях. Отзовитесь скорей!

Ваша Вега

 

25.

 

21 декабря 1971

Дорогая моя-наша Светлана,

никогда я так не плакала, как прощаясь с Вами в Шереметьеве и влезая в бегемотов самолет. Всё это было настоящим кошмаром. Я чувствовала, наш отлет навсегда, без возврата, и продолжаю так чувствовать. «О жизнь без завтрашнего дня» – писала Ахматова. У меня эта строчка всё время звучит в ушах. Стараюсь жить от минуты до минуты… Почти не сплю, но у меня здоровенная натура Я столько болела и так сильно, что другая, на моем месте, лежала бы на диване и ныла бы, а я хоть бы что и счастлива, что стою день и ночь на моей вахте. Положение остается острым, страшным

Сейчас от нас ушел доктор Лаутенбург Он убедился, что некроз, т е. омертвение тканей, не поддается никакому лечению, грозит общим заражением крови и единственный выход – это немедленная ампутация. Лучше сейчас же, т. е. до 24, когда у докторов рождественские каникулы. 31 – рождение Михаила Максимилиановича.

 

25 декабря 1971

Моя дорогая Светлана,

пишу в странный вечер. Представьте себе совсем пустой город, в котором беспрепятственно разлился густой почти непроницаемый туман. Нет ни домов, ни мостов, ни реки, ни прохожих, и в тумане живут и горят зажженные сотнями расплывчатых огней только елки… В этом мерцании елок и в полном безветрии – необыкновенное очарование, и я мысленно водила Вас по елочному королевству. Я чувствовала себя частью этого тумана, потому что все, что происходит – туман, и надо изо всех сил верить в его уход. Я знаю, что где-то, совсем близко, – пешком 15 минут, – громада в 25 этажей, и что там – Михаил Максимилианович, у которого я только что была… Я шла, уже отделенная от него туманом, и вспоминала, как на палубе корабля, у берегов Англии, после бури, мы стояли вдвоем, рядом, и вдруг прямо перед нами, на воде, встали как ворота, две радуги, в которые мы вошли, пройдя между светящимися и тоже ничего не освещающими дугами самоцветных ворот…

Ногу отрезали на ладонь ниже колена.

 

27 декабре 1971

Дорогая моя. Вы спрашиваете себя, почему эта бумагомарательница все пишет, пишет и ничего не посылает? Дело в том, что, расставив всюду дивные елки, горожане исчезли, тщательно заперев с 24-го по 28-ое всё, что запирается, не считая квартир: лавки, почту, банки, аптеки. Я сегодня весь день пролежала, притянув к груди телефон, и спала, как сурок. Только к вечеру отважилась сделать себе крепкий чай и опять провалилась в небытие.

Муж мой, после всего перенесенного, стал тонок, как тростник, и ворчит, что костюмы будут висеть, как на вешалке. Такая забота о линии – хороший признак. Доктора и сестры радуются, что сахар на нуле. Меня ужасно раздражает, что большинство знакомых в Европе и в Америке, которые никогда не пишут, но к Новому году обязательно присылают поздравления, по какому-то установленному правилу, считают долгом желать Михаилу Максимилиановичу «равновесия и мира душевного». Это ему-то, который им всем мог бы служить примером и того, и другого, если бы они умели видеть, слышать и понимать!

Пожалуйста, мой Светик, позвоните нашей дорогой художнице Евгении Александровне Ланг, расскажите про нас. Целую Вас Крепко и – с Новым годом!

Ваша Вега

 

26.

 

9 февраля 1972

Моя дорогая Светлана,

потеряв надежду Вас отыскать на земле, я отправила вам вопль в конверте, а возвращаясь с почты, столкнулась с очаровательным старым почтальоном. Чудное, увесистое письмо от Вас! Едва успела я за него усесться, как позвонили снизу и новый голос протрубил: «По-о-ст!», извещая о прибывшем пакете. Книги!!! И тут уж я просто растерялась, не зная, куда девать глаза, а из письма вылетела так мною любимая и так хорошо знакомая Остроумова-Лебедева (о, детство, Петербург, выставки в Мире искусства, где она, Лансере, Сомов, Рерих и т. д.!). Сколько же я с нею, и с Добужинским, и с Бенуа, за все годы «зарубежья» перегуляла, пересмотрела и перечувствовала, наслаждаясь бесконечно! Кстати, о Бенуа (Александре, конечно), он был очень дружен с моей очаровательной художницей в Париже, Тюлей Кремер, о которой я в каком-нибудь ближайшем письме непременно расскажу. Стоит того. Так вот, у нее в комнате стояли на столе его удивительные акварели, одна из которых – «Петербург», весь мокрый, в бледном дожде, меня особенно притягивал… Ах, какая тоска быть оторванной от всего этого! Дорогая моя, уж если кто не знает, как Вас благодарить, так это я – Вас!

Михаилу Максимилиановичу тут же отвезла открытки с японскими «танками», перевод которых, конечно, только бледная тень по сравнению с оригиналом. Переводить их – то же самое, что пересказывать музыку словами. («Дяденька, нарисуй суп», – сказал маленький мальчик, и дяденька, несколько озадаченный, изобразил миску и над ней пар. «Не хочу посуду! – сказал мальчик – Хочу суп без посуды».)

Могу себе представить, как обрадуется Крылатый Швейцеру, которого Вы собираетесь ему прислать! Он будет, конечно, вздыхать: «Боже мой, как Светлана успевает обо всем подумать! И как мы-то сможем ей хоть что-нибудь сделать приятное!» Благодарю Вас за него и за себя!

Новости из клиники самые радостные: Скромный Ангел продолжает изумлять докторов и сестер, не только расхаживает на своей новой ноге без костылей, но вчера спускался и поднимался по лестнице! И сестры, и «ходячие» больные стали ему аплодировать.

Да и я, после припадка почки, вновь стала собой.

А Вы, значит, опять пускаетесь в дальний путь, на этот раз очень, очень его одобряю, ибо пора Вам под родительский кров! Наконец-то будут покой, снегири, печка и нормальная пища, а не поклевывание на ходу!

Нас тронула и обрадовала семейная фотография, сейчас же вклеенная в «русский альбом». Мы ее долго изучали и нашли, что у папы скорбный рот и глаза много такого видели, о чем и не скажешь. Мама стойкая и внимательная к жизни и к людям, сестру и ее мужа мы еще не определили, а ваша племянница, маленькая Света, далеко пойдет. Ее рисунки очень хороши, большая способность к декоративной композиции и хотелось бы, чтобы в ней не задушили индивидуальность, что, увы, случается во всех школах мира.

Итак, будем ждать весточек с Урала, целуем оба и обнимаем.

Ваша Вега

 

27.

 

2 марта 1972

Дорогая моя Светлана – очень дорогая!

Ваше стихотворение «Усни лицом к закату…» очаровало меня не меньше тишины в зеленом небе, я от него – как в музыке, или в тумане с горящими елками. Прелестно – но совсем на другой лад стихотворение о звездах, отражающихся в лакированной поверхности платяного шкафа. О чем грустить человеку, у которого шкаф отражает звезды?.. Про шкаф мне приятно было читать еще вот почему. В детстве я терпеть не могла игрушки как таковые. Я не умела с ними играть, некоторые мне нравились или формой, или раскраской, но ничто «уже готовое» меня не прельщало. Но был… шкаф, и на боковой его стенке, в рисунке дерева, сидела девочка в капоре, кривенькая и расплывчатая, с плоским носом (вероятно, носом был кружок от сучка). Эта шкафная девочка со мной играла в самые фантастические игры, а назвала я ее «Кривандулька» и никому не открывала ни ее изображения в стенке шкафа (впрочем, взрослые его и не увидели бы), ни ее имени. Сказка эта имеет вполне сказочное продолжение. Мне было четыре года, но я всё помню, как будто это было вчера. Знакомая Вам Мария Карловна вывела меня во двор, где были большие сугробы, и вдруг из-за сугроба вылезла очень маленькая девочка на кривых ногах. На этой девочке была моя собственная малиновая шубка, из которой я выросла и поэтому больше не носила, и мой собственный малиновый капор, так что я вообразила, что это я сама иду себе навстречу, и спросила Марию Карловну: «Кто это? Это не я?» Мария Карловна ответила: «Это дочка дворника, Кривандулька ». Так как это имя я придумала, ни от кого не слышала и никогда не произносила, то откуда же его могла знать Мария Карловна? Ясно было, что она ее узнала, значит это она и была, сошла со шкафа и гуляет в моем пальто. Вы, наверно, хотите знать, что было дальше? Дальше было то, что Мария Карловна дала мне монетку и сказала: «Дай монетку девочке, пусть ей купят пряник». Я со страхом пошла к деревянной девочке и протянула монету, но Кривандулька меня испугалась, повалилась в сугроб и заревела. А я страшно торопилась домой, чтобы увидеть, успела ли она добежать до шкафа и сесть на свое место. Она была, конечно, единственной живой личностью среди каких-то девочек, с которыми я не умела ни играть, ни дружить. Теперь, представьте себе, что я однажды рассказ; это Михаилу Максимилиановичу, весьма оценившему материализацию древесного младенца, а когда мы приехали в Берн, то в первый же вечер он показал мне на дверцу шкафа в спальне и сказал «А вот и Кривандулька!» И действительно, из рисунка в полированной деревянной поверхности получилась самая настоящая прежняя Кривандулька, в круглой шляпе, по-взрослому заменявшей детский капор.

Писала бы много и долго, но зовут меня «домашние обязанности», и я отрываюсь от письма, крепко Вас поцеловав.

Ваша Вега

 

28.

 

26 апреля 1972

Моя дорогая Светлана – мой свет в бернском окошке!

Вы, конечно, уже в Москве, и снегири утирают глазки первыми листиками весны, оплакивая Ваш отлет… Что до меня, то я всю неделю невменяемая. Дело в том, что, как говорит Ахматова, – «было горе, будет горе, горю нет конца». На этот раз я как будто сломалась, и всё же начинаю выпрямляться. 20 апреля был один из лучших дней, какие я с благодарностью вспоминаю. И солнце, и черемуха в цвету, и планы о том, как мы скоро пойдем гулять. И вот, когда обед был готов, муж мой, переходя из одной комнаты в другую, в дверях оступился и со всего размаха грохнулся на пол. Поднять его было невозможно; он, который так переносит боль, кричал не своим голосом… Потом – клиника, где я просидела, в компании свирепо гуляющих по пустому холлу сквозняков, больше двух часов, и, когда, превратившись в фонтан слез, я уже потеряла всякую надежду хоть что-нибудь узнать, в конце концов меня к нему впустили, чтобы я смогла с ним проститься перед операцией. Но затем, созвонившись с клиникой Тифенау, решено было перевезти его туда, в хирургический отдел, и там попробовать, обойдясь без ножей, вытянуть ногу и поставить на место выскочившую из чашечки лопнувшую кость бедра. Если это удастся, трещина, возможно, постепенно заживет, но лежать придется долго.

И вот шесть дней, как Крылатый тихо «отдыхает». Уже, как всегда, невозмутим и смеется, что ему пришлось «поорать». – «Оказывается, – говорит, – орать помогает. А я и не знал!»

Тифенау прекрасное место, всё в цветах и птичьем чириканье. Ездить туда от моего дома легко.

Что я делаю дома? Всё, что угодно, лишь бы не думать. Сказала себе: не сметь болеть! Чищу, скребу, мою, даже замариновала шампиньоны. Для отдыха бралась за Ваши письма и стихи. От них столько родного, мирного, как тогда, когда Вы меня ночью охраняли, в гостинице «Россия»… Что я делала бы, если бы не было Вас, пусть за тридевять земель, но всегда со мною! Целую крепко и неизменно люблю.

Ваша Вега

 

29.

 

29 апреля

Дорогая моя Светлана,

Мой бедный Крылатый приговорен к двум месяцам лежанья. В Тифенау совсем особый, от всего отдельный мир тишины, чистоты, фантастического количества цветов. Цветники – как ковры, и вся эта тишина звенит птицами, из которых, по-моему, каждая мнит себя соловьем. Сегодня, вернувшись, наломала у ворот черемухи и вся квартира ею пахнет, а Евгения Александровна Ланг пишет, что у Вас, в Москве, и намека нет на почки, не то, что на листья. Кстати, Светлана, дорогая, не оставляйте ее. Она очень терпеливо Вас ждет. Кроме очень приятного контакта с нею, Вам следовало бы показать ей Ваши этюды, потому что она большой мастер, с большой школой, и московской, и парижской, и охотно Вам дала бы ценные указания. Иногда одного слова довольно, чтобы открыть большие пути в живописи. Важно подтолкнуть, а она именно из тех, кто подтолкнет правильно и с любовью.

Заговорив о ней, вспомнила свое обещание рассказать про художницу Кремер. Была она Анна Алексеевна, но мало кто это знал: ее звали Тюля, и даже ее французское имя как художницы было «Тюля». Произошло это потому, что в раннем детстве сшили тюлевое белое платьице, в котором она себе очень понравилась и, посмотревшись в зеркало, сказала, что она тюлевая девочка. Когда ей говорили «Аня», кричала: «Я не Аня, а Тюля». Так и пошло. Я с ней познакомилась во время гитлеровской войны и мы друг другу пришлись по душе с первой встречи. Началось с того, что она заявила, что увезет меня в глушь, где можно уйти с головой в любую эпоху и сказку. У нее было небольшое именье, вернее домик, приютившийся у подножья старого замка. Сад, обнесенный каменными стенами, а своей спиной домик прислонялся к рябиновой роще. Так как он, в свое время, принадлежал замку, то у чугунных ворот пристроился однокомнатный домик «привратника», а еще прежде – стражи. Между ним и жилым домом была поляна, которую Тюля своими руками, по своему рисунку превратила в огромный безупречный круг, сплошь покрытый, поочередно, то белыми нарциссами, то ирисами, то левкоями. В одной из мшистых каменных стен, в нише, стоял каменный, щербатый не то святой, не то король, с длинными волосами и с обломанной короной. Она его приобрела за бесценок на рынке всякого старья, о котором я еще как-нибудь расскажу. В саду, кроме гигантского круглого блюда из цветов, росли деревья, названия которых я никогда не запоминаю: они густо цветут чем-то похожим на крупные камелии и интересны тем, что одно дерево всё нежно-розовое, другое – голубое, третье – белое, четвертое светло-желтое. На фоне этих сказочных букетов – серые стены домика, окна с решетками, черепичная крыша. Мебель внутри была из старого, червями источенного дерева, освещение – свечи. Меня Тюля устроила в домике привратника, где стояла громадная дубовая кровать, чугунный семисвечник, стены она собственноручно обила старинным французским кретоном, с пастушками и беседками, а против кровати висел огромный портрет неизвестного бледного кавалера в черном одеянии, с белым жабо и бледными буклями. Глаза у него были так написаны, что куда бы вы ни отошли, он смотрел на вас в упор, а желтый указательный перст упирал в открытую книгу. Тюля сказала, что купила его тоже на Блошином рынке и что он, бесспорно, «фармазон», а зовет она его прадедушкой. Спала я под большой периной, такой же кретоновой, как стены, а утром явилась Тюля с подносом, на котором дымился кофейник, мы заговорили в 9 утра (кругом лежал снег и скрипели на дороге колеса, вероятно дилижанса с кучером, трубившим в рог, потому что мы отодвинулись не на один век назад) и кончили говорить в 12, когда Тюля вспомнила, что у нее есть муж, и муж хочет есть.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-13 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: