Посвящаю всем, кто помог мне _в_ы_ж_и_т_ь_ при работе над этой книгой




Роман-эссе


  Нельзя ни в коем случае поддаваться минутам отчаяния. Я прожил пятьдесят лет и знаю: они всё же проходят, эти минуты, и даже думать о «выходе» из игры не нужно. Пока есть капля силы, надо бороться. За то, что ты считаешь мудрым и человечным. Э.В.Ильенков


Посвящаю всем, кто помог мне _в_ы_ж_и_т_ь_ при работе над этой книгой

Эта книга — моя последняя попытка объясниться.

Последняя, ибо, по замыслу, самая обстоятельная.

I

До шестнадцатилетнего возраста я специально не переживал из-за своей слепоглухоты. Мне, главное, лишь бы книги — что в Загорском детском доме для слепоглухонемых, что дома на каникулах. Привычки лакомиться не было, и меня вполне устраивал рацион детдомовской столовой. Если мама присылала рубль на праздник, я не знал, что с ним делать, и чаще всего терял. И жалко было не рубля, а памяти о маме.

Когда мне исполнилось шестнадцать лет, на летних каникулах кто-то жалостливый разохался над моей слепоглухотой. Он (или она — не помню) свято верил в научный прогресс, в частности медицинский. И выписывал соответствующие популярные издания. И давай маму уговаривать: мол, мало ли что — неизлечимо, вдруг уже нашли способ лечить, а мы просто не знаем... Срочно, не откладывая, надо в институт Гельмгольца!

Хоть бы спокойно дождаться конца летних каникул дали... Так нет. С бездушием доброхота и благодетеля, умилённого собственным добрым сердцем, мне скомкали сегодняшнюю радость общения с мамой — ради призрачной надежды на исцеление...

В общем, вернулся я тогда в детдом с каникул на целый месяц раньше. И совершенно зря, конечно. Проконсультировать меня в институте Гельмгольца смогли только в сентябре. Лето ведь — время отпусков...

Отвезли туда, привезли обратно. От ответа на мои расспросы, что показала проверка, всячески уходят. Вечером я пристал к нашему фельдшеру Асочке (Александру Сергеевичу), который дежурил в ночь. (Мы, воспитанники детдома, и друг друга, и педагогов обычно называли по инициалам, от которых и прозвища образовывали. Александр Сергеевич — А.С. — Асочка; Олег Валентинович — О.В. — Овочка; Римма Сергеевна — Р.С. — Раса, ну и так далее...) Так вот, я настойчиво просил фельдшера сказать, какое же заключение дали врачи в институте Гельмгольца. Он пробовал отговориться незнанием, но я пообещал, что не буду расстроен никаким ответом, и он сдался. Всего лишь подтвердился прежний вывод — неизлечимо... Зачем же меня сорвали с каникул?..

Я даже улыбнулся, когда Асочка мне это сказал. И ушёл спать. И бессонницей не мучился.

На самом деле разочарование было тяжёлым. Надежду-то беспочвенную разбередили...

Утром умывался, чистил зубы, и горько засмеялся над собой — на что надеялся, чего ради сдуру от мамы на целый месяц раньше уехал?..

Тут-то и произошла катастрофа.

Я подумал, что смех удивительно похож на плач. Так же в горле дребезжит, что ли... И как только я это подумал, горький мой смех немедленно перешёл в плач. В неудержимые рыдания. Что называется, плотину прорвало.

Я бросился одеваться и — во двор. Какой тут к чёрту завтрак... Убежал на веранду, на задворках детской площадки, и несколько часов метался по ней. Меня страшно трясло.

Педагоги, разумеется, знали, где я, что со мной. И, спасибо, не тревожили. Я пропустил два урока. Явился на третий. Мне не сказали ни слова упрёка. Тут же дали учебное задание.

Но с того утра слепоглухота стала моим проклятием. Не раньше.

Ну, на каникулах, когда в гости ходили, я скучал. Там меня усиленно угощали, а поговорить было как-то не с кем и не о чем... Да не все и умели со мной разговаривать. Ровесников я успешно учил дактильному (пальцевому) алфавиту. Со взрослыми нужен был перевод тех, кто знал этот алфавит. Зрячие (только печатные) буквы я выучил позже: в семнадцать — восемнадцать лет.

Но в гостях я скучал — и только. Ничуть не терзался этим. Подумаешь, мало ли где скучать приходится... Например, в очереди к врачу. А книжка на что?

Так и выходило: в гостях устраивался читать, возле меня ставили тарелку с фруктами — и всё нормально.

После консультации в институте Гельмгольца всё изменилось. Теперь я не просто скучал, а страдал от слепоглухоты, проклинал слепоглухоту как причину скуки. Старался уединиться — и плакал. И цедились из души, точно кровь (а может, и гной) из незаживающей язвы, откровенно, прямо-таки напоказ, надрывные стихи.

Правда, в ранних стихах я пытался компенсировать надрыв «жизнерадостной» концовкой — мол, всё в конце концов будет хорошо. Но потом с отвращением отказался от этой «жизнерадостной» фальши. Пустое, отвратительное в своей пустоте, мнимое «утешение». И стал честно просто констатировать страдание — без всяких необоснованных надежд на «светлое будущее». Что есть — то есть, а что будет — там видно будет...

Ну и что, если этот надрыв кого-то шокирует... Пусть знают. И помнят, когда со мной общаются. Путь знают и помнят, если не хотят причинить мне лишней боли. И если зовут меня где-то присутствовать — то уж не для мебели. Я тоже так или иначе должен быть включён в общение.

Постепенно это и стало основной задачей моей литературной работы — и в стихах, и в прозе: докричаться до мира здоровых; объяснить ему, что я хочу быть со всеми, но этому мешает то-то и то-то; предложить миру, а прежде всего ближайшим окружающим людям, вместе искать пути друг к другу. Но при этом слепоглухоту не игнорировать, а учитывать. Она есть, она неизлечима, и если мы не слепы и глухи душой, мы должны о ней помнить. Иначе я так и буду не вместе, а рядом со всеми. По-прежнему — в одиночестве.

Вы ведь добрые? Вы ведь не хотите обрекать меня на одиночество? Так учитывайте мою слепоглухоту. Помогайте мне, вопреки слепоглухоте, к вам прорваться.

А я со своей стороны готов вам помочь — прежде всего представить, что такое слепоглухота, каково без слуха и зрения. Вашего собственного воображения на это никак не хватит. Проверено. Опытом всех известных мне слепоглухих, и в России, и за рубежом. И не только слепоглухих — всех инвалидов, любых категорий.

Да и вообще, прав мой духовный отец, Эвальд Васильевич Ильенков, когда писал в письме ко мне, что «...слепоглухота не создаёт ни одной, пусть самой микроскопической, проблемы, которая не была бы всеобщей проблемой. Слепоглухота лишь обостряет их, — больше она не делает ничего».

И когда инвалиды страдают от непонимания окружающими, а то и от нежелания понимать, — это просто в более острой форме встаёт проблема недостатка взаимопонимания вообще между людьми. И вся художественная литература на это и нацелена — помочь людям лучше понимать друг друга, облегчить им взаимопонимание. Так что я ничуть не оригинален, когда пытаюсь объясниться с читателями в своих стихах и прозе... Показать читателям свой надрыв и его причины — уж насколько сам эти причины осознал...

Если вы не на словах, а на деле готовы принять меня в своё общество — я прошу вас меня выслушать и понять. И постараемся, конечно, чтобы нам хорошо было вместе. Я вовсе не прошу у вас каких-то жертв. Разве понимание — жертва? Это просто условие, чтобы всем было хорошо — и вам, и мне.

Я начал страдать из-за слепоглухоты только с шестнадцати лет. Другим не так везёт. Их уж чересчур жалеют, едва ли не оплакивают заживо. И дети начинают жалеть себя. И ненавидеть несправедливый мир, в котором они чего-то важного лишены. И озлобляются, замыкаются в себе. И пытаются мстить.

Я часто рассказываю в своих лекциях про мальчика, который ослеп из-за отслойки сетчатки. Родители его забрали из детдома чуть ли не на полгода, всячески оплакивали, баловали... И внушили ему, что он самое несчастное во Вселенной существо.

Потом он попал в пионерский лагерь. И там едва не выдавил пальцами глаза пятилетнему ребёнку. Дабы восстановить «справедливость»...

Ребёнок, как бы и чем бы ни был болен, должен нормально жить, а не оплакивать себя вместе с родителями.

К болезни, к инвалидности надо приспосабливаться, — куда денешься, — но ни в коем случае нельзя её смаковать. Я всегда искал выход в нормальную жизнь, звал друзей вместе его искать. Слепоглухота для меня — враг, которого надо изучать, чтобы победить. Победить — значит прорваться, постоянно прорываться к нормальной жизни вопреки ненормальному состоянию. К любви, к творчеству.

Мне одинаково ненавистны как шапкозакидательское бодрячество (или, как я его назвал ещё будучи студентом, «ложный героизм»), так и инвалидное хамство и барство. Одни бессмысленно хотят «быть как все», — даже в том, в чём и невозможно, и, подчас, смертельно опасно. Другие требуют, чтобы весь мир угадывал малейшие их прихоти — потому что инвалиды, обездоленные, обделённые и так далее. Одни совершенно по-обезьяньи копируют образ жизни здоровых, а другие — вполне сознательно спекулируют на своём убожестве.

Всякие шарахания были в моей жизни, в том числе и нежелание жить. Мне уже многого не исправить, не искупить, как бы ни хотелось. И цель данной книги — не бегло, как в прежних моих работах, а вплотную, попытаться понять, что же мешает жить достойно вообще, а в условиях слепоглухоты — в особенности. И что значит — жить достойно.

Может, и смысла нет — пытаться понять всё это. Обычно каждый только собственным задним умом крепок. Чем больше живу, тем больше пессимизма в моих раздумьях и поисках выхода из склепа — не только склепа слепоглухоты, а склепа общей неустроенности, бестолковости мира. И всё-таки... Вдруг эта книга поможет кому-то жить не столь криво, в большей степени, чем мне, сохранить человеческое достоинство, избежать унижений, стыда, комплекса растущей вины...

Я считаю эту книгу «Красной Кнопкой», то есть главным трудом и итогом своей жизни. После этой книги останется кое-что доделать, и доделывать можно как угодно долго. Ну там, готовить к изданию сборники статей, что-то переиздать «в дополненном и переработанном» виде, сопоставить в теоретических трудах идеи, которые и без меня кто-нибудь когда-нибудь сопоставит, а может, уже сопоставил куда лучше, чем я бы смог с моей очень даже скромной эрудицией... Словом, тянуть научно-исследовательскую лямку. На что-то ведь надо жить.

А главная книга — вот. Она главная, потому что я знаю, — не предполагаю, а точно знаю, — что уже просто не успею накопить и высказать столько же правды, сколько здесь. Во всяком случае, таков замысел.

К этой книге я шёл всю жизнь. Всё прочее — за исключением книги стихов «Достоинство в склепе» — подготовительные к ней материалы. Пора, наконец, обстоятельно обследовать этот склеп, а не только вопить из него стихами. Поискать выход. Что найду — не уверен, конечно. Главное — обследование и поиск. Как можно более обстоятельное обследование. Как можно более тщательный поиск.

Ещё студентом я прочитал замечательную книгу Конрада Лоренца «Кольцо царя Соломона». О поведении разных животных. Меня поразил рассказ о водяных землеройках. Лоренц устроил у себя в доме для них бассейн, наловил самих зверьков в пруду, запустил в бассейн и стал смотреть, как они там обживаются. Очень удивился, что они еле-еле шевелятся: буквально миллиметр за миллиметром обследуют бассейн. Что, и на воле такие же увальни? Как же не становятся лёгкой добычей бесчисленных врагов?

Но вот землеройки освоились — и показали, на какую прыть способны. По обследованным маршрутам стали носиться прямо как метеоры.

На одном из этих маршрутов лежал кирпич. Землеройки на него с разбега вскакивали, потом снова спрыгивали в воду и неслись дальше. Лоренц убрал кирпич. Первая же землеройка подпрыгнула, плюхнулась в воду и... вернулась туда, где знакомый маршрут обрывался. Опять, миллиметр за миллиметром, обследовала изменённый участок маршрута. И остальные землеройки сделали так же. Как бы соединили два конца разрезанной верёвки — две части маршрута — и опять стали носиться.

Я сразу подумал, когда это читал, что любой слепоглухой — та же водяная землеройка. Я так же осваиваюсь в любом незнакомом месте. Для нервов зрячих — то ещё испытание. Всё время рвутся спрямить мой маршрут. А мне надо залезть во все закоулки, во все тупики, хотя бы с целью убедиться, что мне там нечего делать. Потом я потихоньку сам выпрямлю свои траектории, не надо только хватать за руку и насильно тащить в неизвестность. И точно так же, как водяная землеройка, я вынужден заново изучать все изменения на моих путях-дорогах.

Итак, вперёд — за водяной землеройкой. Бывают иногда и такие странные проводники. Но ведь водяная землеройка приглашает в свои подземные туннели. И кто же там проведёт и выведет, кроме неё?

II

Зрячим буквам меня начали учить в мои семнадцать лет. Это было очень сложным делом. Я не только не знал очертаний букв, но и не умел строить их образ, когда мне чертили буквы пальцем во всю ладонь. Проблема многих слепых с детства, которая очень затрудняет мне общение с ними. Когда они пытаются у меня по ладони писать, всё разъезжается, понять нельзя.

Умение читать зрячие буквы, когда их пишут во всю ладонь, очень важно. Это сразу на много порядков расширяет круг общения. Не станешь ведь каждого встречного-поперечного дактильному алфавиту обучать. И если знаешь только дактильный алфавит, то общение замыкается в крайне узком кругу. Я, пока не научился понимать письмо по ладони, даже со своим отцом не мог общаться — дактильным алфавитом он не владел, а орать мне в ухо было бесполезно. Брат в то время тоже не умел говорить дактильно.

Мне показывали зрячую азбуку для малышей. Пластмассовые буквы. Я научился различать печатные, а другие — которыми пишут — нет. Особенно, если их соединяют. При письме по ладони буквы не надо соединять — раз; не надо делать строку, а всё писать только в ладонной чашечке — два; очертания букв должны быть как можно проще, значит, печатными — три; размеры — обязательно во всю ладонь одна буква, — четыре; не надо бояться нажимать на кожу ладони (если чертить буквы почти в воздухе, понять ничего нельзя) — пять; не надо стесняться длинных ногтей — даже легче понимается, — шесть... Впрочем, ничего страшного: грамотному человеку привыкнуть легко, привыкание занимает считанные минуты.

Сейчас я понимаю письмо по ладони свободно. На довольно высокой скорости. Натренировался. Это для меня второй основной способ общения, наряду с дактильной речью. А когда учился, никак не мог собрать все эти палочки и кружочки в образ буквы...

Решающий рывок произошёл благодаря Эвальду Васильевичу Ильенкову. Он подсмотрел, что Ольга Ивановна Скороходова, когда ей пишут по ладони, держит вторую руку на пишущей. И предложил мне попробовать так же. Стало легче. Я придерживал прыть пишущего пальца, если терялся. Одновременно я обучал Эвальда Васильевича дактильной речи.

В Загорском детдоме решили придумать умное слово для обозначения письма по ладони. Взяли за основу отрасль медицины, которая про болезни кожи — дерматологию. Получилась дермография — черчение по коже. Я как впервые услышал этот термин, сразу сказал, что там мягкого знака после первого «Р» не хватает.

Рассказал об этом, как анекдот, своему знакомому, тоже любителю сочинять умные слова. Тот решил поправить дело и, что называется, поправил — из кулька в рогожку. За основу взял «хиромантию» — гадание по руке. Получилась «хирография». И — что в лоб, что по лбу: там не хватало мягкого знака, а тут так и хочется первое «И» заменить на «Е»...

Вообще терпеть не могу учёного словотворчества. Совсем свежий пример — термин «смысло-жизненные ориентации». Ещё и сокращённо по первым буквам: СЖО. Ну что учёным, медведь ухо вконец отдавил? Прочитаешь не по алфавитным названиям, а как обычное слово — и с разбега хочется добавить слог... сами догадаетесь, какой. Опять неприличные ассоциации!

Борис Михайлович Бим-Бад, который, когда я уже закончил университет, много лет слушал и ненавязчиво редактировал мою научно-художественную прозу (именно слушал — я читал ему вслух с брайлевских рукописей), специально учил меня не допускать нежелательных ассоциаций. Я и так не любил наукообразное (а точнее — канцелярское) словотворчество, а после уроков Бориса Михайловича и анекдотической «солидности» некоторых псевдо-учёных терминов и вовсе раз навсегда решил для себя — пишу только по-русски: письмо по ладони, смысл жизни. Оно, может, и не очень «солидно» звучит, зато и никакой похабщиной не отдаёт.

В этом я полностью на стороне и Эвальда Васильевича, который терпеть не мог терминологических «изысков», предпочитая держаться определённой терминологической традиции. Недаром в его произведениях часто повторяется прямо-таки ультиматум: что-нибудь одно — либо наука, либо «язык науки». Либо суть дела, либо затемнение этой сути «умными» (канцелярскими, а вовсе не «научными») словесами. Либо всерьёз исследовать и решать проблемы, либо играть в словесное «переодевание» предмета исследования, как дети играют в переодевание кукол. Мы с Эвальдом Васильевичем так не играем.

III

До овладения письмом по ладони я знал только рельефно-точечную систему Брайля и дактильный алфавит. Кстати, именно _д_актильный, а не _т_актильный; восходит к тому же корню, что и «дактилоскопия». От слова «палец». Пальцевый алфавит. В разговорный язык вошёл сокращённый вариант — «дактиль». Я всю жизнь безуспешно с этим вариантом воюю, потому что мне-то известно, что дактиль в силлабо-тоническом (слого-ударном) стихосложении — это трехсложная стопа с ударением на первом слоге: например, л~адога.

Я не знал зрячих букв, но письма домой уже давно писал по-зрячему — на обычной пишущей машинке. Для этого достаточно было знать не буквы, а клавиатуру. Машинописи так называемым «слепым» методом меня, среди других воспитанников детдома, научил Альвин Валентинович Апраушев. Тогда он ещё не был директором. И мне было не больше тринадцати лет.

Для слабовидящих, чтобы они не портили зрение, подсматривая на клавиатуре, где какая буква, на машинках сделали приспособление из деталей детского технического конструктора и плотной брайлевской бумаги. Бумагу приладили к корпусам машинок так, чтобы она закрывала клавиатуру, мешала подсматривать. Ну, а мне зрячие знаки на клавишах вообще замазали, наклеив на каждую клавишу брайлевские буквы. Пока эти наклейки стёрлись, я уже знал клавиатуру наизусть, и наклейки сняли. Отмыли ли при этом от клея зрячие знаки — не знаю.

У каждого из нас была своя зрячая машинка. Я все годы учёбы в Загорске проработал на «Башкирии».

Альвин Валентинович через много лет говорил мне, что просто решал свои учительские проблемы — машинописные тексты учеников проверять проще, чем брайлевские. А я ему ответил, что, оснастив учебный процесс плоскопечатными машинками, он определил мою судьбу. Я стал в своей литературной работе самостоятелен в наибольшей степени. Сам писал свои тексты сначала по Брайлю, а потом сам же перепечатывал их по-зрячему, никому диктовать ничего не надо было. Николай Островский диктовал, Ольга Скороходова диктовала, а я печатал сам. И под копировальную бумагу, делая обычно не меньше трёх копий. С какой стороны на копирке краска, а с какой нет, легко отличал на ощупь. Примерно через тридцать лет умение печатать на зрячей машинке позволило мне чрезвычайно легко, играючи, овладеть клавиатурой компьютера. Нижайший поклон Вам, Олег Валентинович! (Паспортное имя — Альвин. Но он, начав работать в Загорском детдоме, видимо, посчитал это имя чересчур сложным для слепоглухонемых детей. Всем представлялся Олегом, и педагоги привыкли его так называть. А то, что он на самом деле Альвин, я узнал через много лет, не то студентом, не то даже после окончания университета.)

IV

В своих стихах я сетую на одного «медведя-аналитика», который,

...беззлобно урча,
Терзать и кромсать сплеча
Стал самое недотрожное,
Запутанное и сложное, —
Когтями анализируя
То, что защищал от мира я.

Этот «аналитик» — обыкновенный завистник, самоутверждающийся за чужой счёт. Сообразил я это очень не скоро. Долгое время наивно верил каждому его слову, принимая «критику» в адрес хороших добрых людей за проявление ума и даже мудрости. Я спохватился на краю пропасти, когда сообразил, что вокруг меня почти не осталось друзей. Это был последний раз, когда мне пришлось так спохватиться, — примерно в сорок лет. После этого наконец-то повзрослел, научился вовремя отодвигаться от всех, кто самоутверждается за чужой счёт, — выставляет себя «хорошим», а всех окружающих — «плохими».

Этого «медведя-аналитика» я в своих стихах называл ещё «Кукловодом». Потому что он недаром ссорил меня со всеми остальными моими друзьями, а с целью, как я понял с большим опозданием, подчинить мою волю своей, превратить меня в свою марионетку. Кукловод беззастенчиво спекулировал на моей слепоглухоте, предлагая сатанинский договор: ты не видишь и не слышишь, так верь мне.

Впрочем, нет худа без добра: зато я понял, какой должна быть настоящая помощь инвалидам, особенно слепоглухим. Если соображалка у инвалида нормально работает, ему нельзя навязывать никаких готовых выводов. Надо тактично помочь самостоятельно сориентироваться. Виртуозом такой помощи всегда был Борис Михайлович Бим-Бад.

Так вот. Когда был снят фильм «Прикосновение» и вышел на экраны всесоюзного телевидения, Кукловод начал назойливо издеваться над тем эпизодом в фильме, где я благодарю Олега Валентиновича за своё судьбоносное умение печатать на зрячей машинке. Мол, только этому научил? Каким-то там навыкам? Нашёл же я за что благодарить!

Я очень обиделся. Ничего себе — «какие-то там навыки»! Они сделали меня максимально самостоятельным в литературном творчестве. Кому-то эти навыки пригодились только для писания зрячих писем родным — но разве и этого мало? Ну, была мода ругать школьную педагогику за то, что та зациклилась на «ЗУНах» — знаниях, умениях, навыках, — только этому учит, мол, а должна воспитывать. Но вот как раз на примере навыков зрячей машинописи видна вся нелепость этой критики. Во-первых, чего ещё в принципе можно ждать от педагогики вообще, и от школы в особенности, — как не знаний, умений и навыков? Значит, во-вторых, всё дело в том, какие именно это знания, умения и навыки, какое значение они имеют в жизни ученика. Слов нет, в учебных программах очень много ненужного, по крайней мере ВСЕМ ученикам. А лезут с этим именно ко всем. Поэтому я настаиваю, что учебные предметы процентов на девяносто должны быть факультативными — преподавать их только тем, кому по-настоящему интересно.

Мне вот из всей математики на всю жизнь хватило четырёх арифметических действий, процентов да представления о графиках (об осях координат). Всё остальное забыл за ненадобностью. При этом считаю в уме, как калькулятор. Об уравнениях сохранил самое общее представление, знаю, что такое возведение в степень, — это нужно знать для понимания некоторых научных текстов, да и не только научных. А без всего остального из области математики... не страдаю. Очевидно, остальное уже нужно только специалистам.

Ну, а умение печатать на зрячей машинке для меня оказалось поистине судьбоносным. Фильм «прикосновение» — короткометражный, полчаса всего. Нужно было упомянуть своих учителей, и хоть предельно кратко дать понять, чем я им обязан. Вот, когда упоминается Олег Валентинович (и тут же в видеоряде даётся его фотография), и звучит благодарность за зрячую машинопись... Из всего, чем обязан этому прекрасному педагогу, я выделил, действительно, самое судьбоносное.

А Кукловод ещё смеет издеваться! Вот, мол, если бы он тебя стихи научил писать — другое дело...

Стихи же для Кукловода — вроде помойки или унитаза: способ освободиться от лишних эмоций. Другой «пользы» в стихах Кукловод не видел, о чём не раз и заявлял мне, со всем присущим ему апломбом. Брякнет этакую нелепость, да ещё и палец указательный, правый, назидательно выставит.

И невдомёк, что стихи писать в принципе нельзя научить. ПРЕПОДАТЬ можно те же знания, умения и навыки версификации, то есть, по-русски, стихосложения. С теорией стихосложения можно ОЗНАКОМИТЬ. А научить писать хорошие, настоящие стихи — нельзя. Тут маловато одного знакомства с теорией стихосложения, некоторых тонкостей которой я, кстати, до сих пор не освоил.

Марина Цветаева, вспоминая свои встречи с другими поэтами — особенно Волошиным, Мандельштамом, Андреем Белым, — подчёркивала, что поэт — это личность особого качества. Особый человек, в чём-то главном не такой, как все. С особым строем чувств, особым мировосприятием... Вот эта особость ЛИЧНОСТИ и выражается в хороших стихах. Читая стихи, мы общаемся напрямую с их автором, узнаём его, как одного из своих знакомых (а если поэт любимый — то как друга). По сравнению с этим личностным эффектом самая виртуозная «стихотехника», сколь ни желательна — ВТОРОСТЕПЕННА. Техника, она техника и есть. Инструмент для общения с читателем. Не больше, но и не меньше.

Кукловод сам себя высек, когда сказал, что вот если бы Олег Валентинович научил меня стихи писать — «другое дело». Олег Валентинович и тут сделал максимум, что может сделать хороший учитель. Он познакомил меня с теорией стихосложения.

В детдоме учебные группы состояли из трёх человек. У каждого ученика — свой однотумбовый письменный стол. Столы приставляли друг к другу так, что образовывалась то ли буква С, то ли буква П. Учитель садился внутри этой буквы, и мог дотянуться рукой до любого из трёх учеников, а они могли дотянуться до него. Таких групп в одной большой комнате могло поместиться три, а то и четыре. То есть в одной комнате занималось девять — двенадцать человек, сидевших за персональными письменными столами, составленными по три описанным способом.

Мне было тринадцать лет. Олег Валентинович был уже завучем, и вёл русский язык и литературу в старшей группе. Я занимался в той же комнате, в соседней группе. И вот как-то после обеда подходит ко мне Олег Валентинович и говорит:

— Мы с ребятами сейчас проходим «Горе от ума» Грибоедова. Ты читал?

— Да.

— Помнишь, чем там кончается? Чацкий кричит: «Карету мне! Карету!»

— Помню.

— Я предложил ребятам написать сочинение: куда же в этой карете поехал Чацкий? Придумать продолжение пьесы... Хочешь тоже попробовать?

— Стихами?

— А ты можешь стихами?

— Ну... Там всё так естественно, разговорно... Кажется, иначе и не скажешь...

Дело в том, что я на эту «естественность» «купился» ещё чуть ли не в восьмилетнем возрасте, в школе слепых. Тогда меня «купил» Пушкин. В «Родной речи» были его стихи, и мне опять же казалось, что иначе не скажешь. Подумаешь, и я сумею!

Попробовал — и был крайне удивлён, что даже стихотворного размера выдержать не получается. После некоторых плачевнейших попыток бросил это дело.

Олег Валентинович не стал настаивать, чтобы я продолжил «Горе от ума», да ещё стихами. Зато пристал как банный лист:

— Пиши стихи!

Семь месяцев проходу не давал. Как встретимся — так и требовал: вынь да положь, пиши! А встречались мы почти каждый день.

Разговор про «Горе от ума» был в сентябре. А в марте Олег Валентинович однажды в воскресенье засадил меня за брайлевскую машинку (для печати рельефно-точечным шрифтом Брайля) и заявил:

— Пока не напишешь стих — на прогулку не пойдёшь!

Это было в 1967 году. О чём стихи-то писать? Ясное дело — оду к пятидесятилетию Великого Октября! Авось до ноября что-нибудь да получится...

Написал я две строчки, а дальше ни с места. Ничего в размер не лезет, да и о рифме у меня было тогда самое смутное представление, через год только разобрался, что это такое. Промаялся три часа... Так с места и не сдвинулся. Олег Валентинович оставил меня в покое. Похоже, махнул рукой.

Но в это время я «болел» Лермонтовым. Особенно музыкой стиха в таких его поэмах, как «Последний сын вольности», «Боярин Орша» и «Мцыри». Мне очень хотелось что-нибудь сочинить в этом же самом размере.

После полного провала с «одой в честь Великого Октября» я уже ни на что грандиозное не замахивался. Что угодно, сколь угодно беспомощное, лишь бы в том самом лермонтовском размере.

Кто хочет, может точно вычислить день моего поэтического рождения. Середина апреля 1967 года, суббота. Я задним числом пробовал сосчитать — получалось не то тринадцатое, не то пятнадцатое апреля...

В тот день после обеда я зашёл в спортзал. Тогда я ещё способен был висеть на Шведской стенке вниз головой. Залез, зацепился ногами за верхнюю перекладину, повис. А тут в спортзал зашёл Саша Иванов, мальчик довольно безобидный. Но тогда он ко мне пристал, мешал спокойно висеть. Я разозлися, слез — и сцепился с ним. Выгнал его из спортзала.

И так был доволен этой победой, что ещё до полдника сочинил — в лермонтовском размере — стишок в её честь. В общем, начал свою поэтическую карьеру всё-таки с «оды» — не в честь Великого Октября, так в честь победы в мальчишеской драке.

На следующий день — опять победная реляция: два раза в шахматы выиграл.

Ну, и прорвало плотину...

Олег Валентинович распорядился, чтобы моя учительница русского языка и литературы, Зоя Андреевна, дополнительно специально со мной занималась теорией литературы, особенно стихосложения. У нас была обучающая машина «Одема», которую можно было программировать так, что при правильном нажатии кнопки загоралась лампочка, и под ней появлялась точка. Кнопок было двадцать. Мне давали список из двадцати определений различных литературоведческих терминов (гротеск, аллегория, метафора, эпитет и т.п.), а я должен был угадать, какой термин определён. И нажать ту кнопку, на номер которой этот термин запрограммировали. Нудное, сложное было дело... Даже тошнотворное немного. Но зато потом, уже студентом, я перерыл всю центральную московскую библиотеку слепых в поисках учебника по теории литературы. Нашёл — «Теорию литературы» Л.И.Тимофеева. И прочёл на летних каникулах, что называется, «как роман». С таким же интересом читал потом и «Краткий словарь литературоведческих терминов», составленный тем же Тимофеевым в соавторстве с кем-то, и «Занимательную стилистику» — не помню авторов... А ещё в детдоме, надеясь хоть что-нибудь узнать по теории стихосложения, прочитал «Литературные портреты» Горького, затем Чуковского (тоже «литературные портреты» — о некрасовской эпохе в русской литературе: сам Некрасов, Слепцов, Николай Успенский...), а главное — Чуковского «Живой как жизнь (рассказы о русском языке)». Чуковский очень мне помог, а горьковские «Литературные портреты» оказались ариями не из той оперы, которая меня интересовала.

В общем, Олег Валентинович не сумел ЗАСТАВИТЬ меня писать стихи (эти его попытки вспоминаются как анекдот), но пробудил желание ЕЩЁ РАЗ попробовать. А когда я начал пробовать и вошёл во вкус, Олег Валентинович сделал всё, чтобы заинтересовать меня теорией стихосложения и — шире — теорией литературы.

Потом эту работу продолжил со мной Борис Михайлович Бим-Бад. Он в основном учил меня стилистике и дисциплине образа. Что касается стихотехники, то настойчиво просил рифмовать не слишком банально... Борис Михайлович в течение нескольких лет был для меня прямо-таки живым «литературным институтом». Но ко времени, когда мы с Борисом Михайловичем встретились, я прошёл уже немалый путь, у истоков которого стоял Олег Валентинович.

Учили ли меня писать стихи? Нет. Меня знакомили с культурой литературного творчества, и с культурой стихосложения — особенно. Учился же я сам — в творческой практике, которая с самого начала была и остаётся моей потребностью. Потребностью личности. Мне просто помогали эту потребность удовлетворять культурно — грамотно.

И я согласен с Цветаевой, что поэты — особые люди. Не в том смысле, что они такими уж особенными рождаются. А в том смысле, что они становятся поэтами в результате развития личности. Возникает неодолимая потребность в особом — поэтическом — способе осознания мира и себя в мире. И чтобы полнее эту потребность удовлетворить, нужны знания, умения и навыки — нужна грамота, культура творчества. Если же оторвать эту культуру от потребности осознать мир и себя в мире поэтическим способом, получится бессодержательное формальное штукарство, а никакая не поэзия. Но и если пренебречь культурой творчества, тоже ничего путного не получится... Опять нужно придерживаться золотой середины, недаром любимой Борисом Михайловичем... (О законе Золотой Середины в педагогике он много пишет в своих работах по педагогической антропологии.)

V

Своего директора, Олега Валентиновича, мы очень любили. И любовь эта выражалась в том числе и в рассказывании анекдотов. Когда Олегу Валентиновичу исполнилось семьдесят лет, я поделился и с ним, и с его гостями этим фольклором, к огромному его удовольствию. Он тогда очень просил меня как-нибудь записать и опубликовать эти анекдоты. Выполняю его просьбу.

Самому мне эти анекдоты рассказала Энка (так мы звали между собой одну девочку с замечательным чувством юмора; разумеется, прозвище образовано от инициалов — имени и фамилии, — Н.К.).

Когда Олег Валентинович ещё только появился в детдоме, Энка однажды дежурила в классе — протирала пыль на подоконниках, батареях... А возле батарей стояли подставки с цветочными горшками. Энка их отодвинула. У неё небольшое остаточное зрение, и вот видит — под подставку цветочную ныряет какой-то мальчишка. Ей это не понравилось, недолго думая и хлестнула его мокрой тряпкой по кудрям. Мальчишка оказался воспитателем Олегом Валентиновичем, который так и подпрыгнул со своим обычным дактильным возгласом:

— Ты что?!

Другой раз мальчик и девочка развлекались в коридоре довольно-таки примитивно — стаскивали друг с друга спортивные штаны. Было время, когда так развлекались почти все воспитанники, я тоже грешен... Ну, мальчишка спустил штаны с девочки, а та в долгу остаться не желала. Ухватила первые же попавшиеся штаны и давай дёргать вниз. Но это оказались брюки на ремне, а не на резинке. Брюки рванулись из рук девочки, и рука Олега Валентиновича вопросила дактильно:

— Ты что?!

Энка с той же девочкой в булавочной мастерской. Работа довольно нудная. Сначала на специальном станке скручиваются сами булавки, потом на них надевается головка, потом головка закрепляется на булавке с помощью штампа (я однажды крепко «отштамповал» на нём себе палец, месяц проходил перевязанным). Чтобы ускорить дело, мы обычно накручивали булавок побольше, потом надевали головки на целую партию булавок, а затем быстренько их закрепляли на штампе. Незакреплённые головки нередко «выстреливали» с булавок, летя куда попало... Вот и у Энки улетела головка.

Чтобы немного развлечься, Энка начала фантазировать и рассказывать свою фантазию напарнице. Мол, однажды в мастерскую зашёл директор, булавка выстрелила, и головка попала директору как раз в то место, на котором сидят. Директор от неожиданности подпрыгнул до потолка.

Но уровень развития напарницы был куда ниже, чем у Энки, и напарница всё приняла за чистую монету. При первой же возможности подходит к Олегу Валентиновичу и просит:

— Покажите, пожалуйста, как вы прыгаете до потолка.

— Что-о-о?!

Энку за эту выдумку пожурили воспитатели. Впрочем, кто её знает, может, она и про просьбу показать, как директор до потолка прыгает, сочинила...

Тут, пожалуй, стоит упомянуть, что Олег Валентинович подростком сбежал на фронт, и там подорвался на противопехотной мине. Лишился ноги. с тех пор ходит на протезе. Однако, если бы понадобилось, думаю, никакой протез не помешал бы ему подпрыгнуть до потолка. Во всяком случае, танцевать ему протез не мешал. Как и ходить на ложах (ходил и в семьдесят семь лет)... О том, что у него протез, я не знал очень долго. Уже учился в университете, когда мне стало это известно...

Юра Лернер рассказал, как на уроке русского языка Олег Валентинович (он проверял юрину письменную работу) вдруг предложил Юре:

— Иди в туалет.

— Зачем? Я не хочу.

— Тогда почему ты в слове «как~ая» поставил ударение на первый, а не на второй слог?

Да уж, ударения — смерть наша... Мы не слышим устной речи, знаем только письменную, это может привести к абсолютной орфографической грамотности, которой



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: