Ясунари Кавабата МАСТЕР ИГРЫ В ГО




ЯСУНАРИ КАВАБАТА

 

 

 

Мастер игры в го Сюсай Хонинобо XXI[1]скончался утром 18 января 1940 года в городе Атами в гостинице «Урокоя». Ему было шестьдесят семь лет по японскому счету.

Эту дату я никогда не забуду и не спутаю с другой, потому что каждый год 17 января в Атами отмечают Дни памяти писателя Одзаки Коё[2]. Именно в этот день Канити, главный герой романа Коё 1890-х годов «Золотой демон», произносит на берегу моря в Атами свой знаменитый монолог «Сегодня луна…».

Мастер Сюсай умер на следующий день после начала праздника.

В те времена было принято к Дням памяти Коё приурочивать некоторые другие торжества литературного мира, и в год смерти мастера они получились как никогда пышными.

Кроме Одзаки Коё о городе Атами писали Такаяма Тёгю и Цубути Соё — их имена тоже поминали в заупокойной службе. В тот год благодарственные адреса от города за описание Атами получили три писателя — Такэда Тосихико, Осораги Дзиро и Хаяси Фу-сао. Я тоже был тогда в Атами и участвовал в Днях памяти Коё.

Вечером 17 января мэр города давал банкет в гостинице «Дэсураку», где остановился и я, а на рассвете 18-го меня разбудил телефонный звонок — мне сообщили о смерти мастера. Я немедленно отправился в гостиницу «Урокоя», затем вернулся к себе, позавтракал и присоединился к приехавшим на Дни памяти Коё писателям, которые вместе с чиновниками из мэрии направлялись возлагать венки на могилу Цубути. После кладбища я вновь зашел в гостиницу, побыл недолго на банкете в павильоне Бусёан в Сливовом саду, а с середины вновь ушел в «Урокоя» и сфотографировал мастера на смертном ложе. Позже я еще раз пошел туда проститься с покойным — его в тот же день увозили в Токио.

Мастер Сюсай приехал в Атами 15 января, а 18-го — умер. Как будто специально прибыл в Атами, чтобы умереть. 16-го я навестил его в гостинице, и мы сыграли две партии в сёги [3]. Вечером, едва я ушел, мастеру стало плохо. Две партии в любимые сёги оказались последними в его жизни. Мне довелось быть корреспондентом газеты на последнем матче, сыгранном Сюсаем, я оказался последним партнером мастера в сеги, я же сделал последние фотографии покойного.

Я близко познакомился с мастером тогда, когда токийская газета «Нити-нити симбун» (ныне «Майнити симбун») поручила мне вести репортаж о его последней партии. Матч организовала газета, и игра получилась невероятно затянувшейся. Началась она 26 июня в павильоне Коёкан в токийском парке Сиба, а завершилась в городе Ито 4 декабря. Одна партия в го продолжалась почти полгода. Ее откладывали четырнадцать раз. Я опубликовал в газете шестьдесят четыре репортажа об этой игре. В середине матча мастер заболел, партию пришлось прервать на три месяца — с середины августа до середины ноября. Вероятно, по причине болезни мастера, последняя партия окончилась для него трагически. Казалось, это она отняла у него жизнь. После матча здоровье к Сюсаю так и не вернулось, а через год он умер.

 

 

Если быть совсем точным, партия завершилась 4 декабря 1938 года в 2 часа 42 минуты пополудни. Последний 237-й ход черных сделал противник мастера.

Не произнеся ни слова, мастер стал заполнять нейтральные пункты. Один из судей, Онода, игрок шестого дана, сказал: «Кажется, пять очков?» Голос его был полон сочувствия к мастеру — перекладывание камней и подсчет очков сделали бы поражение мастера слишком явным.

— Да-а… пять очков… — пробормотал мастер, поднял тяжелые веки и убрал руку.

Заполнившие зал зрители молчали. Словно желая разрядить тяжелую атмосферу, мастер тихо проговорил:

— Не попади я в больницу, мы закончили бы еще в августе, в Хаконэ.

Затем спросил о потраченном времени.

— Белые — девятнадцать часов пятьдесят семь минут… без трех минут половина лимита, — ответила девушка-секретарь. — Черные — тридцать четыре часа девятнадцать минут…

На одну партию профессионалам обычно дается десять часов, но для этой партии сделали исключение и каждому партнеру отвели по сорок часов, в четыре раза больше обычного. У черных оставалось еще время, но тридцать четыре часа — колоссальный срок, небывалый случай с тех пор, как в го ввели контроль времени.

Игра закончилась около трех часов пополудни, и горничная принесла чай. Все присутствовавшие по-прежнему молча смотрели на доску.

Мастер протянул чашку своему противнику Ота-кэ[4], игроку седьмого дана.

Когда игра была закончена, молодой Отакэ сказал:

— Сэнсэй, покорно вас благодарю.

Он поклонился мастеру и застыл с низко опущенной головой: руки на коленях, белое лицо совсем побледнело.

По примеру мастера, смешавшего камни, Отакэ принялся складывать черные камни в чашу. Мастер, не сказав ни слова об игре, встал и как ни в чем не бывало вышел из зала. Отакэ, естественно, тоже не проронил ни слова. Иное дело, если бы он проиграл.

Я вернулся в свой номер и, случайно глянув в окно, увидел Отакэ — он уже успел переодеться в теплое кимоно и теперь одиноко сидел на скамейке во дворе, руки скрещены на груди, голова опущена. Приближался пасмурный зимний вечер. На широком холодном дворе виднелась лишь фигура погруженного в раздумья Отакэ.

Я открыл застекленную дверь на веранду и окликнул его: «Отакэ-сан!» Он резко оглянулся на мой зов и тут же отвернулся. Мне показалось, что на лице у него слезы.

Я отошел от двери и увидел жену мастера — она зашла поблагодарить меня.

— Вы так долго нам помогали… были так любезны.

Пока я разговаривал с ней, Отакэ исчез со двора. Он вновь переоделся в кимоно с гербами и уже совершал торжественный обход в сопровождении своей жены. Он поблагодарил мастера, организаторов матча, заглянул и в мой номер. Я отправился благодарить мастера.

 

 

Как только закончилась эта растянувшаяся на полгода партия, на следующий же день все причастные к ней люди поспешно разъехались по домам. Это было накануне открытия железнодорожной ветки на Ито.

Город Ито, к которому провели железную дорогу, в ожидании зимнего курортного сезона украсил свою главную улицу и выглядел нарядным.

У профессиональных игроков в го есть правило — во время матча их «запирают». Вместе с ними сидел почти безвыходно в гостинице и я. Теперь, когда мы ехали в автобусе и видели за окном яркие украшения, я испытывал такое облегчение, словно выбрался наконец из погреба.

Возле вокзала виднелась новая дорога, стояли наспех построенные домики. Этот хаос чем-то напоминал мне нашу редакцию и казался подлинным лицом большого мира.

Когда автобус покинул Ито и поехал вдоль берега, навстречу попалось несколько женщин с вязанками хвороста за спиной. Некоторые несли в руках веточки рябины. Меня неожиданно потянуло к этим людям. Как будто я перевалил через гору и увидел вдруг дымки деревни.

От обычных житейских дел вроде подготовки к Новому году веяло теплом и уютом. Казалось, я вырвался из какого-то ненастоящего мира. Женщины собирали хворост и теперь шли домой готовить ужин. Тускло светилось море, невозможно было понять, где находится солнце. Так бывает зимой, когда быстро спускаются сумерки.

Но и в автобусе я продолжал думать о мастере. Меня пронизывала жалость к нему, возможно, поэтому я испытывал сочувствие ко всем людям.

Все, кто имел отношение к матчу, покинули Ито. В гостинице остался только мастер с женой.

«Непобедимый мастер» проиграл свою последнюю в жизни партию, и никто бы не удивился, если бы он уехал первым. Ему пришлось сражаться сразу с двумя противниками — Отакэ и болезнью, и он, конечно же, нуждался в отдыхе. Но отдыхать ему было бы лучше в другом месте. Неужели мастеру его поражение было настолько безразлично? Ни организаторы матча, ни я не желали оставаться там ни одной лишней минуты и немедленно разъехались по домам, словно сбежали. Остался только побежденный мастер. Унылая, гнетущая атмосфера… Все это мастер предоставил людскому воображению, а сам… Сам он сидел молча, как всегда, и лицо у него было бесстрастным, будто все происшедшее его не касалось. Его противник Отакэ уехал в числе первых. В отличие от бездетного мастера у него была большая семья.

Года через два после матча я получил от жены Отакэ письмо, в котором она сообщала, что теперь в их семье шестнадцать человек. Семья в шестнадцать человек — в этом чувствовался характер Отакэ, или, если угодно/жизненная позиция. Мне захотелось навестить его. Вскоре умер отец Отакэ, и семья уменьшилась до пятнадцати человек. Я отправился к ним выразить соболезнование. Правда, для соболезнования было немного поздно, со дня похорон прошло больше месяца. Отакэ был в отъезде, но его жена тепло встретила меня и провела в гостиную. Когда я закончил слова приветствия, она подошла к внутренней двери и сказала кому-то: «Позови-ка всех!» Послышались шаги, в комнату вошло несколько подростков в возрасте от десяти до двадцати лет. Они выстроились в ряд и застыли как по команде «смирно», словно живущие в доме ученики. Среди них была крупная краснощекая девочка.

Жена Отакэ[5]назвала меня и сказала: «Поздоровайтесь с сэнсэем!» Все одновременно поклонились. Чувствовалось, что это очень дружная семья. В их поведении не было ни малейшей нарочитости, все делалось очень естественно. Едва подростки покинули комнату, как послышался шум, который наполнил просторный дом. Жена Отакэ пригласила меня подняться на второй этаж. Там я сыграл в го с одним из мальчиков. Жена Отакэ угощала меня одним блюдом за другим, я засиделся допоздна.

Среди шестнадцати членов семьи были и домашние ученики. Никто из молодых профессионалов не содержал в своем доме столько учеников. Разумеется, свою роль играли его известность и заработки, но все же главным была широкая натура Отакэ, привязанного к семье и без памяти любившего детей.

Во время матча с мастером «запертый» Отакэ каждый вечер звонил жене по телефону:

— Сегодня милостью сэнсэя мы продвинулись до такого-то хода…

Только это. Ни одного слова, которое могло бы намекнуть на положение в партии. Когда голос Отакэ, говорившего по телефону, доносился до моего номера, я не мог не испытывать к нему симпатии.

 

 

В день начала матча в павильоне Коёкан в токийском парке Сиба черные и белые сделали всего по одному ходу[6]. На следующий день партия продвинулась до двенадцатого хода, после чего матч перенесли в город Хаконэ. Мастер, Отакэ и все организаторы матча ехали одним поездом, а вечером мастер отдыхал за чашечкой сакэ. Игра по-настоящему еще не началась, все было впереди. Мастер говорил оживленно.

Большой стол в гостиной, куда нас привели, был отлакирован в стиле Цугару. Зашел разговор о лаке. Мастер сказал:

— Не помню, когда это было, но мне довелось видеть доску для го из лака. Не лакированную, а целиком из лака. Ее изготовил интереса ради один мастер из Аомори, потратил на нее двадцать пять лет. Подождет, пока один слой высохнет, и накладывает следующий. Поэтому работа и заняла столько времени. Чаши для камней и крышка для доски тоже из лака. Весь этот набор мастер из Аомори передал на выставку. Хотел получить за него пять тысяч йен, но покупателя не нашлось. Тогда он принес ее в Ассоциацию го и просил помочь продать за три тысячи. Не знаю, не знаю… Уж слишком тяжелая. Тяжелее меня. Весила килограммов пятьдесят.

Мастер посмотрел на Отакэ.

— Отакэ-сан как будто снова поправился, да?

— Шестьдесят килограммов…

— Хо-о! В два раза тяжелее меня. А ведь моложе меня в два раза.

— Мне уже тридцать, сэнсэй. Плохой возраст — тридцать лет. Когда сэнсэй изволил давать мне уроки, я был тощим как щепка, правда? — Отакэ вспомнил свою юность. — Тогда я заболел, и ваша жена выходила меня. Никогда этого не забуду.

Разговор перекинулся на горячие источники в провинции Синею, откуда была родом жена Отакэ, потом перешел на семейные темы. Отакэ женился в возрасте двадцати трех лет, в то время у него был пятый дан. С тремя детьми и тремя домашними учениками его семья насчитывала десять человек.

Он рассказал, что его шестилетняя дочь научилась играть в го, глядя на игру взрослых.

— Тогда я сыграл с ней с форой в девять камней, запись партии сохранилась.

— Хо-о! Девять камней? Молодец! — сказал мастер.

— Младшей четыре года, но и она уже понимает, что такое атари [7]. Есть у них способности или нет, пока не знаю. Будь они постарше…

Никто из присутствовавших не знал, что на это ответить.

Похоже, что и впрямь Отакэ — один из корифеев мира го — играет со своими крошечными детьми, и если уж отыщет искру Божию, то непременно сделает из них профессионалов. Считается, что способности к го проявляются в десятилетнем возрасте и, если в этом возрасте не начать серьезные занятия, больших успехов не добьешься. И все же рассказ Отакэ произвел на меня странное впечатление. Возможно, в нем говорила молодость. Тридцать лет. Игра уже полностью его захватила, а усталость от нее еще не пришла. Помню, я подумал тогда, что у него, наверное, счастливая семья.

Мастер завел разговор о своем доме в Токио, в районе Сэтагая. Дом занимал треть участка, и они с женой собираются продать его и купить новый, с большим садом. Они живут вдвоем. Домашних учеников у него больше нет.

 

 

Как только мастер выписался из больницы Святого Луки*, прерванная на три месяца партия была продолжена. Играли в гостинице «Данко-эн» в Ито. В первый день было сделано всего пять ходов — со сто первого по сто пятый, после чего возник спор по поводу следующего игрового дня. Мастер просил отложить доигрывание, так как был болен, на что Отакэ не соглашался и угрожал отказаться от участия в матче. Клубок противоречий запутался еще сильнее, чем в Хаконэ.

И партнеры, и организаторы матча безвылазно сидели в гостинице. Дни тянулись мучительно и попусту пропадали. Тогда-то мастер и предпринял поездку в Кавана, чтобы немного развеяться. Примечательно, что он сам предложил эту поездку, хотя по натуре был домоседом. С ним поехали его ученик Мурасима, игрок пятого дана, девушка-секретарь, которая вела запись ходов, трое профессионалов из Ассоциации го и я.

Едва мы вошли в гостиницу «Канко» в Кавана, как сразу же стало ясно, что делать здесь было нечего — разве что сидеть в вестибюле в креслах и пить чай.

Вестибюль представлял собой полукруглый, со всех сторон застекленный фонарь, выступавший из здания в сад, и напоминал то ли смотровую беседку, то ли солярий. Справа и слева от широкого, заросшего травой сада виднелись лужайки для гольфа, принадлежавшие командам «Фудзи» и «Осима». И сад, и лужайки вплотную подходили к морю.

Я с давних пор любил светлые и просторные пейзажи Каваны и надеялся, что скучавшему мастеру захочется ими полюбоваться. Я следил за выражением его лица, но мастер задумался, и трудно было понять, заметил ли он, какая красота его окружает. На других обитателей гостиницы он тоже не смотрел, лицо его оставалось непроницаемым. Ни слова не проронил ни о пейзаже, ни о гостинице. Как обычно, за него говорила жена. Она похвалила пейзаж и повернулась к мастеру, но тот не выразил ни согласия, ни протеста.

Мне хотелось, чтобы он побыл немного на солнце, и я пригласил его выйти в сад.

— Да-да, пойдемте. На улице тепло, тебе не повредит. Может, почувствуешь себя лучше, — уговаривала его жена. Мастер не возражал.

Стояла золотая осень, и остров Осима виднелся как бы сквозь дымку. Над морем завис коршун. На дальнем краю лужайки сквозь сосны проглядывало море. Там находилось несколько пар молодоженов, приехавших сюда в свадебное путешествие. Благодаря простору и свету они не выглядели безвкусно одетыми, как это нередко бывает с молодоженами в свадебном путешествии. Кимоно невест четко выделялись на фоне моря и сосен и, казалось, излучали свежесть. В Кавана приезжали отпрыски из богатых семей. Я почувствовал вдруг зависть, которая, впрочем, больше походила на сожаление, и обратился к мастеру.

— Молодожены…

— Им, должно быть, скучно, — проговорил мастер, и эти слова, сказанные безразличным тоном, мне потом не раз вспоминались. Я хотел пройтись по лужайке, посидеть на ней, но мастер стоял неподвижно, пришлось остаться рядом.

На обратном пути мы заехали на озеро Ицубеки. Крошечное озерцо, пустынное в вечерний час поздней осени, было на удивление красивым. Мастер вышел со всеми из машины и постоял немного, глядя на воду.

Мне так понравилось в Кавана, что на следующий день я пригласил съездить туда Отакэ в надежде, что это развеет его дурное настроение. Вместе с нами поехали секретарь Ассоциации го[8]Явата и корреспондент «Нити-нити симбун» Сунада. На обед мы сами приготовили себе сукияки [9]в деревенской хижине, стоявшей на территории гостиницы. Я хорошо знал Кавана, потому что бывал здесь раньше по приглашению Окуры Киситиро, основателя фирмы «Окура», вместе с танцевальными ансамблями, да и сам по себе.

Осложнения с матчем продолжились и после поездок в Кавана. Улаживать разногласия между мастером Сюсаем и Отакэ приглашали даже меня, хотя я был всего-навсего журналистом. Наконец 25 ноября матч продолжили.

Рядом с мастером стояла жаровня-хибачи, а сзади — еще одна, на которой кипел чайник, чтобы можно было согреться паром. По настоянию Отакэ мастер обмотал шею шарфом, который с изнанки выглядел тканым, а с лицевой стороны — валяным, и завернулся в какой-то плед, напоминающий женскую накидку. Этот плед он не снимал даже у себя в номере. Кажется, его лихорадило.

— Сэнсэй, какая у вас обычно температура? — спросил Отакэ, не отводя глаз от доски.

— Э-э… тридцать пять и восемь, тридцать пять и девять… Выше, чем тридцать шесть и один, никогда не бывает, — спокойно, будто смакуя слова, ответил мастер.

В другой раз, когда мастера спросили, какой у него рост, он сказал: «В юности, когда я проходил военную комиссию, во мне было метр пятьдесят один. Потом я подрос сантиметра на три, но с годами рост стал уменьшаться, сейчас во мне — метр пятьдесят два».

Когда в Хаконэ в разгар игры мастер заболел, врач, который его осматривал, сказал: «У него телочребенка-дистрофика. Что это за икры? В них совершенно нет мяса. Удивляюсь, как у него хватает сил двигаться? Ему нельзя давать полные дозы лекарств, только детские, как тринадцатилетнему».

 

 

Усаживаясь за доску, мастер, казалось, становился выше ростом. Конечно, свою роль в этом играли его мастерство, звание, умение держаться, но надо сказать, что у него было непропорциональное тело, крупная голова и вытянутое лицо. Нос, рот, уши были велики, а подбородок выступал далеко вперед. Все это хорошо заметно на снятых мною посмертных фотографиях.

Пока фотографии не были отпечатаны, меня очень беспокоило, как на них вышел мастер. Проявить пленку и отпечатать снимки я попросил в фотомастерской высшего разряда «Нономия», предупредил их, что на пленке снимки покойного мастера, и попросил обращаться с ней поосторожнее.

После Дней памяти Коё я ненадолго заехал домой, после чего мне вновь пришлось поехать в Атами. Перед отъездом я строго наказал жене переслать фотографии, как только она их получит, в Атами в гостиницу «Дзюраку». Ни жена, ни кто-либо другой не должны их видеть — снимки любительские, и, если покойный мастер получился на них плохо, лучше, чтобы ни одна душа не узнала об их существовании. В этом случае я не стану показывать фотографии ни вдове, ни ученикам мастера, а просто сожгу. К тому же у меня иногда заедал затвор фотоаппарата, и я не был уверен, что вообще что-то получится.

Жена позвонила мне как раз в тот момент, когда я вместе с другими участниками Дней памяти Коё вяло жевал сукияки из индейки на банкете в павильоне Бусё-ан. Она сказала, что жена мастера просит меня прийти и сфотографировать покойного. Дело в том, что утром, после прощания с мастером, мне пришла в голову эта мысль и я через свою жену, которая шла к супруге мастера выразить соболезнование, предложил свою помощь: если нужно, я сделаю фотографии или гипсовую маску. Маску вдова не захотела, а на фотографии согласилась, и моя жена позвонила, чтобы сообщить об этом.

Но когда пришла пора действовать, я вдруг испугался, что не сумею сделать хорошие фотографии. Поэтому я очень обрадовался, когда в павильон неожиданно зашел фотограф, которого прислали для съемки торжеств на Днях памяти. Я попросил его сфотографировать покойного мастера, и он сразу же согласился. Правда, вдове и другим вряд ли понравится появление постороннего фотографа, но я решил рискнуть — все-таки лучше, чем снимать самому. Увы, распорядители Дней памяти заявили, что не могут отпустить фотографа, и я не смог им что-либо возразить. Смерть мастера касалась только меня, мое настроение совершенно не совпадало с настроением участников Дней памяти. Тогда я попросил фотографа взглянуть, что с моим затвором. Он объяснил мне, что на худой конец можно сделать несколько снимков, прикрывая объектив ладонью. Потом зарядил в фотоаппарат новую пленку, и я на такси отправился в гостиницу «Урокоя».

В комнате, где лежал покойный, были закрыты ставни и горела лампочка. Вместе со мной в комнату вошли вдова и ее младший брат. Брат сказал: «Темно, не хватит света. Я открою ставни».

Я сделал десяток снимков. Чтобы не рисковать, я открыл затвор и действовал ладонью, как научил фотограф. Мне хотелось сделать снимки с разных сторон, однако атмосфера благоговения не позволяла бесцеремонно расхаживать вокруг тела, и я фотографировал с одного места.

На присланных из Камакура фотографиях моя жена написала на обороте фирменного пакета: «Только что получила из мастерской. Конверт не открывала. Тебе нужно зайти четвертого в пять часов в канцелярию храма насчет праздника».

Приближался весенний праздник сэцубун [10], и на церемонию разбрасывания бобов в храме Хачимана в Цуругаока на роль «старейшин» были приглашены камакурские литераторы.

Первое, что мне бросилось в глаза, едва я распечатал пакет, было лицо покойного мастера. Снимки получились хорошие.

Мастер казался на них спящим, и в то же время ощущался покой смерти.

Я фотографировал слегка присев, на уровне живота покойного, поэтому мастер был виден снизу наискось.

Знаком смерти было отсутствие подушки — из-за этого лицо хранило выражение глубокой скорби, которое подчеркивалось выступавшим подбородком и слегка приоткрытым ртом. Мощный нос казался настолько большим, что становилось немного не по себе. От складок закрытых век до погруженного в густую тень лба — все передавало ощущение скорби.

Свет от окна с полуоткрытыми ставнями падал на покойного с изножья, свисавшая с потолка лампочка также освещала нижнюю часть лица, изголовье было опущено, поэтому лоб находился в тени. Свет падал от подбородка на щеки и выступающие части лица: запавшие веки, надбровья, переносицу.

Присмотревшись, я заметил, что нижняя губа была в тени, а верхняя — освещена. Между ними лежала густая тень рта, в котором поблескивал один из верхних зубов. В коротко постриженных усах виднелись седые волоски. На правой, дальней, щеке были две большие родинки, от них падали тени. Получилась даже тень от набухшей вены на виске. Темный лоб пересекала поперечная морщина. В одном месте свет падал на стриженные ежиком волосы. Волосы у мастера были жесткие.

 

 

На правой щеке у него были две большие родинки, и волоски правой брови на снимке выглядели очень длинными. Их концы изгибались дугой и почти достигали линии смыкания век. И длинные волоски бровей, и большие родинки придавали мертвому лицу скорбное выражение.

Увидев эти длинные волоски в бровях, я с грустью вспомнил, как 16 января, за два дня до смерти мастера, мы с женой зашли проведать его в гостиницу «Урокоя». Его супруга обратилась ко мне, но сначала, как бы извиняясь, взглянула на мастера.

— Да, вот еще что… Я хотела сказать при встрече… Вы помните насчет брови?.. — Она еще раз взглянула на мастера, словно прося разрешения продолжить. — Это было двенадцатого числа. Было довольно тепло. Мы как раз собирались в Атами, он хотел побриться, и мы пригласили нашего парикмахера. Тот брил его на веранде, на солнце, и вдруг муж говорит: «Уважаемый! В левой брови у меня есть длинный волосок, говорят, знак долголетия. Вы уж его не трогайте». Так он сказал. А парикмахер отвел ладони от его лица и говорит: «Как же, как же, волосок на месте. У сэнсэя волосок счастья. Сэнсэй будет долго жить. Не беспокойтесь, все на месте».

А муж посмотрел на меня и говорит: «Про этот волосок господин Ураками даже в газете написал. У Ураками острый глаз, он замечает такие мелочи. Правда? Пока он не заметил этот волосок, я о нем и не подозревал». Вот так и сказал. И знаете, даже настроение поднялось.

Пока его жена говорила, мастер как всегда молчал, лишь тень пробежала по его лицу, словно от пролетевшей птицы. Мне стало неловко. Я и представить себе не мог, что мастер умрет через два дня после разговора о длинном волоске, который парикмахер пощадил как знак долголетия.

Конечно, не бог весть какое событие — заметить длинный волосок в брови у старика и написать об этом. Но писал я в очень трудный момент, когда казалось, что даже какой-то волосок способен повлиять на ход событий. В Хаконэ в гостинице «Нарая» я написал следующий репортаж[11]:

«Старого мастера Сюсая сопровождает жена, она постоянно находится с ним в гостинице. Жена Отакэ то и дело ездит из Хаконэ в Хирацука, где у нее трое детей. Старшему из них шесть лет. Больно смотреть со стороны, как страдают эти женщины. Их переживания были особенно приметны 10 августа, когда мастер играл впервые после болезни.

Жены мастера обычно рядом с ним во время игры нет, но в этот день она сидела в соседней комнате и внимательно за ним следила. На доску она ни разу не взглянула.

Жена Отакэ тоже не появляется в зале, где идет игра, но спокойно дождаться перерыва она не в силах. Она то стоит, то ходит по коридору, наконец, не выдержав, заглядывает к организаторам матча.

— Отакэ еще думает?

— Да… положение очень трудное…

— Я знаю… И к тому же он не спал.

Отакэ промучился всю ночь, пытаясь решить, допустимо ли играть с мастером, который еще не оправился после болезни. Всю ночь глаз не сомкнул, а утром все-таки пришел на игру.

В 12.30, когда партию следует отложить, — ход черных. Прошло полтора часа, а хода все нет. Об обеде никто не вспоминает. Госпожа Отакэ, конечно, не может усидеть в своей комнате. Она тоже провела бессонную ночь.

Единственный в семействе Отакэ, кому сегодня удалось поспать, — это Отакэ-младший, замечательный малыш восьми месяцев от роду. Спроси у меня кто-нибудь о характере Отакэ, я просто показал бы этого малыша — живое воплощение бойцовского духа и мужества отца. Сегодня на взрослых тяжело смотреть, и единственное мое спасение — крошка Момотаро.

В этот день я случайно заметил в брови у мастера Сюсая седой волосок длиной около дюйма. И этот длинный волосок на лице мастера с припухшими веками и вздувшейся веной стал для меня еще одним якорем спасения.

Атмосферу в комнате, где идет игра, можно назвать гнетущей. Я стоял на веранде и смотрел вниз на озаренный солнцем сад. Какая-то модно одетая барышня беззаботно бросала в пруд карпам кусочки печенья.

Казалось, я невольно стал свидетелем некоего тайного действа, и не верилось, что игра и это действо совершаются в одном и том же мире.

Обе женщины — жена мастера Сюсая и жена Отакэ были взволнованы, их лица побледнели, а выражение стало жестче. Когда началась игра, жена мастера, как обычно, покинула зал, но вскоре, вопреки обычаю, вернулась и стала наблюдать за мастером из соседней комнаты. Онода, игрок шестого дана, закрыл глаза и опустил голову. Журналисту Мурамацу Сёфу явно не по себе. Даже Отакэ не произносит ни слова и избегает прямо смотреть на своего противника.

Вот вскрывают конверт с записанным 90-м ходом белых. Мастер то и дело склоняет голову то вправо, то влево, 92-м ходом он пошел на взаимное разрезание. Свой 94-й ход он обдумывал 1 час 9 минут. Мастер то закрывал глаза, то смотрел в сторону, иногда наклонялся, словно преодолевая приступ тошноты. Похоже, ему нездоровится. Его облик не выражал обычной внутренней силы. Возможно, виной тому освещение, но контур лица мастера казался размытым, словно призрачным. Даже тишина в зале была какой-то необычной. Игроки сделали 95-й, 96-й и 97-й ходы. Стук камней о доску вселял смутную тревогу, словно эхо в пустынном ущелье.

Над 98-м ходом мастер вновь думал больше получаса. Он часто моргал, рот его был приоткрыт, а веером он размахивал так яростно, словно старался раздуть где-то в глубине своего существа пламя. Трудно понять, как можно играть в таком состоянии.

В это время в комнату вошел Ясунага, игрок четвертого дана. Переступив порог, он сделал церемонный поклон, но ни один из игроков его поклон не заметил. Когда мастер поворачивался в ту сторону, где сидел Ясунага, тот почтительно опускал голову.

Вся сцена выглядела так, словно какие-то демонические силы сошлись в ужасной битве.

Едва был сделан 98-й ход, как девушка-секретарь объявила время: 12 часов 29 минут. В 12.30 запись хода.

— Сэнсэй, вы устали, может быть, отдохнете?.. — обратился к мастеру Онода. Только что вернувшийся из туалета Отакэ присоединился к его просьбе.

— Отдохните, пожалуйста. Не церемоньтесь со мной. Я один подумаю над ходом и запишу его. Обещаю ни у кого не просить подсказки. — Впервые за весь день все рассмеялись.

Все сочувствовали мастеру и не хотели, чтобы он оставался сидеть за доской. Отакэ должен был лишь записать свой ход, поэтому особой необходимости сидеть у мастера не было. Он наклонил голову и некоторое время раздумывал, уйти ему или остаться…

— Пожалуй, еще немного посижу…

Но тут же встал и отправился в туалет. Вернувшись, он зашел в соседнюю комнату и затеял веселый разговор с Мурамацу Сёфу. Вдали от доски мастер выглядел на удивление бодро.

Оставшись один, Отакэ впился глазами в позицию белых в правом нижнем углу. Он думал 1 час 13 минут и уже во втором часу пополудни записал 99-й ход: нодзоки в центре доски.

В то утро, когда организаторы матча зашли в номер Сюсая и поинтересовались, где он сегодня хотел бы играть: во флигеле или на втором этаже главного корпуса, мастер ответил:

— Я пока не могу выходить на улицу и предпочел бы главный корпус. Но Отакэ-сан как-то говорил, что в главном корпусе ему мешает шум водопада. Спросите у него. Будем играть там, где он захочет».

 

 

Волосок мастера Сюсая, о котором я упомянул в репортаже, был седым и рос на левой брови. Однако на снимке покойного длинными получились волоски правой брови. Не могли же они вырасти после смерти! И потом, брови у мастера не были такими длинными. На снимке волоски были явно длиннее, а ведь фотография не может врать.

Я фотографировал аппаратом «Контакс» с объективом «Зонар 1.5», и хотя я плохо разбираюсь в технике съемки, все же вижу, что объектив сработал как надо. Ему ведь все равно: живые или мертвые, люди или предметы. Ему незнакомы ни восхищение, ни почтительность. Если я не напутал при съемке, то «Зонар 1.5» снял все точно. Благодаря объективу снимок покойного получился богатым и мягким по тональности.

До глубины души поразило меня то настроение, которым веяло от снимков и создавалось мертвым лицом мастера. Ведь лицо человека всегда что-то выражает, хотя у покойного за этим выражением не скрывается, конечно, никаких чувств. Мне даже стало казаться, что фотографии изображают человека не живого, но и не мертвого. Он получился как живой, только спящий. Нет! И это не так. Смотришь на снимок и понимаешь, что это покойный, но все равно чувствуешь в нем что-то, говорящее и о жизни, и о смерти. Возможно, это объясняется тем, что на снимках у покойного такое же лицо, как и у живых? Быть может, лицо напоминает о многом, что случалось, когда мастер был жив? Или все дело в том, что передо мной не само мертвое лицо, а лишь его фотография? Удивительно и то, что на фотографии лицо мертвого видно гораздо отчетливее и подробнее, чем воочию. И еще мне подумалось, что эти фотографии стали для меня символом чего-то тайного, на что непозволительно смотреть.

Потом я пожалел, что сделал фотографии покойного. Бездушный все-таки поступок. Нельзя сохранять мертвое лицо на фотоснимках. Хотя правда и то, что они напоминают о необычной жизни мастера.

Мастера Сюсая никак нельзя было назвать красивым, а его лицо — утонченным. Скорее оно было худощавым и грубоватым. Красотой не отличалась ни одна из черт его лица. Мочки казались расплющенными, рот был большим, а глаза, наоборот, маленькие. Благодаря долголетней практике, фигура мастера за доской выглядела непоколебимо спокойной, и что-то от этого спокойствия осталось даже на фотографии. Складки сомкнутых век выражали глубокую скорбь, как, впрочем, бывает и у спящих.

Стоило перевести взгляд с лица мертвого мастера на его грудь, как начинало казаться, что перед вами марионетка, у которой есть только голова, а тело задрапировано кимоно с панцирным узором. Это кимоно надели на мастера уже после смерти — оно не было подогнано по фигуре и там, где начинаются рукава, топорщилось. Создавалось впечатление, что тело мастера от груди постепенно сходит книзу на нет. Врач в Хаконэ сказал, что удивляется, как мастеру хватает сил передвигаться. И когда его тело выносили из гостиницы «Урокоя» в машину, по-прежнему казалось, что в гробу находится только голова и грудь. Я впервые увидел Сюсая, когда приехал писать о ходе матча, — уже тогда мне бросились в глаза его крошечные колени. И на фотографиях покойного господствовало лицо. Что-то жуткое было в этой отдельно лежащей голове. Возможно, так казалось потому, что на них было лицо, запечатленное в последний миг драмы, лицо человека, настолько захваченного своим искусством, что оно утратило свои реальные черты. Быть может, я запечатлел на этих снимках лик судьбы человека, отдавшего жизнь служению высшим идеалам. Искусство мастера исчерпало себя в последней партии — ею же завершилась его жизнь.

 

 

Вряд ли когда-нибудь церемония открытия обставлялась с такой пышностью, как в этом матче. Черные и белые сделали всего по одному ходу, после чего начался банкет.

Еще стоял сезон дождей, но в этот день, 26 июня 1938 года, вдруг выглянуло солнце, и облака были по-летнему легкими. Веранда во дворе павильона Коёкан в парке Сиба была омыта дождем. На редких листьях бамбука поблескивали солнечные лучи.

В парадном углу зала на первом этаже сидели мастер Сюсай Хонинобо XXI и претендент Отакэ, игрок седьмого дана. Слева от мастера Сюсая сидели Сэки-нэ XIII и Кимура. Оба они в разное время имели титул мастера сёги. За ними сидел Такаги, мастер рэндзю [12].

Всего в зале присутствовало четыре мастера. Все они были приглашены на церемонию открытия последнего матча Сюсая Хонинобо. Я, журналист, сидел рядом с мастером Такаги. Справа от Отакэ сидели издатель и главный редактор нашей газеты, секретарь и директор японской Ассоциации го, три престарелых профессионала седьмого дана, судья матча Онода и несколько учеников Сюсая.

Все собравшиеся были в парадных кимоно с гербами. Церемонию открыл главный редактор газеты, который сказал несколько подобающих событию приветственных слов. После его выступления воцарилась тишина — готовили к игре стоявшую посреди зала тяжелую доску. Мастер Сюсай слегка опустил правое плечо — его обычная поза за доской. Какие у него крошечные колени! Рядом с ними даже веер кажется огромным. Отакэ закрыл глаза и тихонько покачивает головой из стороны в сторону.

 

Мастер Сюсай поднялся и направился к доске. Благодаря вееру он напоминал самурая с коротким мечом со старинной гравюры. Сел за доску. Левую руку сунул за пояс, правую, слегка сжав кулак, поместил под подбородок. Занял свое место и Отакэ. Он поклонился мастеру, взял стоявшую на доске чашу с черными камнями и поставил справа от себя. Поклонившись еще раз, закрыл глаза и застыл неподвижно.

— Начнем? — сказал мастер. Его голос прозвучал негромко, но строго. Это означало «почему вы медлите?». То ли мастера раздражала театральная поза Отакэ, то ли в его словах проявились агрессивность и боевой дух… Отакэ спокойно открыл и снова закрыл гл



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: