Часть 3. Послевоенная жизнь.




Православный Приход храма святой равноапостольной Марии Магдалины

Г. Павловска

Интервью Юлии Рубцовой,

Взятое у павловчанки и прихожанки нашего храма, музыканта и педагога

Галины Александровны Григорьевой.

Г.


 

С Галиной Александровной я познакомилась лет 10 назад в нашем храме. Она при воскресной школе разучивала с детьми песни, помогала готовиться к праздникам. Когда моя дочка оказалась из-за травмы прикована к постели, и я сокрушалась, что полгода она не сможет заниматься музыкой, Галина Александровна предложила: «Давайте я буду приходить к ней и бесплатно заниматься сольфеджио!». И она стала приходить к нам. Беседуя с ней за чашкой чая, я слышала от нее много интересных историй из жизни. И в какой-то момент мне захотелось записать ее рассказы. Несмотря на возраст, памятью она обладала отменной. Мы договорились, что Галина Александровна будет приходить ко мне и рассказывать о себе, соблюдая хронологию, а я буду записывать. А потом она проверит, все ли правильно я записала. Так мы и сделали. Я хочу поделиться с вами результатом этих наших встреч. Галина Александровна все прочла и одобрила. Она удивлялась, как я все так точно запоминаю. Я не стала говорить ей, что у фотоаппарата, лежавшего рядом, была функция диктофона. Наши беседы состоялись в 2012 году. Часть этого материала, примерно четвертая часть, была опубликована в журнале «Вода живая», в номере, посвященном Дню Победы.

Вчера я узнала, что Галины Александровны не стало… Нашла эти записи, перечитала, и как будто снова поговорила с ней. Мне кажется, - это повод, опубликовать ее воспоминания.

Часть 1.

Мама моя жила и работала в Ленинграде. Когда пришел срок мне родиться, мама поехала к своей маме – моей бабушке в деревню Даймище Гатчинского района, что в 12 км от Сиверской. Родилась я 25 мая 1934 года в 5 часов утра. Роды были очень тяжелыми, долгими, бабушка всю ночь бегала вокруг больницы, ждала результата. Стояла белая ночь, черемуха цвела, пел соловей, в такой момент я появилась на свет. Отец мой работал в порту, ему было тогда всего 19 лет. Они с мамой жили у родителей мужа. Отец мужа был моряк, русский, а свекровь – полячка. Мама вошла в эту семью, и свекровь ее невзлюбила – зачем она такого молодого ее сына на себе женила…, и семейная жизнь не очень ладилась. После меня у моих родителей еще был ребенок, мальчик, мой брат. Но тогда после родов не давали с детьми сидеть, мама вышла на работу, а ребенок заболел воспалением легких. Он сильно плакал, была температура 40, и свекровь не зашла к нему, не оказала помощи, и он умер. Для мамы это была ужасная трагедия, тогда она убежала из дому, стала жить у подруг. Отец ее искал, а мама жила у подруги-ветеринара тети Ани, отец разыскал подругу, приехал, мама сидела в кладовке и дрожала, боясь, что отец ее найдет. Началась Финская война, его забрали на фронт, и он не вернулся. Он просил передать, что очень ее любит, вернется с фронта, найдет ее, и все у них будет хорошо. Мама так и перебивалась у подруг, но все-таки не уезжала из Ленинграда. А я жила у бабушки в деревне. Каждый выходной мама приезжала к нам.

Я помню первый день Великой Отечественной Войны, мне всего 7 лет. Было воскресенье, раннее утро. Деревня – это длинная-длинная улица, по обе стороны дома. Пустынно. Я вышла на улицу – ждала приезда мамы. И вдруг из одного дома выскакивает женщина и страшно-страшно что-то кричит и плачет. Она забежала в дом наискосок, оттуда выскочила уже вдвоем с другой женщиной, они побежали в третий дом… оказывается, объявили войну. В этой деревне многих призвали на финскую войну. Всю ленинградскую область мобилизовали, и в деревне в каждом доме кто-нибудь погиб. Из тех, кого призвали, почти никто не вернулся. И дядя мой, который очень меня любил (у них своих детей не было), тоже погиб в финскую войну. Я поняла, что началась новая война. Я к бабушке, рассказала ей, что началась война, она, конечно, тоже в ужасе, ведь у нее в ту войну сын погиб, и опять война. И приехала мама.

Я запомнила, как она уезжала, потому что рассталась с ней на 4 года, а бабушка навсегда… Стоим, ждем автобуса, подъехал такой маленький автобусик, а бабушка плачет-плачет: «Сердце мне подсказывает, что я тебя больше не увижу…». Мама говорит: «Да что ты! Эта война только началась, я еще приеду в следующие выходные». Подошел автобус, мама вошла, встала на заднюю площадку и сквозь запыленное стекло машет, улыбается и тоже плачет. Мы действительно расстались надолго, бабушкино предчувствие сбылось – мама чудом выжила, оставшись в блокадном Ленинграде, а бабушка умерла в оккупации. Потом, когда мы встретились после войны, мама говорила, что мысль о том, что у нее есть дочка, помогла ей выжить. И я всю войну верила, что мама моя жива.

Бабушку, с которой я осталась, звали Надежда Васильевна. Она всегда была верующей. Ее деревня Даймище была староверской. Храма не было, а был молельный дом у бабы Груши, где верующие собирались на молитву. Помню ночные службы. Мне маленькой было всю ночь не отстоять. Я лежала на сундучке в коридорчике, временами засыпала, просыпалась, а они все молятся.

Крестила меня эта же баба Груша, все как надо делала, опускала в купель. Я потом говорила священнику, что крещена у староверов, батюшка сказал, что второй раз креститься не надо, надо только помазание принять.

Деревня большая – 120 дворов. Все староверы. Они вели очень строгий, нравственный образ жизни, не пили, не сквернословили. Даже слушать ругань считалось большим грехом.

Что было со мной. Я осталась с бабушкой. Вдруг нам объявляют, что приближаются немцы, будут стрелять, надо рыть окопы. Бабушка была уже старенькая, 70 лет ей было. И мы объединились с другой бабушкой, напротив, у которой тоже была внучка Валя. И вот мы вчетвером – две бабушки и две девчонки стали на их огороде рыть окоп. Огород был прямо рядом с дорогой, уж не знаю как, но окоп мы вырыли. Получилась настоящая землянка, со ступеньками, бревнами на потолке, засыпанными землей, все как полагается. Нам, девчонкам, это очень понравилось, мы воспринимали это как игру, новый домик, натащили туда одеял, мы с Валькой хохочем, кувыркаемся, а бабушка говорит: «Прекратите сейчас же! Может, нас всех в эту ночь убьют, а вы тут хохочите». Мы притихли. И вот наступила ночь. Мы сидим в окопе, тишина. Вдруг слышим треск. Дорога рядом, брусчатка. Мы поняли, что это мотоциклы. Они проехали, некоторое время опять тихо, потом страшный грохот. Танки. Грохот такой, что земля дрожит. Танки проехали, следом машины. И машины остановились в нашей деревне. Вышли немцы, слышим немецкую речь, похоже на «гав-гав-гав». Через некоторое время затихли. Оказывается, они зашли в дома и сами себя разместили. А мы сидим в окопе, не спим. Наступило утро. Мы с Валькой запищали: «Пить хотим!». Бабушка пошла за водой, страшно было ее отпускать, но что делать… Сидим, ждем. Через некоторое время бабушка возвращается и рассказывает, что в доме спят немцы. Но ее не тронули. Бабушка принесла воды и что-то поесть. Через некоторое время все начали потихонечку вылезать из своих землянок. Вдоль дороги стоят крытые машины, немцы ходят, на нас внимания не обращают. Мы зашли в дом. Обе комнаты заняли немцы, и мы с бабушкой стали жить на кухне. Сначала все было вроде ничего. Немцы давали бабушке поручения что-то сварить, ей за это давали хлеб, а потом началось. Сначала отобрали козу. Помню, как бабушка ухватилась за козу и рыдала: не забирайте, у меня ребенок. Но ее немец оттолкнул, бабушка упала, и козу поволокли. Так не стало у нас молока.

Потом стали охотиться за курами, всех перебили из пистолетов. У меня на глазах последняя курица забралась в подвал, и так она там кричала, как человек. Немец за ней полез, поймал ее и отрубил голову на моих глазах. А курица без головы взлетела, крыльями хлопает, мне было очень страшно. Яиц у нас тоже не стало. Бабушка моя была до войны образцовая огородница, у нее был всегда хороший урожай. Так вот, немцы брали все, что им нужно. Одни уезжали, потом приезжали другие, и все кормились, и постепенно съели все овощи. Я бегала по другим домам, меня подкармливали, а бабушка стала совсем сдавать от голода. Еще очень было страшно, когда стали вешать коммунистов и комсомольцев, и на казнь под страхом расстрела сгоняли смотреть всех. Бабушка сказала: «Ни за что не пойду!». И мы спрятались в подвал, сидели там и дрожали.

Помню, как зимой горела больница, где я родилась. Была опасность, что пламя перекинется на другие дома. Поэтому спать было нельзя, люди с узлами вышли из домов, и всю ночь провели на улице, глядя на пожар.

На другой стороне реки Оредеж, напротив нашего Даймища, была деревня Батово с усадьбой Рылеева. Многие из этой деревни ушла в леса, в партизаны. По ночам партизаны приходили в свои дома подкормиться – отцы, братья, сыновья. И то ли кто-то донес, то ли кого-то поймали, но за это фашисты подожгли всю деревню. Как горело Батово, я тоже помню. А Заречье, что в 20 км от нас, сожгли вместе с жителями. Никого не выпускали из домов, жгли прямо с людьми. Тех, кто выскакивал, расстреливали. После войны мы с мужем приезжали туда, там стояли памятники в виде печных труб. Потому что когда дом сгорает, остается печная труба. На этих трубах установили таблички с фамилиями погибших, так там были и 4-х месячные дети, и 90-летние старики. Сожгли всех, чтоб партизанам некуда было приходить. Детей жгли, чтоб не оставалось сирот. Батово отстроили, но усадьбу Рылеева не восстановили, остался только парк и камень на берегу Оредежа, где с Рылеевым сидел когда-то Пушкин.

Была еще у меня подружка – Тоня Моисеева, очень красивая девочка. Я была некрасивая, а она красивая. Бабушка меня кутала, и у меня заводились вши. Мама приезжала, обнаруживала вшей, очень сердилась и остригала меня наголо. Я плакала, просила: «Коски хочу!». Поэтому я обычно ходила в шапочке, а у Тони были очень красивые волосы, она их заплетала в косы. Мне очень нравилась эта девочка, я ее полюбила за красоту, и мне хотелось всегда что-то ей подарить. И я каждый раз вытаскивала из коробки большой красивый шар на елку, и дарила ей. Тоне это нравилось, она к нам зачастила, и я передарила ей все игрушки. Под новый год бабушка хватилась – нет ни одной. Это был новый 1942 год, бабушка еще была жива, она умерла весной 42 года. Бабушка как узнала – поколотила меня веником.

У Тони отец был в партизанах. Нашлись доносчики из полицаев. И их дом ночью немцы подожгли. Соседи увидели, стали им стучать в окно, мол, вы горите. Тоня с мамой успели выскочить в ночных рубашках. А полицаи их сразу погнали к лесу босиком и приказали под страхом расстрела звать своего отца. Они кричали, пока не охрипли, тогда только их отпустили. Конечно, отец был в глубине леса и не мог их услышать. У Тони после этого стали на нервной почве случаться припадки, и всю жизнь болели ноги, потому что она их отморозила. Мы с ней вместе пережили очень много, в том числе концлагерь. У Тони сохранились документы о пребывании там с мамой, а я не могла представить никаких документальных свидетельств, что я малолетний узник. Но Тоня, когда мне было очень нужно, отказалась об этом свидетельствовать. Почему? А ей рассказали, что один человек на суде стал вспоминать эти события, и у него случился разрыв сердца. Я несколько раз приезжала к ней, просила дать показания, но Тоня говорила: ты хочешь, чтоб у меня случился припадок? Я сейчас стану биться головой об пол, хочешь? Я, конечно, отвечала, что не хочу. 10 лет я ездила к ней, просила, но потом отступилась. Семьи у нее не было, а работала она в Пудости учителем начальных классов.

В оккупации. Я немцев возненавидела, как врагов, и однажды бросила в немца камень, и так сама этого испугалась, причем не видела – попала или не попала, но побежала между домами, огородами и в лесок, который называли сопки. Целый день там провела, к вечеру вернулась домой и жду, что меня сейчас схватят и расстреляют. А про меня никто и не вспоминал.

Моя бабушка все время работала на огороде, и ей было не до меня, а вот Валина бабушка нам читала сказки, журнал Мурзилка, Чехова Каштанку, мы очень любили слушать ее. Валя была младше меня, озорница. У них жил рыжий толстый немец. Однажды она мылась, и раз – в него брызгами, он рассердился, а она опять брызнула, и он пришел в бешенство, схватил пистолет. Она на печку, он за ней. Лицо перекошено. Бабушка встала перед ним, заслонила собой: «Меня убей, она ребенок!» И он немножко в себя пришел и отступил. Я стояла в это время, смотрела на эту сцену, оцепеневшая от ужаса.

Теперь расскажу о том, как умерла моя бабушка. Она ослабела от голода, перестала вставать, лежала на печке. Я бегала по деревне, меня подкармливали соседи, но есть все равно хотелось. Валина бабушка очень хорошо пекла хлебы, и ей заказывали. Она испекла на заказ хлеб и спрятала его в спальне в уголок и накрыла подушками. Мы пришли с Валей с улицы голодные и вдруг почувствовали аромат хлеба, по запаху нашли его, и решили отломить кусочек, потом еще кусочек и опомнились, когда уже все съели. Как у нас от целого свежего каравая на голодный желудок не случился заворот кишок – не знаю. Но тут я вспомнила про бабушку и говорю Вале: «Валя, у меня ведь бабушка от голода умирает». Мы побежали на кухню, Валя нашла несколько холодных картофелин в мундире. Я схватила их и скорее к бабушке. Мне стыдно, что я забыла про бабушку, съела чужой хлеб. Пришла домой, залезла к ней на печку: «Бабушка, я тебе картофелин принесла». А она тихо так сказала: «От тебя хлебцем пахнет…». Это были ее последние слова, я их на всю жизнь запомнила. И свой стыд… В эту ночь бабушка умерла. Утром я вышла на кухню, бабушка мертвая лежит уже внизу, на кровати, рука свисает. Не помню даже, сколько времени прошло. Я лежала и плакала. Плачу-плачу, усну. Проснусь – день, опять плачу – усну, проснусь, опять плачу. День – ночь, я даже не соображаю. Потом взрослые пришли. Бабушку понесли на кладбище, я шла впереди, несла на полотенце крест, за мной несли крышку гроба. Кто-то из взрослых взял меня за плечо и сказал: ой, одни косточки. А кто-то сказал: видно, бабушку ей не жалко, ведь и не плачет совсем. Мне очень обидно было. Ведь я столько проплакала. Бабушку отпели, похоронили.

Меня к себе взяла кока. Кока – это моя крестная, жена маминого брата, т.е. моя тетя. Как я уже говорила, в финскую войну убили ее мужа, бабушкиного сына. У коки своя большая семья – братья, сестры. В ее семье, конечно, рады этому не были – лишний рот. Помню, тетя Таля была у них вся скрюченная, она меня особенно невзлюбила. Я сяду, а она мне: «Расселась тут!». Я перейду на другое место, а она: «Пошла вон отсюда!». Кока уходила на работы, ее дома не было. Потом стали угонять в Германию одиноких женщин, и она тогда удочерила меня, и велела называть мамой. Но я не могла, я не представляла, как кого-то другого можно назвать мамой. Ведь я верила, что моя мама жива. Так всю войну я ее ни разу мамой не назвала. Когда надо было обратиться – выкручивалась как-то. А угоняли нас зимой 42-43 года.

 

Часть 2.

Приехали крытые брезентом машины за нами. Нас собралось много – женщины и дети. И был среди нас глухонемой по прозвищу Туча. Его прозвали так, потому что у него был мрачный взгляд и большая черная борода. Мы, дети, любили дразнить его: «Туча, туча!». Он делал вид, что бежит за нами, было ужасно страшно. Но на самом деле он был очень добрый. Как-то, когда строили наш дом, мы жили у него. Он даже мне качели прямо в комнате сделал. Так вот, немецкий солдат что-то закричал ему, а он не слышал и не понимал, чего от него хотят. Тогда солдат разозлился и ударил его прикладом в лицо и видимо, Туча сразу побелел, по лицу потекла кровь, и он упал плашмя. Что с ним дальше было – не знаю. А нас сначала привезли в Гатчину, поместили в огромном сарае и закрыли за замок. Ночью стало холодно. Взрослые разожгли костер и стали кипятить чайник. Когда вода закипела, чайник стали снимать и нечаянно ошпарили маленького ребенка. Ребенок страшно кричал, и люди стучали в двери, просили оказать помощь, но никто не открыл. Ребенок умер от ожогов. На следующий день всех погрузили в вагоны, причем набили столько, что было не лечь, ни сесть. Когда поезд тронулся, и взрослые и дети в голос заплакали, запричитали. Все понимали, что их увозят с Родины, и неизвестно, что ждет впереди… Доехали мы до Литвы. Помню, поезд остановился в чистом поле. Нас высадили, мы сидим на своих узлах. Холод, зима, мы голодные, не знаем, чего ждать. Темно. Но вот приехали на волах литовцы, стали выбирать себе работников. Других выбирают, а нас с кокой никто не берет. Кока худенькая, щуплая, и я ребенок. И вот почти всех разобрали, остались мы одни. Уже ночь, мороз. Сидим, не знаем, что и делать. И за нами самыми последними, приехал старый литовец, привез к себе домой. Изба у него бедная – печка, пол земляной, лавки по стенам, стол и сундук. Все самодельное. Они с женой нам объяснили, что кормить им нас нечем, сами очень бедные, взяли нас из жалости, чтоб мы не замерзли.

От них мы попали к другим хозяевам. Хозяина-литовца звали Бенедикт Кодекс, старшего сына Брон, потом была еще девочка помладше, маленький мальчик и жена. Это была довольно зажиточная семья, у них на хуторе было много скотины, и коку отправили ухаживать за скотиной, там она и жила, в доме даже почти не появлялась. Бенедикт был достаточно жестокий. Однажды он поссорился с женой и ошпарил ее кипятком. После этого она ушла к своей матери, а дети остались. Я быстро заговорила по-литовски, т.к. все время общалась с детьми. В 8 километрах от нас у других хозяев жила Тоня Моисеева с мамой, которая тоже батрачила. Однажды мы с кокой вырвались к ним мыться. Когда возвращались домой, было уже темно. Вдруг мы заметили, что-то за нами следуют светящиеся огоньки. Когда сообразили, что это волчьи глаза, ужасу нашему не было предела. Мы в неописуемом страхе неслись домой, а волки сопровождали нас всю дорогу. Больше после этого мы мыться не ходили. Еще помню, как ночью я встала в туалет, открыла дверь на улицу, а там волк огромный стоит. Я страшно заорала. Встал Брон, схватил кочергу и прогнал волка. Ему было лет 16, тогда он мне казался героем.

Мы так дожили до весны. Кока надрывалась на непосильной работе. Наступила Пасха 43-го года. Нам хозяин сказал, что поедем в Паневежис в церковь на службу. Мы страшно обрадовались, и он повез нас на телеге. Я очень хорошо помню этот, как мне тогда казалось, огромный храм, пронизанный солнечными лучами, под куполом летающих голубей. Помню праздничную службу. После службы Бенедикт повез нас, но не домой, а в концлагерь, который был тут же, в Паневежисе. Оказывается, хозяин задумал от нас избавиться, потому что кока была от него беременна. После войны мы с мужем приезжали в этот город, видели храм, он был закрыт. Мы попросили сторожа, и нам открыли. Я постояла в полумраке пустого храма, вспомнила все… Концлагерь уже не существовал, а архив пропал. А мне очень нужны были документы.

Так вот, оказались мы в концлагере. Скоро из него нас отправили в другое место. Не знаю, куда нас везли, только помню, что кто-то сказал: «Варшава», и я, забравшись по чужим узлам повыше, смотрела в окошко наверху, видела вокзал, мирных нарядных людей. Наконец поезд остановился, нас высадили, загнали в какое-то помещение, и велели всем раздеться.

Потом заперли в комнате с теплым полом, сверху полилась какая-то едкая жидкость, которая обжигала кожу. Стекая на лицо, плечи, она оставляла следы, как от ожогов. Мы кричали о боли и страха. Внезапно ко всему ужасу погас свет. Мы думали, что это крематорий, что сейчас пол провалится или разверзнется и мы все упадем в печь. Но ничего такого не произошло, открылись другие двери и мы увидели, что это баня. Нам велели мыться, хотя, получив такие ожоги, мыться было невозможно. Нам выдали нашу обработанную одежду. Эта зверская процедура называлась санобработкой. Что это было за место, я не знала. Когда мы оделись, нас вывели на улицу, заставили построиться в колонну по 6 человек в ряд, и быстро погнали. По бокам колонны шли немецкие солдаты с автоматами и овчарками. Мы были слабые, голодные, но нас предупредили, что если кто отстанет – расстрел на месте. Я совсем выбилась из сил, и меня под руки тащила кока с еще какой-то женщиной. Уже в полной темноте мы вошли в концлагерь. Нас распределили по баракам, там были нары в 3 этажа с матрацами из крученой бумаги и соломы. Уставшие, мы завалились спать. Утром я проснулась раньше других, вышла на улицу, и что я увидела? Много серых деревянных бараков, стоящих рядами. Из соседнего барака вышла женщина, она была страшно худая, просто кости, обтянутые кожей. Она что-то стала мне невнятно кричать, я не понимала, чего она хочет. Вдруг она пошатнулась и стала сползать, цепляясь своими страшными костлявыми руками за стенку барака. Я закричала, к ней подошли люди с носилками, положили ее и куда-то понесли. Как я поняла потом, ее понесли в крематорий – кирпичное здание с высокой трубой. Из нее постоянно валил черный дым. Несколько месяцев мы жили в этом концлагере. Наступило жаркое лето. В какой-то момент кока пропала, наверное, ей пришел срок родить. О судьбе ребенка я сейчас могу только догадываться… Каждое утро мы строились на линейку. Кормили нас один раз в день супом из брюквы, ужасным напитком, который называли кофе и еще давали кусочек хлеба.

В памяти осталось все серое-серое вокруг, деревянные серые бараки, серая земля. А за тремя рядами колючей проволоки была буйная зелень – трава, деревья, а на территории концлагеря ни травинки. Сейчас я понимаю, что все, что вырастало, любая травинка тут же съедалась. Деревья стояли сухие потому, что кора с них была съедена. И я, подходя к колючей проволоке, с тоской смотрела на тот, «счастливый» мир. Однажды, когда я так стояла и смотрела, с той стороны подошла женщина. Неожиданно она вынула из сумки булочку и перекинула ее через ряды проволоки. Я схватила эту белую булочку и побежала в свой барак к коке. Она разделила ее по маленькому кусочку детям. Так же я один раз нашла валявшуюся помидорину. Думаю, кто-то из сочувствующих людей так же, как и булочку, перекинул ее на территорию концлагеря. У бабушки в деревне я не ела помидоры, мне они не нравились, но там я, конечно, схватила эту помидорину и, как великую ценность, понесла в свой барак. Ее, как и булочку, разделили между детьми.

Все руки и ноги у меня сплошь были в нарывах от грязи и авитаминоза. Антисанитария в лагере была ужасная. К туалету невозможно было подойти, помимо кошмарного запаха, там кишели огромные белые черви, которых мы, дети, боялись. Еще постоянно стоял тошнотворный запах паленого человеческого мяса и костей, исходящий от крематория, в котором постоянно сжигались трупы, да и еще живые, страшно ослабевшие. Рядом с крематорием росла гора пепла. После войны, проходя по набережной Обводного канала, я однажды почувствовала запах, очень мне напомнивший ТОТ, мне стало плохо… Потом оказалось, что этот запах шел от мыловаренного завода.

В один из дней во второй половине лета, нас построили на линейку и стали отбирать партию для отправки на работы Австрию. За столом сидела женщина в военной форме, по бокам стояли солдаты с автоматами и овчарками. Вызвали семьями. Все боялись, что разделят родственников. На моих глазах у женщины отобрали мальчика. Они цеплялись друг за друга, страшно кричали. Тогда женщину поволокли за волосы в одну сторону, а мальчика вытолкали за ворота, где строилась колонна на выезд. Настала очередь наша с кокой. Нас подвели к столу. Меня толкнули, я устояла на ногах. Слава Богу, нас не разлучили. И опять поезд, вагон, битком набитый людьми, не лечь, без еды и питья, нас везут неизвестно куда. В один момент вдруг стало совершенно темно, вокруг загрохотало со страшной силой, мы решили, что наступил конец света. Но через некоторое время поезд выехал на свет. Это был тоннель, о существовании которых мы тогда не знали. Поезд остановился, открыли двери вагонов, и мы увидели Альпы во всей красе. Зеленый луг, усыпанный яркими цветами, вдали синеватые горы со снежными вершинами. После всего серого кошмара концлагеря, то, что нас окружало, показалось чем-то неправдоподобным. Нам позволили выйти. Каким это было счастьем – просто лечь на траву, вдохнуть аромат цветов.

Но тут случилось ужасное. Шел встречный поезд. Мальчик, которого разлучили с мамой, кинулся под него, и его на глазах у всех перерезало пополам. Поднялся крик, плач… Его останки собрали, выкопали неглубокую могилу. Нас загнали обратно в вагоны, и поезд поехал. Перед моими глазами до сих пор стоит картина, врезавшаяся в память: трогающийся поезд, вдалеке Альпы, а перед нами чудесный луг со свежим холмиком. Больше до конечного пункта нас из поезда не выпускали.

Привезли нас в очередной концлагерь в Австрии. Приходили австрийцы, мы строились, и они выбирали себе работников покрепче, хотя, на самом деле, на нас было страшно смотреть, так мы были истощены. Нас с кокой никто не хотел брать, она – щуплая маленькая женщина, да еще со мной, а я вся в язвах. Так проходили дни. Однажды нас в очередной раз вывели, и перед строем проходили две очень похожие девушки-близняшки, одетые в клетчатые платья. Я бросала на них умоляющие взгляды, наши глаза встретились. Наверное, их тронула эта безмолвная мольба, и они нас взяли. Их семья содержала гостиницу в Зальцбурге. Когда мать этих девушек увидела, кого они привезли, то очень рассердилась. Прислуга, из местных, которая помимо нас была в гостинице, страшно нас невзлюбила. Как-то после приезда, меня угостили чашечкой кофе. После лагерной бурды, я очень обрадовалась, отхлебнула и поняла, что в кофе насыпано несколько ложек соли. Пить, конечно, я не смогла, а прислуга злобно хохотала. Когда кока уходила на работу, а она должна была мыть два длинных коридора и много комнат, я ей помогала. Однажды хозяйский сын натравил на меня собаку, загнал в угол, держа ее, беснующуюся, на поводке в нескольких сантиметрах от меня и наслаждался тем моим ужасом.

Австрийцы часто слушали радиоприемник, видимо, передаваемые новости их не радовали. После этих сводок они еще более злобно относились к нам.

Язвы мои не проходили, и я должна была ходить на перевязки в медпункт. В этом было и хорошее. Идя по улочкам Зальцбурга, я любовалась красотой этого городка. Конечно, я тогда не знала, ни что здесь родился Моцарт, ни вообще, кто он такой. Сейчас я мечтаю побывать в Зальцбурге, не знаю, доведется ли… Когда я приходила в медпункт, с меня сдирали бинты, это было ужасно болезненно, посыпали по мясу белым порошком, снова забинтовывали. Но язвы не проходили и меня определили в больницу для пленных при монастыре. Там я заболела какой-то болезнью, может быть, это был тиф. Я долго была в беспамятстве. Ухаживали за мной монахини. В памяти остался щит, расположенный у меня в ногах, где отмечали температуру. На этом графике было видно, что температура у меня держалась очень высокая, есть ничего не могла и не хотела. В палате со мной лежали разные женщины – чешки, польки, из детей я была одна. Когда мне было плохо, и я не ела, они съедали мою порцию. Уж не знаю, каким чудом я пошла на поправку. Когда у меня появился аппетит, эти женщины отдавали мне и свою еду. В монастыре я пробыла достаточно долго, это был уже 44-ый год, и не знаю, что было бы дальше со мной, если бы кока не стала разыскивать меня. Из гостиницы она снова оказалась в концлагере. Там была переводчица – русская женщина, которая давно жила в Австрии, она была из эмигрантов первой волны. Кока рассказала ей обо мне и очень просила помочь в поиске. Эта женщина разыскала меня в монастыре. Помню, как она приехала за мной, и меня стали собирать. Надеть мне было совершенно нечего, кроме старенького пальто, которое папа мне покупал еще до Финской войны, и из которого я давно выросла. Рукава этого пальтишки были мне по локоть. В монастыре отыскали длинную юбку, на ноги надели соломенные лапти, и чтоб они не сваливались, примотали веревками. В таком виде я ехала в поезде, и все приличные пассажиры смотрели на меня, как на чучело.

Привели меня в концлагерь, где была кока. Коку и других женщин угоняли на работы в лагерь для военнопленных. Вечером они возвращались, плакали и рассказывали, как издеваются над военнопленными мужчинами. Иногда их, совершенно изможденных, заставляли перетаскивать с места на место камни, а потом переносить обратно, т.е. делать совершенно бесполезную работу. Еще коку забирали на какие-то опыты. Я не знаю точно, что именно с ней делали, но когда я однажды увидела на ее теле множество грубо зашитых багровых шрамов, то сердце мое сжалось. У меня брали из вены кровь. Еще помню, что клали меня на стол, руки и ноги привязывали, надевали маску и пускали какой-то газ. Я начинала задыхаться, потом как-то привыкала к этому удушью и засыпала. Что со мной делали – не знаю. Но во время этих провалов мне снился всегда один и тот же сон. Дело в том, что нам часто говорили, что от Ленинграда камня на камне не осталось. А я ведь знала, что у меня там мама, и я верила, что она жива. Так вот мне снилась огромная груда камней, которая якобы осталась от Ленинграда, и на этих камнях стоит мама и протягивает ко мне руки. После войны я попала в больницу с отравлением, и мне нужно было сдать кровь из вены, но меня всю затрясло, и я категорически отказалась. Врачу я тогда не смогла объяснить причину такой своей странности, он решил, что я просто капризничаю, и продержал в больнице значительно больше, чем было нужно.

В нашем бараке жила очень старенькая женщина, звали ее Нина Александровна, она была учительницей. На работы ее по старости и немощи не гоняли, и она занималась с нами, детьми. Писать мы учились на тоненьких полосках – полях газет, одним-единственным огрызком карандаша, передаваемым друг другу. А читать учились по книжке, на которой был нарисован – страшно вспомнить – добрый дядя Адольф Гитлер среди скаутов, а Сталин карикатурно изображен в виде свиньи. Это был мой первый «букварь». Никаких других книг в лагере не было. С этой же Ниной Александровной мы готовились к встрече Нового 1945 года. Разучивали песню: «Мы белые снежиночки, холодные всегда…». В Новогоднюю ночь в наш барак собрались люди из других бараков, начался концерт. Мы, дети, кружились в хороводе и пели песенки. Потом запел мужчина-инвалид. У него не было кистей рук, к культяшкам привязывался молоточек, и он делал нам обувь – на деревянную колодку прибивал мешковину. На такие башмаки налипал постоянно снег, ходить было страшно неудобно, как на ходулях. Мы постоянно падали. Как-то выходя из барака в этих башмаках, я поскользнулась и упала прямо спиной на каменные ступеньки. От дикой боли я заорала. Подбежали женщины, подняли меня и понесли на руках в барак. Кто-то сказал: «Теперь горб у нее на спине вырастет». Лежала я долго, точно не помню сколько, и я все с ужасом пыталась пощупать, не растет ли горб. Горб, конечно, у меня не вырос, но позвонок в месте ушиба до сих пор выпирает, и спина болит.

Но вернемся к концерту. Как пел этот инвалид! У него был удивительно красивый баритон. Сначала звучали русские песни, затем что-то церковное. Мы слушали, затаив дыхание. После него одна девушка, лет шестнадцати, стала читать свои стихи, удивительно трогательные, о том, что мы все так измучились, истосковались по Родине, по своим домам. А в конце звучало обращение: «Отцы наши, братья! Когда же вы придете освободить нас? Мы этого ждем каждый час, каждую минуту!». Когда она закончила, повисла гробовая тишина, потом в задних рядах кто-то всхлипнул, потом еще, и вдруг все зарыдали, заголосили, и плакали долго-долго, и никак не могли успокоиться. Так мы встретили Новый 1945 год.

Наступил май, а вместе с ним пришла весть о победе! Нас освобождали американцы. С их появлением в нашем рационе появились тростниковый сахар, яичный порошок. Их врач осматривал нас. Когда обнаружились рубцы на теле коки, этот врач что-то возмущенно закричал и стал бить по лицу местного лагерного врача. Потом нам всем велели собраться на площади. Американцы стали предлагать нам остаться в Австрии или отправиться в Америку. Предупреждали нас о том, что на Родине нас ожидают репрессии, потому что мы были в плену. Переводчик все это переводил. Но на каждую фразу все дружно скандировали: «До-мой! До-мой!». Никто не захотел оставаться. И вот нас посадили в открытые американские машины, которые мы украсили молодыми березовыми ветками, красными флажками, неизвестно откуда взявшимися, и повезли к советским войскам.

Мне врезалась в память встреча с первым русским солдатом. Машина остановилась у пограничного полосатого столба, здесь же стоял солдат в выгоревшей гимнастерке, белобрысый, со светлыми усами, лицо загорелое, такое русское… Он протянул ко мне руки и первую снял меня с машины. Потом повылезали женщины, стали обнимать, целовать этого солдата, плакать от счастья. Так произошла эта долгожданная встреча. Нас пересадили на поезд, мы ехали на открытых платформах и всю дорогу пели песни. Мы возвращались домой! Ехали мы через много стран, очень долго. Помню, подъезжаем к Дунаю – мост взорван, ждем, пока восстановят, живем в каком-то сарае. Мост наводили временный, и осторожно, по одному вагону, паровоз перетаскивал весь состав на другую сторону. Уже наступило лето, на остановках местные жители подкармливали нас фруктами, особенно детей. Узнав, что мы русские, насыпали полные подолы. Только тогда у меня прошли язвы на руках и ногах, но рубцы остались.

Приехали мы в Даймище 31 августа. Назавтра надо было идти в школу. Кока узнала про мою маму, что она жива, но пока не может меня забрать. Мне уже было 11 лет, в первый класс идти такой большой девочке стыдно. И хоть умела я только то, чему научила меня Нина Александровна в австрийском концлагере, я все-таки пошла во второй. Проходила я в деревне в школу недели две, а потом меня повезли в Ленинград к маме. Я помню эту встречу. Дом с башенкой на Лиговке. Только мама жила уже не в комнате под башней, а в другой – в большой коммуналке. Мы вошли в темный коридор, открылась дверь из комнаты, оттуда кто-то вышел, я в темноте даже не видела, но почувствовала, что это мама!!! Я ткнулась ей в живот, мы обнялись и долго-долго так стояли, потом прошли в комнату. На диване лежал маленький сверток. Это была моя новорожденная сестренка Люська. Отец Люськи погиб под Берлином, они с мамой даже не успели зарегистрироваться. Познакомилась она с ним в блокаду, когда мама работала на складе боеприпасов. Он приезжал за снарядами с передовой и привозил сосновые и еловые ветки, которые мама заваривала от цинги.

До войны мама была активистка, комсомолка. Если не могла собрать взносы, отдавала со своей получки деньги, первая сдавала, и была на хорошем счету. Маму звали Евгения Дмитриевна. Вот что рассказала мне мама о своей жизни в блокадном Ленинграде.

Сразу после объявления войны маму, как молодую женщину, отправили рыть окопы и противотанковые надолбы под Кингисепп, ей было 27 лет. Через некоторое время оказалось, что труды их были напрасны, рыть было уже поздно. Подошел поезд везти рабочих в Ленинград, все сели, поезд поехал. Вдруг налетели фашистские самолеты, началась бомбежка. Поезд остановился, рядом с насыпью была поляна, дальше лесок. Все выскочили и побежали. Это было ужасно: все бегут, бегут под обстрелом, тут же падают, кричат. Мама не побежала, а забралась под скамейку в поезде. Решила: будь что будет. Вагон качало из стороны в сторону, осколки стекол летели на пол, стоял страшный грохот, рев самолетов. Но мама чудом уцелела, не получив ни царапины. Когда обстрел кончился, мама с ужасом увидела огромное количество раненых и убитых, где руки, где ноги, где что… несколько минут назад они вместе ехали, они были живые. Паровоз разбит, пути разворочены. Кто остался жив, пошли лесом, болотами, заблудились, где-то тоже был обстрел, там части тел, убитые.

Они были страшно усталые, изголодавшиеся, несколько дней шли до Ломоносова… Пришли, и что их поразило: там люди нарядные, мирные, еще не видели ни убитых, ни обстрелов... А немцы наступали, уже заняли Кингисепп, пока они пешком шли. Потом, как только мама добралась до Ленинграда, скорее на поезд к нам с бабушкой ехать, а поезда уже не ходят



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-04-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: