Первый парижский дневник 7 глава




Среди почты письмо от графини Каргуэ, поразившее меня духовной смелостью. «Уже пять веков моя семья живет все в том же доме. Мои предки были корсарами королевского флота, а позже — знаменитыми игуанами. Мы так и остались неукротимыми».

Затем она спрашивает, к чему я подчеркиваю, что женщины умнее, — во Франции они всегда обладали большей интуицией и быстрее все схватывали. Казалось бы, многие мужчины, поднаторев, говорят умно, но как же редко они действуют и живут по разуму!

Перпетуя пишет мне, что сад хорошо растет; она вложила в письмо цветок «летучего сердца» с клумбы. В письме чудесная фраза о том, что никогда нельзя привыкнуть к утрате свободы. Это основное, что отличает свободного человека от раба. Многие же под свободой понимают новые формы рабства.

 

Париж, 6 июня 1942

В первую мировую войну прозвучал вопрос, который необходимо было разрешить: что сильнее — человек или машина?

Между тем события развивались дальше; теперь речь идет о том, люди или автоматы должны господствовать на земле? Постановка вопроса влечет за собой образование совсем других противостояний, чем те грубые, в результате которых мир оказался поделенным на нации и группы наций. Здесь у каждого свое место в борьбе. Происходит то, что мы духовно не можем совпасть ни с одним из партнеров; возможно лишь большее или меньшее приближение. Прежде всего, надо побороть в своей груди то, что хочет там окаменеть, застыть, ожесточиться.

О марионетках и автоматах; превращению в них предшествуют утраты. Прекрасно изображено это ожесточение души в сказке о стеклянном сердце.

К автоматизму ведет порок, ставший привычкой, — ужасный, как у старых проституток, превратившихся в машину похоти. Тем же веет от старых скряг. Их сердце привязано к материальному и живет, облачившись в металл. Иногда повороту к этому предшествует особое решение; человек отказывается от блага. В основе всеобщего обращения к автоматизму, грозящему нам, лежит, очевидно, какой-то общий порок; определить его — задача теологов, этого порока лишенных.

Вот образец такого сверхчеловека, когда он с простреленной селезенкой скорчился на торчащем из дыр растерзанной обивки его машины конском волосе. Весть эта тусклым огнем радости озаряет тот ад, который он создал. Кто выбрал роль наводящего ужас, тот сам должен быть неуязвим и не должен ощущать боли, иначе в час казни случится конфуз.

 

Париж, 7 июня 1942

Днем в «Максиме», куда меня пригласили Мораны. Среди прочих бесед разговор об американском и английском романе, о «Моби Дике» и об «Урагане на Ямайке». Эти книги я читал когда-то в Штеглице, испытывая при этом болезненное напряжение, вроде того, когда видишь, что детям дали поиграть с бритвой. Затем о Синей Бороде и Ландру, убившем здесь в предместье семнадцать женщин. Наконец железнодорожный служащий заметил, что тот постоянно берет только один обратный билет. Фрау Моран рассказала, что жила с ним по соседству. После процесса какой-то мелкий торговец купил дом, где происходили убийства, и назвал его «Au Grillon du Foyer».[60]

На рю Руаяль я первый раз в жизни увидел желтую звезду, ее носили проходившие мимо три девушки, держащиеся за руки. Эти знаки раздали вчера; днем я встречал эту звезду все чаще. Такая дата врезается в историю отдельного человека. Это зрелище не может остаться без последствий — я стыжусь своего мундира.

В космосе, быть может, менее всего чудесно то, что больше всего поражает сознание. На самом деле, нет разницы в чуде, будь это хоть один или миллиарды миров.

 

Париж, 14 июня 1942

Днем в Багателе. Шармиль рассказала мне там, что на днях арестовали студентов, нацепивших желтые звезды с разными надписями, вроде «идеалист» и тому подобное, чтобы демонстративно пройти с ними по Елисейским полям. Эти люди не знают, что времена дискуссий прошли. Они предполагают в противнике чувство юмора. Они похожи на детей, которые плещутся, махая флажками, в водах, где плавают акуды. Они метят себя.

 

Париж, 18 июня 1942

Чтение: «Le Martyrologe de l’Église du Japon»[61]аббата Профиле, Париж, 1895.

В ней пример достойного ответа на угрозу: Моника Нзэан со своим мужем и маленькими дочерьми в декабре 1625 г. предстала перед судом, так как укрывала иезуитского патера Жана-Батиста Золя. Под угрозами судей, приказавших сорвать с нее одежды, она сама сняла пояс и закричала: «Никакое насилие не заставит меня отринуть Христа; скорее я сорву с себя не только одежды, но и самую кожу».

Днем у княгини Каргуэ. Разговор об исходе этой войны, в которой она делает ставку на немцев. Затем об английском обществе и Черчилле, с которым она несколько раз встречалась. Она сказала, что виски законсервировало его, как те сливы в спиртном.

 

Париж, 22 июня 1942

Днем у Бере, где я купил «Mon Journal»[62]Леона Блуа. Об эпиграфе, поставленном им под заглавием: «Le temps est un chien qui mord que les pauvres».[63]С этим можно спорить, так как время гложет весь мир. Оно представляет собой демократический принцип, в противоположность аристократизму пространства. Его нельзя взять в долг, и никто не прибавит к своей жизни ни секунды.

Затем просматривал издание эпиграмм и стихотворений Иоганна Кристофа Фридриха Хауга, Берлин, 1805 г., изд. Унгера. Сентенцию перед эпиграммами «In brevitate labor»[64]я нахожу неплохой — уже потому, что она, словно хороший педагог, дает экзистенциальный пример. Хотя цена обоих томов была немаленькая, я приобрел их ради эпиграммы о мосте — первой, бросившейся мне в глаза:

 

Хоть мост на диво крепок и высок,

Воды же — не замочишь и носок.

 

 

Париж, 24 июня 1942

Днем в Багателе. Долго общаясь с человеком, мы узнаем также его историю, по кирпичику складывающуюся из его болтовни и разговоров. Есть тайны, которые мы выкладываем ему одному. Мы ему доверяем.

Чтение: мемуары Александра Дюма и «Les Jeunes Filles»[65]Монтерлана.{66} Чтобы не забыть примечательные места, попавшиеся при чтении, я их подчеркиваю и в конце книги помечаю такие страницы ключевым словом. Для этого можно вклеить листок, на котором, как экслибрис, будет стоять имя владельца. Это сэкономит массу времени.

 

Париж, 27 июня 1942

Днем у Грюэля, чтобы узнать о футляре для моих дневников. Там я подержал в руках маленький череп, вещь эпохи Генриха IV, чрезвычайно искусно вырезанную из бука. Одна половина была обтянута кожей, другая представляла голую кость, из глазницы выползала змея. Разглядывая это, я вдруг увидел Вимера и Мадлен Будо-Ламот, остановившихся перед витриной. Чем больше город, тем более велика радость от таких случайных встреч.

Потом у Валентинера, передавшего из Берлина привет от Карла Шмитта мне и Флоранс Анри, фотографу с улицы Сен-Ромен, разведшей там на крыше чудесный огород. Она попросила меня срезать томаты, и запах завитых листьев, исходящий потом от моих рук, пробудил во мне тоску по Кирххорсту.

 

Париж, 29 июня 1942

Вчерашним воскресеньем выезд в Сен-Реми-ле-Шеврёз. Ночью сны, в памяти остался старинный крепостной вал. Я стоял там с Перпетуей, и мы видели, как бледная змея выползла из углубления рассыпающейся стены. Существо это было лунного цвета, на затылке виднелось овальное пятно волос с пробором посредине. Мы видели, как змея медленно ползла меж трухлявых пней орешника, взбираясь на бастион, пока не исчезла в похожей на рундук яме, образовавшейся на месте рухнувшей амбразуры.

Было еще одно обстоятельство, особенно удивившее нас, — я думал, мы целую вечность знали эту стену, но ни разу нам не попадался даже след ее обитательницы. Хотя вал и стена всегда казались нам таинственными.

Утром я почти забыл этот сон, ставший бледным, как кожа змеи, но днем он вспыхнул снова.

Пятно волос следовало понимать как атрибут власти, вроде короны, во всяком случае, что-то, имеющее отношение к человеку. И все же оно производило неприятное впечатление. Вообще, присутствие человеческого в животном скорее принижает последнего.

Truhe:[66]от truen, «доверять, вверять, передать на хранение». Здесь же слово Huestrue, что значит «супруга, хозяйка», — слово, виденное мной на северных надгробиях. Затем Trude — «ведьма», здесь слова тайное, скрытое обретают уже дурной смысл. Trudeln [67] — тоже в этом ряду: так ведьмы со свистом чертили по воздуху.

Весть, что маленькому Шпатцу лучше. Сведения о его температуре, кашле, худобе угнетали меня. У человека сегодня со всеми его радио и телеграфом, в сущности, отсутствует средство для оказания в таких случаях помощи кому-нибудь на расстоянии. В иных снах нам удается это лучше, чем со всей нашей технической оснащенностью.

Затем в полдень пришло второе письмо Перпетуи от 26 июня, где она пишет, что ночью на Кирххорст упало девять бомб; они взорвались на пастбище за домом булочника Кене и оторвали нескольким коровам головы. Решая, спускаться с малышом вниз или оставаться наверху, она выбрала последнее; она не рискнула вынуть его из кроватки.

 

Париж, 1 июля 1942

Близость лемуров и их мрачных торжеств пробуждает тоску по архипелагам вечных звездных миров; их просторы, лежащие по ту сторону утесов и перевалов смерти, открываются лишь посвященным. Мы чувствуем, что там — мы дома, здесь же — на чужбине.

 

Париж, 2 июня 1942

Магги Грюнингер передала мне письмо от Фридриха Георга, из которого я с радостью вижу, что он теперь в лучшей форме.

Чтение: Монтерлан, «Les Jeunes Filles», одна из книг, присланная мне графиней Каргуэ и напомнившая мне «Liaisons Dangereuses».[68]Некоторые черты охоты на красного зверя хорошо удались, особенно холодок восторга во время выслеживания. Совершеннейшее взаимопроникновение неведения и сознания и образование особых молекул из этих обоих элементов — отличительная черта состояния умов в наше время. Но смешение это осуществляется весьма редко, ибо обе части уничтожаются, если природа не поспособствует их соединению особым образом.

Книга рассказывает об одной подруге, пившей воду из источника и проглотившей змеиное яйцо. Спустя годы радиография показала внутри девушки тело змеи. И здесь скрещение картин первобытного и сознательного видения мира.

Затем мемуары Александра Дюма, которые знатоки предпочитают его романам, но я, хоть и не люблю бросать чтение, едва его начав, осилил лишь малую их часть. Самое досадное в таких писаниях состоит в том, что их автор не останавливается на тихих и тонких впечатлениях, воспринимая лишь яркие, усиливая их еще больше. Так и идешь по его книгам, точно лугами, на которых стоят неслыханных размеров цветы, но нет ни травы, ни мха.

Прилив и отлив. Когда мы дышим, спим, видим сны, обнажается полоса прилива с водорослями, раковинами, морскими звездами и другими плодами моря на пестрой гальке. Затем, подобно стремительной белой птице с красными ногами, слетает дух и склевывает добычу.

Желание смерти может быть яростным, сладострастным, как мечта о прохладе глубин у берега зеленеющего моря.

 

Париж, 4 июля 1942

Вечером в «Тур д’Аржан», в серебряной башне, где еще Генрих IV ел паштеты и откуда, словно из салона большого самолета, видна Сена и ее острова. В вечернем свете водное зеркало дышало блестящим перламутром. Прекрасна была разница в окраске ив и их отражений в воде. Серебристая зелень листвы, углубленной в самосозерцание, становилась в воде темнее.

Казалось, люди, пирующие там наверху, вкушающие морские языки и знаменитых уток, словно фигуры демонов на башне злорадно взирают на лежащее у их ног серое море крыш, где голодные влачат жалкое существование. Жрать, много и хорошо жрать! — в такие времена это дает ощущение силы.

 

Париж, 5 июля 1942

В почте письмо Клеменса Подевильса из Харькова, в котором он мне сообщает о русских совсем другие вещи, чем те, что слышишь обычно. Особенно о неприступности даже простых русских женщин. Большевизм едва ли смог нанести урон силе духа этих людей.

Некоторые сны невозможно записать. Они возвращают нас в доветхозаветные времена, к дикой первоматерии человечества. Лучше промолчать о том, что в них видишь.

Воспоминания приобретают черты перевернутой причинности. Пока развивающийся мир ветвится, подобно дереву, воспоминания уводят нас в сплетение причин. Часто при воспоминаниях мне кажется, будто я вытаскиваю водоросль из моря, — пучок, увиденный где-нибудь в волнах; и вот я тащу его на свет со всем множеством его ответвлений.

Прошлое и будущее пересеклись в одной точке — талии песочных часов, глядя из них друг на друга, подобно зеркальному отражению. В этическом — это вина и возмездие, в логическом — железный закон причинности. В этом конфликте поэт прозревает единство, внутреннюю оправданность мира; выразить это в стихе — его призвание. По нему видишь поэта:

 

Сподобь наш разум

Сойти во мрак и вновь вернуться.

 

 

Париж, 7 июля 1942

Чтение: Леон Блуа, «Мой дневник», я читал его в переплете из фиолетовой кожи, одно прикосновение к которой уже было удовольствием. Дух, как что-то ощутимое, сгущенное, — бульон из вымерших ныне рыб и черепах, становящийся густым после долгой варки. Хорошо читать, если тебе надоели пресные блюда. Впрочем, на сей раз мое внимание скорее привлекла связь с Гаманом,{67} — она лежит в сфере абсолюта, и сравнение этих двух авторов было бы весьма поучительным занятием.

Дважды упоминает он о том, что умершие будят его по ночам, то стуча в дверь, то называя свои имена. Тогда он встает и молится за упокой их душ. Так что, может, мы и теперь существуем не только за счет сил прошлого, но и в счет будущих молитв, которые кто-нибудь сотворит после нашей смерти.

Сильнее всего этот человек в своем отношении к смерти; при этом я думаю о прекрасном месте в другой его книге, где он говорит, что переход к смерти для нас — не более чем сдувание пыли с красивого шкафа.

Однако его мрачный памфлетизм отталкивает, когда он, например, считает людей едва ли достойными даже того, чтобы выносить горшки из госпиталей или отдирать корку, засохшую в уборных прусских казарм. Он доходит до такой степени ненависти, что она обращается в страсть. Скажем, в рассказе о бывшем духовном лице, намекнувшем в своем газетном опусе на то, что в сутане он неотразим для женщин и что мог бы стать причиной падения любой из них, если б только захотел.

 

Париж, 8 июля 1942

Днем с Грюнингером и его молодой женой у Прунье. Он переполнен новыми каприччос и показывал снимки из России; один из них тронул меня: молоденькая девушка, раненная в бою, лежит в медицинском пункте; врач задрал ей платье, чтобы сделать укол в ягодицу. На снимке видно, что она плачет, но не от боли, а потому, что рядом с ней, будто вокруг пойманного в сети зверька, стоят солдаты.

Вечером прочел стихотворение Фридриха Георга о голубом кремне — гимн каменному веку.

 

Париж, 9 июля 1942

Когда закрываю глаза, я вижу темный ландшафт с камнями, утесами и горами на краю бесконечности. На заднем плане, на берегу мрачного моря, я различаю себя самого — крохотную фигурку, будто нарисованную мелом. Это мой форпост у самой границы с Ничто; там далеко, у самой бездны, я сражаюсь за себя.

Цветение лип в эти дни; никогда их аромат не был так силен и проникновенен.

В переводе Бодлера, сделанном Карло Шмидом, «Кошки», особенно удалась вторая строфа:

 

Коты — друзья наук и сладостных забав,

Для них ни тишина, ни мрак ночной не тяжки.

Эреб избрал бы их для траурной упряжки,

Когда бы им смирить их непокорный нрав.[69]

 

Две последние строфы изображают не только превосходство кошек над собаками, но и превосходство покоя над движением вообще.

 

Париж, 11 июля 1942

Днем у Валентинера; я встретил там Анри Тома с его женой. В Тома бросается в глаза смесь юности, бедности и достоинства, связанных с проницательностью ума, сообщающего суждениям независимость. Жена его, продолжающая жить у своих родителей, невероятно грациозна. Я это понял, когда она сказала:

— Вы ищете в языке выражение, делающее предмет более явственным, чем в самой действительности. Я то же самое пытаюсь делать на сцене, но всем телом, а не только головой.

Я сказал Тома, что ее талант надо продвигать, но он думает, что это непросто: что касается осуществления способностей, тут человек всегда одинок.

— Но ведь помощь других ему необходима.

— Я думаю, что сами способности — ее лучшая защита.

О Монтерлане, сравненным им с пушечным ядром, он сказал:

— Да, но он не слишком глубоко проникает в суть вещей.

Старые крыши по-прежнему прекрасны; мне часто кажется, что красота выкристаллизовывается под гнетом времени. Надо ежедневно повторять себе, что в любую минуту может явиться знак встать и идти, когда, подобно Биасу,{68} надо будет взять все свое с собой и оставить все лишнее, если потребуется — даже кожу.

Вечером у Шармиль, где я ужинал и рассматривал календарь.

 

Париж, 12 июля 1942

С женщиной в лавке, где продают съедобных змей. Продавец вытаскивал ящик и, не раздумывая, запускал в него руку, чтобы показывать экземпляры, которые он удерживал за середину туловища. Прежде чем вручать их, он надевал каждой гадюке маленький намордник, из которого высовывались рожки, дрожащие, как щупальца. За средних размеров особь мы заплатили двенадцать или четырнадцать марок.

Проснувшись, я ломал голову над тем, кто была эта женщина. В таких фигурах есть что-то смутно знакомое; они часто витают рядом в образе сестры, жены и матери одновременно, прикрытые вуалью, — символом женственности. В этой облепляющей паутине мы чувствуем, но не знаем друг друга.

Днем у Валентинера; прежде чем пойти к нему, я рылся в изданиях на набережной у букинистов. Я забрал напечатанную в 1520 году «Doctrina Moriendi».[70]Согласно рукописной заметке Жана Герсона, начальника церковной парижской канцелярии, она была сочинена в XIV веке. Другая запись Балуце, библиотекаря Кольбера,{69} указывает, что экземпляр принадлежал библиотеке Кольбера.

Вечером с докторессой осматривали скульптуры в Лувре. Вечер прошел в веселой болтовне за ужином.

 

Париж, 14 июля 1942

Хорошо бы иметь запас книг, напечатанных на газетной бумаге, чтобы читать их в ванне или в дороге, а потом выкидывать.

Кирххорстский план к дневнику. Два часа вечером пришлось потратить на «прогон назад» — просматривание и приведение в порядок книг, вырезок, рукописей, дневников, переписки. Cura posterior.[71]

 

Париж, 16 июля 1942

Передо мной в вазе на столе пять гладиолусов — три белых, один ярко-розовый и один цвета лосося. Цвета гладиолусов обычно безжизненны; перед интенсивностью их чистой окраски блекнет самое живое вещество цветка. Отсюда, вероятно, также чувство пустоты и скуки, охватывающее вас при взгляде на эти цветы, вызываемое обычно всем, что имеет слишком отчетливый вид. Их белые экземпляры возбуждают, однако, склонность к размышлению над теологическими проблемами.

В обеденный перерыв у Бере, там рылся в книгах. Купил «Monographie du Thé»[72]J. G. Houssaye, Париж, 1843 г., с прекрасными гравюрами и, к сожалению, с источенным червячком переплетом. Затем «La ville et la République de Venise»[73]Сен-Дидье, Париж, 1660 y De Luyne. Переплет прекрасный, прочный, пергамент с врезанными углами, с пергаментным же корешком. Наконец, Лотреамон:{70} «Préface à un livre futur»,[74]появилось в 1932 г. также в великом книжном городе Париже.

По дороге мне неудержимо захотелось написать хотя бы один или два коротких рассказа. Я подумал о кораблекрушении Райли и потом об истории чистильщика сапог с Родоса, которая уже давно стоит у меня перед глазами.

 

Париж, 18 июля 1942

Сон об архитектуре. Я видел старые готические здания; они стояли в заброшенных садах. Посреди этой пустынности не было ни души, чающей их смысла, но странно, что от этого они казались еще более прекрасными. Как это бывает свойственно растениям и животным, на них лежала печать иной высшей природы. Мысль: она хранится в них для Бога.

Днем у фотографа Флоранс Анри. До этого рылся в книгах на углу. Приобрел там между прочим «Les Amours de Charles Gonzague»[75]Джулио Капочеды, напечатанную в 1666 году в Кёльне. Старый экслибрис внутри: «Per ardua gradior»,[76]к которому я присовокупил на обратной стороне свой «Tempestatibus maturesco».[77]

Вчера здесь для депортации были арестованы евреи — родителей отделяли от детей, так что все улицы заполнились плачем. Невозможно ни на мгновение забыть, что меня окружают несчастные, познавшие всю глубину страдания люди, иначе что бы я был за человек, что за офицер! Мундир обязывает оказывать защиту там, где она требуется. Для этого, как Дон Кихоту, придется, конечно, стать врагом многим.

 

Париж, 19 июля 1942

Днем на кладбище Пер-Лашез. Ходил там с Шармиль среди надгробий. Никого специально не разыскивая в этом городе мертвых, натыкались то тут то там на знаменитые имена. Так, мы нашли на могиле генерала Вимпффена плиту с изображением меча, вокруг которого вилась лента с надписью «Седан?» Знак вопроса на плите был сделан недавно. Затем могила Оскара Уайльда, с памятником, поставленным богатой читательницей, весьма безвкусным: гений под тяжестью груза парящих крыл, весом в тонну, в увековеченной муке. У одной замшелой, под зеленым сводом дорожки, ведущей, словно тропа забвения, к долине, — могила Керубини,{71} увенчанная урной, у подножия которой лежит гадюка. Рядом Шопен, с овальным рельефом из мрамора.

Особенно прекрасны заброшенные участки этого кладбища. Иногда с поверженных камней блеснет утешительная надпись, вроде «Obitus vitae otium est».[78]Думаешь о покоящихся здесь легионах людей. Не хватит никаких пространств, чтобы вместить их всерастущий сонм; тут надобен совсем другой принцип. Они уместятся и в орехе.

Это прикосновение темным жезлом давно исчезнувшего существования на самом деле — самое чудесное, что есть на свете. Его нельзя сравнивать с рождением, являющимся лишь почкованием на теле уже известной нам жизни. Жизнь находится посреди смерти, как маленький зеленый остров в темном море. Исследовать это, хотя бы только на краю бездны по линии прибоя, — и значит заниматься истинной наукой, рядом с которой физика и техника кажутся пустяками.

Таинственные дороги по возвращении домой. От крылатого гения Бастилии с его факелом и звеньями разорванной цепи в руках всякий раз, когда я на него смотрю, исходит ощущение страшной всепоглощающей силы. В нем соединились гигантский напор и неколебимое спокойствие. Гений прогресса вздымается ввысь, где уже поселился триумф будущего пожара. И как устремления черни и торговцев объединяются в его устройстве, так и разрушительная энергия этого гения соседствует с сообразительностью и ловкостью Меркурия. Это больше не символ, это уже настоящий идол, окруженный молниями, издревле исходящими из его столпа.

 

Париж, 21 июля 1942

Закончил Лотреамона, «Préface à un livre futur». Чтобы утвердиться в своем мнении о нем, прочту весь его опус в этом томе целиком. Эта оговорка связана с неприятием формы нового оптимизма, снова без Бога, но на сей раз вместо утопического взгляда на прогресс, предлагающего сознание совершенства. Это придает докладу оттенок непререкаемости, металлического блеска и уверенности. Это тот бесчувственный стиль, какой можно наблюдать на прекрасном, быстроходном и безлюдном корабле, приводимом в движение не электричеством, а силой сознания. Сомнение устранено, как сопротивление воздуха, — истина и добро заложены в самом материале постройки, тем самым выявляясь и в конструкции.

Это настроение выступает в нашу эпоху все более отчетливо, сперва у художников вроде Кирико,{72} у которого мы находим вымершие города и людей, склепанных из бронированных частей. Этот оптимизм, который несет с собой мир техники, неизбежен для него.

Он звучит как торжество в голосе диктора, сообщающего по радио, что еще одна столица повергнута в прах.

 

Париж, 22 июля 1942

Днем Пикассо. Он живет в обширном здании, чьи этажи служат ныне складскими помещениями. Дому на рю Грандзогюстен принадлежит известная роль в романах Бальзака, сюда же доставили Равальяка{73} после совершенного им покушения. В одном из тупиков приютилась ведущая наверх винтовая лестница с каменными ступенями и дубовыми перилами. На одной из узких дверей прикреплен лист бумаги с написанным карандашом словом «Ici».[79]Когда я позвонил, мне открыл невысокий мужчина в обычном рабочем халате — сам Пикассо. Как-то раз я уже встречал его, и вновь он мне показался магом. Это впечатление еще более усиливалось острой зеленой шапочкой, бывшей у него на голове и в тот раз.

Его владения кроме маленькой квартиры с чуланом включали еще два больших помещения, в одном из которых он хранил свои пластические работы, а в другом — живопись. Кирпичный пол был выложен в виде сот. Под потолком тянулись черные дубовые балки. Мне показалось, что все комнаты как нельзя лучше подходят для работы; старые полы, на которых застыло время, излучали вдохновение.

Сперва внизу мы смотрели старые листы, затем поднялись на верхний этаж. Среди картин, стоявших там, мне понравились два обычных женских портрета и особенно пейзаж на берегу: чем больше я всматривался, тем ярче расцветали красные и желтые тона. Глядя на него, мы беседовали о том, как рисовать и писать по памяти. При этом Пикассо поинтересовался реальным пейзажем, легшим в основу «Мраморных скал».

Прочие картины, вроде нескольких асимметричных голов, казались мне монструозными. В то же время объективно нельзя не отдать должного необычайному дарованию, в течение долгих лет посвящающего себя подобным темам, пускай они и являются лишь его собственным восприятием. В сущности, речь идет о чем-то еще незримом и нерожденном, об экспериментах алхимии особого рода, даже если уже несколько раз в их адрес раздавалось слово «retorte». Как никогда мне стало ясно, что гомункулус — нечто большее, чем праздное изобретение. Магически провидится образ человека, и мало кому видна страшная глубина выводов, сделанных художником.

Я не раз пытался склонить его к разговору на эту тему, но он всегда, очевидно намеренно, уклонялся:

— Существуют химики, посвятившие всю свою жизнь отысканию элементов, таящихся в кусочке сахара. Мне надо знать, что такое цвет.

О впечатлениях от картин:

— Для моих картин ничего не изменилось бы, если после их окончания, никому не показывая, я завернул бы и опечатал их. Они сами по себе манифестации непосредственного рода.

О войне:

— Мы оба, сидящие здесь, выторговали бы мир еще до вечера. Тогда люди могли бы убрать светомаскировку.

 

Париж, 23 июля 1942

Приступил к Книге Эсфирь, где описанный Геродотом древний мир находится еще в полном расцвете и пышном великолепии, — начиная с первой главы, описывающей месяцами длившийся пир в Сузах в азиатском дворце Артаксеркса, владевшего свыше ста двадцатью семью царствами от Индии до Мавритании. Явившийся к нему незваным должен был умереть, если царь не протягивал ему золотой скипетр, как он и поступил с Эсфирь. От этой небывалой волшебной страны в наши дни уцелели единственно евреи — длинная, словно застывшая в бронзе вереница древней жизни. Временами я ощущал это совершенно отчетливо, как при виде одного польского еврея на Силезском вокзале в Берлине. Мысль: вот так ты стоял однажды в воротах Иштар в Вавилоне.

Среди моей почты все больше писем, где выжившие читатели пишут мне о погибших. Часто кажется, что они здесь, — их голоса доносятся из тьмы.

Появление Курта, которому я обязан поездками на Биденсхорн. Это своего рода Фальстаф, соединяющий жизнелюбие с сознанием своей силы. Он прибыл с Востока, где командовал танковой ротой. Таскает в кармане служебную печать, чтобы при необходимости с ее помощью изготавливать удостоверения курьера, железнодорожные билеты, продовольственные талоны — вообще все, что в голову взбредет. Благодаря этому с комфортом располагается в специальных купе рядом с награбленной «курьерской почтой», велев проводникам стеречь ее. Требует громовым голосом, если в отеле не становятся сразу навытяжку, комнату, обслуживание, ви́на, так что владельцы, дрожа, извиняются перед ним. Если ему вздумается проникнуть за прилавок, как сегодня в маркитантской части военной школы, он не станет измышлять всякие хитрости, просто сразу начнет проверять пост на предмет какого-нибудь непорядка, велит обслуге тащить ему товары, закупая их оптом. Все это дает ему материал для рассказов, которыми он потешает компанию за бутылкой вина.

Я долго беседовал с ним в «Рафаэле»; его речь отличалась пусть цинической, но стихийной силой, к тому же он представляет собой весьма значительный тип. У него свой взгляд на положение наших дел. Он рассматривает как нечто отжившее, считает моей причудой то, что зло мира все еще уязвляет меня. Зло неистребимо. Здесь я обнаружил у него трогательную черту; заботу сильного о более слабом, каким я ему казался. Эта забота специфична, он не стал бы ее проявлять, будь мы рядом в бою или наступай мы на кого-нибудь из власть имущих, каких он повидал за свою жизнь достаточно. Но ему бы не хотелось, чтобы я пострадал из-за своего «добродушия». Что касается политики, его представления о ней не отличались от законов волчьей стаи, — следует избегать столиц и пытаться в стороне стричь свою овечку, пока она упитанна.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-04-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: