Нью-Йорк: как позиции становятся формами 3 глава




Кто сильно удивился, услышав от Дали, что тот пишет роман так это Хаакон Шевалье, переводчик «Тайной жизни...». Он никак не мог в это поверить! Следует ли говорить что отнесся он к этому начинанию Дали с неприкрытым скептицизмом. Но, навестив Дали осенью 1943 года во Франконии[442] у маркиза де Куэваса, он с удивлением обнаружил, что тот прекрасно представляет себе, как будет выглядеть его произведение, что он проработал уже все ключевые сцены романа и даже написал целиком первую главу Хаакон Шевалье попросил Дали дать ему почитать написанное получил от чтения огромное удовольствие и никак не мог оправиться от изумления: Дали оказался не просто писателем, он оказался «настоящим романистом».

То, что понравилось Хаакону, было не самым интересным: «персонажи», «ситуации» и «драматический накал» - в общем, все атрибуты романа, модного в девятнадцатом веке. Того романа, который называли «настоящим».

Но привлекательность романа Дали заключалась отнюдь не в том, что он писал, как Бальзак. Привлекательность его была совсем в другом.

Она заключалась в той манере, свойственной только Дали и проявившейся уже в «Тайной жизни...», откровенничать, многое умалчивая, и провоцировать читателя, вызывая недоверие к сказанному автором, который по крупицам открывает ему правду. На самом деле это была своеобразная игра, посредством которой вас пытались заставить поверить в то, что действие происходит не там, где кажется, а совсем в другом месте.

Что касается побудительных причин, во всяком случае тех, которые он решил выделить, то Дали объясняется на их счет в предисловии к своему роману. Что подтолкнуло его к написанию «Спрятанных лиц», пишет он, так это его желание превратить дуэт «садизм–мазохизм» в трио «садизм-мазохизм–кледализм», где третий элемент – производное от имени главной героини романа – есть синтез двух первых и одновременно своего рода сублимация.

Вслед за Яном Гибсоном мы можем увидеть в кледализме новые побеги той теории, которую Дали сформулировал в 1927 году в своем «Святом Себастьяне» и которую подолгу обсуждал с Лоркой. «Тот факт, что Соланж де Кледа является, пусть даже с оговорками, женским вариантом святого Себастьяна, находит свое подтверждение, – писал Ян Гибсон, – в оформлении фронтисписа книги, сделанного самим Дали, на котором главная героиня предстает перед нами привязанной в обнаженном виде в позе этого святого к пробковому дубу – геральдической эмблеме семейства Грансаев, последний отпрыск которого, граф Эрве, бывший видный политический деятель, любит Соланж».

В фамилии «Cleda» есть слог «да», а в слове «cledalisme» (кледализм) – «cle» (ключ) и «Dali» (Дали), так не являются ли «Спрятанные лица», единственный роман Сальвадора Дали, «ключом к Дали»?

Да. Как и все, что делал, провозглашал, говорил и писал Дали, даже тогда, когда весьма вольно обходился с истиной.

Но обращаться с этими ключами нужно умеючи. Чтение «Спрятанных лиц» требует такой же критичности и такого же внимания, что и чтение «Тайной жизни...». Но какое же удовольствие можно получить от этой головоломки, которая тренирует нашу проницательность!

«Садизм можно определить как удовольствие, получаемое от страданий, причиняемых вами объекту, мазохизм – как удовольствие от страданий, причиняемых вам объектом. А кледализм, – писал Дали в предисловии к своей книге, – есть сублимация удовольствия и страдания путем трансцендентальной идентификации себя с объектом. Соланж де Кледа отстаивает свое право на абсолютно нормальные чувства: этакая святая Тереза в миру; горели же Эпикур и Платон в огне вечного женского мистицизма». Прекрасно. Теперь главное понять, что здесь нормального, не слишком углубляясь во все эти сомнения, блуждания и сексуальные эксперименты.

В романе Дали постоянно прибегает к приему говорить о себе голосами своих персонажей, что часто похоже на исповедь. Настоящую исповедь. Когда автор пытается выразить себя, он делает это искренне и предельно ясно – настолько, насколько это возможно. Дали искренен, когда речь идет о том, что вдохновляет и привлекает его, о том, что беспокоит и пугает. В особенности, когда речь заходит о сексуальности, которая всегда манила его и пугала одновременно.

Повторим еще раз: если он отошел от живописи, поскольку не мог больше выражать в ней свои искренние чувства, то в чем-то же он должен был их выразить?!

Но по-своему.

Но не в лоб.

Вынес же он в эпиграф «Спрятанных лиц» слова Декарта «Larvatus prodeo» («Иду вперед, прикрывшись маской»).

Дали многое нам открыл о себе. И многое сказал. Вы скажете, что свои «признания» он камуфлирует, прячась за чернильной тучей? Возможно. «Спрута делают невидимым его чернила», – писал поэт Фуад Эль-Этр.

Да, но все же они были, эти его признания. И чтобы мы могли их разглядеть, он запустил в небо осветительные ракеты. Они слепят нам глаза? Да, но он их все же запустил.

Роман позволяет ему сыграть еще в одну игру: по крупицам выдавать свои признания, вкладывая их в уста то одного, то другого персонажа, дробя таким образом истину на отдельные фрагменты. И каждый волен собрать из них картину такой, какой он ее себе представляет.

Дали говорит в своих «Спрятанных лицах»: «Этот роман – анаграмма пламени моей души и крови Галы». Ни много ни мало. Тот, кто будет внимательно читать его автобиографию и роман, сможет под верхним слоем разглядеть главное об их авторе.

Страницы своего романа Дали использовал еще и для того, чтобы «высечь» то светское общество, в котором ему приходилось, порой без всякого удовольствия, вращаться, но которому он все время стремился понравиться и в котором, собственно говоря, жил: это «блестящее светское общество» Франции тридцатых годов двадцатого века: Бомоны, Ноайли, Лопесы-Вильшоу и Скиапарелли, а также чуть менее «блестящий свет» Америки сороковых – «свет» Елены Рубинштейн, Каресс Кросби и Беттины Бержери.

Ирония временами граничила с оскорблением.

Так, Дейзи Феллоуз, наследницу огромного состояния владельцев заводов по производству швейных машинок «Зингер», он вывел в образе Барбары Стивене, для которой поход из отеля «Ритц» до Дома моды Скиапарелли, затем снова в «Ритц» и обратно к Скиапарелли, притом что оба здания находились в пятидесяти метрах друг от друга, был пределом активности, отнимавшей у нее все силы. Как-то Барбара Стивене попросила разбудить ее в 9.30 утра поскольку на половину седьмого вечера она записана к модному парикмахеру. «Приложив массу усилий, чтобы к нему записаться, она в последний момент вдруг передумала и не пошла к нему <...> Капризная до крайности, она чувствовала себя в своей тарелке только тогда, когда могла произвольно отменять дела, которые накануне сама же и назначила, или пренебрегать взятыми на себя обязательствами».

Чувствовал ли он себя униженным этим светом? Не факт. А факт то, что Дали ностальгировал по своему детству и своей юношеской привязанности к Лорке, ностальгировал по Кадакесу, Порт-Льигату и мысу Креус, по «нашим холмам, словно покрытым румяной и хрустящей корочкой, с пологими склонами и неожиданными и крутыми обрывами, с глубокими оврагами, поросшими густой зеленью...». О чем он сожалел, так это о том, что война уничтожила, нет, не этот «светский мирок», а целый мир, почти что цивилизацию или, во всяком случае, прежний образ жизни.

Когда Дали писал свой роман, в России разворачивалась операция «Цитадель»[443], в которой участвовало более двух миллионов человек, 4 400 самолетов и 6 500 танков. В ходе этой военной операции нацистская армия была разбита. Уже в феврале капитуляция генерала Паулюса обернулась первым поражением вермахта, который потерял под Сталинградом около миллиона человек. В июле 1943 года союзники при поддержке Лаки Лучано[444] и мафии – не знаю, стоит ли об этом напоминать? – высадились на Сицилии, что повлекло за собой падение Муссолини и первое перемирие. С Италией.

Итак, поговорим поподробнее о романе Дали, поскольку он достоин того, чтобы на нем остановиться. В разгар «американской кампании», в 1943 году, «Авидадоллар» забрасывает свой, приносящий хорошую прибыль, мольберт, свои светские портреты, каждый из которых стоил не одну тысячу долларов (называлась даже цифра в двадцать пять тысяч), и удаляется в имение маркиза де Куэваса, расположенное в самом сердце горного массива в Нью-Гемпшире. Четыре месяца – очень мало для написания романа, даже если речь идет о черновом варианте, который другие доведут до ума, но это очень много для публичного человека, рискнувшего так надолго исчезнуть из виду, сойти со сцены, на которой он царил бессменно, блистал присущим ему красноречием и пользовался неизменным успехом.

Он работал по четырнадцать часов в сутки и спустя четыре месяца устроил отчет о проделанной работе в своем шикарном номере гостиницы «Сент-Реджис», представив свое новое произведение, написанное от руки, вернее, поток мыслей, выплеснутых на листы желтой бумаги, составивших внушительную стопку, то самое произведение, которое его переводчик Хаакон Шевалье приведет в удобоваримое состояние и которое годом позже выйдет в издательстве «Дайэл Пресс», уже выпустившем «Тайную жизнь...».

Итак, действительно ли в этом романе рассказывалось о «группе французских аристократов, томных и декадентствующих, на долю которых выпало пережить тяготы Второй мировой войны»? Действительно ли интрига романа была «ужасно запутанной», а стиль – его еще называли «шутовской импровизацией» – «лабиринтообразным»? Действительно ли автор «взял за образец далеко не лучшие творения в области литературы»?

Эдмунд Уилсон, литературный критик журнала «Нью-йоркер», узрел в «Спрятанных лицах» ни больше ни меньше как росток отмирающего французского романтизма, естественно, «декадентский», а также подражание Дизраэли[445] и Уиде[446] с их балами и светскими вечеринками. Он назвал этот роман одним из самых пассеистских[447] произведений из тех, что ему когда-либо довелось читать. «С тех пор как Дали оставил свое основное ремесло, – писал критик, – он превратился в такого ретрограда, что его случай можно приводить в качестве одного из самых любопытных примеров того, как современные художники оказываются бессильными перед лицом политического кризиса».

Неужели Эдмунд Уилсон не знает аналогичных случаев в истории?

Как-то Гёте, всерьез интересовавшийся наукой, спорил с самим Ньютоном по поводу его теории цвета и приводил весомые аргументы в пользу собственной точки зрения на этот счет. Жан Жак Руссо сочинял музыку и даже написал оперу, арии из которой исполнялись при королевском дворе. «Урсоната» Швиттерса[448], сонорные стихи Рауля Османа[449] и стихи Кандинского были отнюдь не исключительными случаями. Кокто, поэт, кинематографист, художник и романист, называл все то, что он делал, поэзией: поэзией фильма, поэзией романа, поэзией рисунка.

Главное же, Уилсон не сумел разглядеть того, насколько роман схож по методу создания с живописными произведениями Дали, классическими на первый взгляд и очень личными и новаторскими по своей сути.

Дали не будет интересен тем читателям, что привыкли понимать текст буквально. Разве в предисловии он не предупредил о том, что читателя ждет «настоящий роман», но «длинный и нудный»?

Предвидя упреки – и будучи к ним готовым – в том, что он «оставил свое основное ремесло», как выразился незадачливый Эдмунд Уилсон, не подливал ли Дали масла в огонь, когда, завершая предисловие к роману, он между делом сообщает, что еще собирается написать и оперу? «Для этой оперы я все хочу сделать сам – и либретто, и музыку, и постановку, и костюмы, а кроме того, я сам буду дирижировать оркестром». Музыку он сочинять не умел, но собирался этому учиться. «Двух лет мне будет вполне достаточно, чтобы освоить все законы гармонии, поскольку на самом деле последние две тысячи лет я чувствовал, как она вместе с кровью течет по моим жилам».

Какая самонадеянность, не так ли... или какое чувство юмора и умение устраивать провокации?!

Но Дали, привыкший на все лады и на каждом углу заявлять, что он самый лучший и самый великий, и делавший это почти машинально, по всей видимости, даже не заметил и не понял, что он вторгся на чужую территорию. Если в живописи, том царстве, в котором он родился и утвердился (при поддержке прессы, естественно, которая восторженно подхватывала все его словечки и шуточки), его паясничанье и выкрутасы принимались, пусть и со смешанным чувством раздражения и восторга – а сам он изо всех сил старался соответствовать тому образу, что сам и придумал, – то в литературной среде вряд ли стали бы терпеть подобные штучки даже от признанного во всем мире сюрреалиста.

Зато он всегда прекрасно чувствовал контекст и, несмотря на то, что сам был в подавленном состоянии из-за неотступно преследовавших его мыслей о невозможности вернуться в Каталонию, не мог не понять, что Соединенные Штаты после потери 7 декабря 1941 года своего тихоокеанского флота на военной базе Пёрл-Харбор находятся во власти патриотических и воинственных настроений, что им уже не до юмора и разных интерпретаций, что все это отошло на второй план. Наступала новая эпоха.

Короче, «Спрятанные лица» – не любовный роман, разворачивающийся на фоне войны, а история (и очень красивая) любви, смерти и воскрешения.

Книга начинается с описания Франции, которая «готовится к смерти под градом острот и гнетом юридических споров», и с описания волнений 6 февраля 1934 года с участием «Огненных крестов»[450], кагуляров[451], коммунистов и «Королевских молодчиков»[452]. Затем действие романа переходит в Северную Африку, Мальту и Соединенные Штаты, а завершается в обновленной Франции, где такие люди, как Грансай, второй главный герой романа наравне с Соланж де Кледа, утратили свои былые позиции и не могут найти себе место в изменившихся условиях.

В романе предсказан крах Гитлера, крах, сопровождающийся музыкой Вагнера. С удивительной прозорливостью (вспомним, что роман был написан в 1943 году, а опубликован в 1944-м) Дали писал: «Гитлер ввязался в эту войну не для того, чтобы победить, а для того, чтобы потерпеть поражение. Он романтик и законченный мазохист: для него, этого героя, все должно закончиться самым трагическим образом, каким только возможно, как в операх Вагнера. В самых глубинах своего подсознания Гитлер уже предчувствует свой конец, к которому стремится всей душой, ему грезится сапог его врага, разбивающий ему лицо, лицо, несомненно, отмеченное печатью трагизма... Проблема в том, что Гитлер очень честен... Он не станет жульничать. Да, он хочет проиграть, но не будет делать этого специально. Он будет упорно играть по правилам, до самого конца, и выйдет из игры, лишь окончательно проиграв».

По всей видимости, никто не заметил, что интрига «Спрятанных лиц» строится еще и по образцу «Принцессы Клевской»[453], а не только по образцу какого-нибудь из романов Гюисманса или Вилье де Лиль-Адана[454], как говорили одни. Или «Тристана и Изольды», как говорили другие.

Книга имеет довольно напыщенное посвящение Гале: «Гале, которая всегда была рядом со мной, когда я писал эту книгу, которая была доброй феей, оберегавшей мой покой, отгонявшей саламандр моих сомнений и поощрявшей львов моей уверенности. Гале, которая из благородства своей души вдохновляла меня и служила мне зеркалом, отражавшим чистейшую геометрию эстетики чувств; Гале, которая направляла мой труд».

Первые строки романа – это признание в любви – и отнюдь не вымученное – земле, пейзажу. Равнина Крё де Либрё, хотя она и находится во Франции, удивительно похожа – вплоть до прозрачного воздуха и сияющего света – на пейзаж мыса Креус, столь дорогой Дали. Даже «Крё» и «Креус» звучат почти одинаково.

Главные герои: граф де Грансай, рафинированный аристократ, пребывающий в томной меланхолии, не признающий в сексе физического контакта с партнершей и демонстрирующий непоколебимую суровость, «человек очень умный, холодный и безжалостный», и Соланж де Кледа, которую он научит испытывать сексуальное наслаждение, не прикасаясь к телу любимого человека. Соланж де Кледа, красавица с великолепной фигурой, достойной резца скульптора, появляясь у кого-нибудь в гостях «в каскадах бриллиантов и шелка», привносила с собой, как пишет Дали с большим юмором, придающим повествованию особое очарование, «столь ярко выраженный парижский дух, что на ум тотчас же приходило сравнение с одним из фонтанов с площади Согласия – окажись это сооружение в гостиной, эффект был бы таким же».

Судьба любовников тесно переплетается с самого начала повествования: «Эрве де Грансая и Соланж де Кледа страстно тянуло друг к другу, но страсть эта была очень странного свойства. В течение пяти лет они состязались друг с другом в искусстве обольщения, и их беспощадная дуэль с каждым днем становилась все более яростной и неистовой, ее результатом до последнего момента было лишь все возрастающее желание обоих выйти из нее победителем и самоутвердиться за счет другого, а малейший намек на признание в любви, малейшее проявление слабости грозило страшным разочарованием. Каждый раз, когда граф чувствовал, что Соланж готова пасть к его ногам, убаюканная его нежностью, он тут же спешил найти новый повод ранить ее гордость и восстановить ту атмосферу дикой и необузданной агрессивности, что являет собой оборотную сторону неудовлетворенного желания, и, словно подстегивая хлыстом, заставлял ее самолюбие преодолевать все новые и новые, казалось, непреодолимые препятствия».

В романе показано, как преданная, мазохистская по своей сути любовь Соланж де Кледа подвергается несправедливым и все более и более изощренным испытаниям, которые придумывает для нее Эрве де Грансай, толкая ее к смерти и нагнетая в финале атмосферу тревоги и безумия, наводящую на мысль о демонах и суккубах.

Среди персонажей романа – Ветка, юная студентка, которая без особой радости существует в этом мире и сгорает как свеча; Сесиль Гудро, взбалмошная наркоманка, чем-то похожая на Коко Шанель «с ее птичьим личиком, в котором проступало что-то кошачье, и с кошачьей фигурой, в которой проступало что-то птичье»; Дик д'Анжервиль, преданный рыцарь Соланж де Кледа, тайно в нее влюбленный; Баба – искалеченный летчик с пленительным взглядом (этот персонаж имеет общие черты с Галой), его глаза «буквально прожигали Веронику насквозь, причиняя ей настоящую боль... они будто метали молнии или, скорее даже, стрелы: целью служили глаза Вероники, в которые один за другим вонзались их острые наконечники», и, наконец, есть там уже упомянутая нами Вероника Стивене, дочь Барбары, влюбленная в летчика Бабу молодая американка, в которой кое-кто пытался разглядеть некое сходство с Дали, поскольку ей приходилось делить постель со своей матерью всякий раз, когда той хотелось поплакать, что случалось примерно раз в неделю. Мы уже цитировали этот отрывок, когда говорили о сексуальности Дали. Вернемся к нему еще раз, чтобы рассмотреть под другим углом. «Она прибегала ко мне в постель, – рассказывает Вероника Бетке, своей подруге и наперснице, – и заставляла меня надеть пижаму – ей было стыдно лежать рядом с голой дочерью. Одевшись, я должна была прижаться к ней сзади, крепко обнять, прислониться щекой к ее затылку и попытаться согреть ее. Это помогало ей уснуть. Как только это происходило, я тут же сбрасывала с себя пижаму и швыряла ее в угол; а если среди ночи она вдруг просыпалась, то начинала скулить от страха, словно мое тело было телом дьявола».

Этими тягостными откровениями, возможно, делится с нами сам Дали, представивший в «Тайной жизни...» свои отношения с матерью в идеализированном виде, а здесь позволивший себе говорить более правдиво и жестко об этой женщине, которой нравилось, чтобы на нее смотрели, когда она плачет, «потому что только таким образом ей удавалось успокоить самоё себя».

Еще один повод для сравнения с Дали: у Вероники есть психоаналитик по имени Алкан, в имени которого легко узнается Лакан, в его адрес Дали, при посредстве Вероники, также высказал несколько резких слов. «Она ждала от него две вещи, – писал он, – чтобы он помог ей восстановить душевное равновесие и с помощью своих связей оказал ей протекцию для устройства на работу в больницу» (...) «Вероника, которая сама прекрасно разбиралась в тонкостях психоанализа, чтобы обманываться насчет своего естественного и неодолимого желания совершить "трансфер"[455], сумела обуздать свою постоянную потребность видеть его и позволяла себе навещать его лишь дважды в день, загнав свое чувство в рамки доверительных дружеских отношений, ради которых она будет готова рассказать о себе многое, даже слишком многое, когда доктор попросит ее об этом» (...) «Эти признания с каждым днем все больше сближали их, в результате между ними установилась атмосфера предельной откровенности и их встречи стали для них не просто необходимыми, а что еще хуже – ничем не заменимыми».

«Казалось, что Веронике, – написал в том числе Дали, – понравилось искать спасение в объятиях собственной психической болезни, словно возможность поплакаться в жилетку была для нее единственным выходом». Трудно выразиться яснее. Разве что вспомнить еще слова, которые он вложил в уста Вероники: «Я хотела бы найти кого-нибудь точно такого же, как я, кого я могла бы обожать». Мы уже достаточно говорили о нарциссизме Дали, так что не будем повторяться.

Сколько характерных черт, сразу вызывающих ассоциации с Дали, но с Дали многоликим, сходство с которым можно найти и у второстепенных персонажей, таких как вечно суетящийся и неловкий каталонец Солер, «который то опрокидывал свой бокал с мартини, то обжигался о собственную сигарету, он двигал кресла из угла в угол и постоянно предлагал свои услуги то одному, то другому».

Вероника, Солер, другие – да; но на самом деле лучше всего и глубже всего Дали выразил себя в образе Соланж де Кледа, той самой Соланж де Кледа, которая однажды у ног Грансая произнесла слабым голосом: «Я буду с вами или умру», Соланж де Кледа с ее в высшей степени непринужденными манерами, такая надменная, такая решительная и невозмутимая. Но та же Соланж за минуту до появления на людях сидела в своей комнате в полном одиночестве, сжавшись от ужаса, во власти детских страхов и доводящих до головокружения и потери сознания сомнений. О той же Соланж де Кледа он говорит, что ее случай представляет исключительный интерес для психиатрии, «поскольку даже самые мучительные душевные терзания и истерические конвульсии превращались у нее в способ освободить нервные центры и привести в порядок весь комплекс ее биологических функций. С каждым днем все больше раздваиваясь благодаря самой психосоматической природе, она, казалось, приближалась к такому абсолюту дуализма тела и души, который считался невозможным даже в клинической практике». Соланж де Кледа он называет «прелестной мученицей». По аналогии с вином, способным превосходно стареть, она умеет превосходно страдать и сама культивирует в себе желание смерти, которое одолевает ее. Героиня умирает с блаженной улыбкой на лице.

В графе де Грансае, статном и красивом аристократе, нетрудно разглядеть портрет Галы, хотя она миниатюрная женщина и не отличается особой красотой. Между тем именно этот человек, утверждающий, что он хочет выстраивать свои чувства наподобие того, как строят архитектурный объект, формулирует следующий вопрос: «Считаете ли вы, что оргазм обязательно должен наступать одновременно у обоих партнеров, что соответствует физиологии идеальных любовных отношений?»

Еще раз стоит внимательно прислушаться к Дали. А он примерно на трети книги вдруг прерывает повествование чтобы дать определение героям своего романа. Вероника и летчик Баба представлены им как пара богомолов в роли Тристана и Изольды, пожирающих друг друга. Соланж де Кледа – как «Cledonia frustrata» с большими белыми крыльями и подвижным как ртуть тельцем; Бетка у него моль, д'Анжервиль – золотой скарабей, а Грансай – гигантская сумеречная бабочка, у которой на мохнатой спинке видно четкое изображение черепа.

«Сумеречная бабочка», «Мертвая голова» – вот это уже гораздо ближе к Гале! Разве Дали не повторяет без конца, что его герой красив, даже очень красив и что «на него было страшно смотреть, особенно в беспристрастном и обличительно ярком свете калифорнийского солнца»... Взгляните на фотографии Галы того времени. Похоже, не так ли?

Но не столько сравнение каждого персонажа в отдельности со своим прототипом (Дали это Соланж де Кледа, Эрве де Грансай – Гала), сколько анализ их отношений друг с другом указывает нам на сходство пары Кледа–Грансай с парой Дали–Гала.

«Она это он», – пишет Дали, и сразу становится ясным, что местоимения можно поменять местами.

Дали любил повторять, что Гала – его «близнец».

Грансай говорит:

– Мы сольемся в едином порыве очарованности друг другом.

– А что произойдет после того, как эта очарованность снизойдет на нас? – вопрошает Соланж. – Какова конечная цель?

– В самом конце, – объясняет ей Грансай, – двое возлюбленных оказываются наедине, лицом друг к другу, в одеждах из тончайшей ткани, по своему богатству сравнимых с роскошным облачением новобрачных. Они привязаны друг против друга к стволам миртовых деревьев, привязаны так, что их тела не только не соприкасаются, но еще и лишены всякой возможности пошевелиться. Спустя какое-то время влюбленные должны одновременно испытать оргазм, хотя они и не имеют иного способа взаимодействия, кроме обмена взглядами. Говорят, что подобный исход почти всегда сопровождается слезами.

– Именно эти слезы и бесконечное множество оттенков удовольствия и страдания, что отражаются на лицах влюбленных, и есть та пропасть, что лежит между половым актом у людей и половым актом у животных, – говорит Соланж.

После чего, продолжая диалог с самой собой, вопрошает:

– Так, значит, можно испытать удовлетворение от своей страсти, не вступая в физический контакт? По всей видимости, это должно привести к созданию абсолютно новой теории любви, способной примирить постулаты Платона с постулатами Эпикура.

Следует ли напоминать, что в предисловии к книге Дали также говорил о Платоне и Эпикуре? Но под теми словами, что в романе были вложены в уста Соланж де Кледа, стоит подпись самого Дали...

Что касается чувств Соланж де Кледа к Грансаю, то сама она видит их следующим образом: «Я превратилась в то, что я сейчас есть, чтобы чувствовать себя достойно, чувствовать себя на уровне его безразличия [...] Он неумолимый, несгибаемый, и я должна раболепно согласиться на то удовольствие, суть которого в той же безжалостности и категоричности. Смысл этой сентенции я могла бы определить как "любовь – это суровое и тягостное испытание" [...] Что же это за наказание такое накрепко связать в моем мозгу невольную тиранию собственного экстаза с грубостью и унижением, которым несправедливо подвергал меня любимый мною мужчина».

Нужно ли напоминать здесь слова миссис Николе, обращенные к Мерил Сикрест: «Я никогда не видела, чтобы мужчина находился в такой рабской зависимости от женщины»?

Нужно ли напоминать здесь, что д'Анжервиль говорит о Кледализме, как о «благородном извращении»?

А что вообще говорится о любви в этом странном романе? «Мы соприкасаемся с неведомым, жадно цепляемся за него, сжимаем в объятиях, ласкаем, чтобы убедиться в том, что все это химера, и, возможно, именно потому мы с такой силой и цепляемся за него, сжимаем в объятиях и ласкаем... что хотим убедиться в том, что способны испытать это в действительности».

Вероника, которая рассуждает о «странностях желания», разве не заявляет: «Для меня любовь должна быть суровой, это своего рода военный пакт, который заключают между собой две противоборствующие стороны и в котором к моменту его подписания не должно оставаться никаких неясностей»?

Но как следует трактовать постоянно повторяющиеся намеки на бесплодие, разбросанные по всему роману, и это обращение к Грансаю в самом конце повествования: «Еще большее ваше преступление заключается в том, что вы не оставили после себя ребенка»?

Об этом романе Дали говорят мало, а если и говорят, то только для того, чтобы очернить и высмеять. Но читали ли его? Анализировали ли? Увидели ли в нем тот поиск себя, что привел его к «сюрреализму», благодаря которому Дали нашел путь к обновлению и снискал коммерческий успех?

Этот роман, на долю которого выпал более чем скромный успех, на самом деле является одним из тех произведений Дали, ценность которых следует пересмотреть: их мерили не тем аршином.

Читатели готовились к шуточкам в духе сюрреализма? Готовились увидеть там развешанные на деревьях пианино, мягкие часы и костыли? Они были разочарованы. Если в своей живописи Дали еще мог вводить зрителей в заблуждение, то в «Спрятанных лицах» скрыть было невозможно: сюрреализм остался в далеком прошлом.

С сюрреалистами, будь то друзья или враги, Дали больше не видится. Он больше не принадлежит их миру. Они живут на разных планетах. Но сам-то Дали по-прежнему остается сюрреалистом или же нет? Журналисты, владельцы картинных галерей и коллекционеры уверены, что да. А сам он?

В марте 1941 года после шестимесячного ожидания Бретон с женой и дочерью отправился из Марселя в Америку на старом пароходике в компании Виктора Сержа[456] и Клода Леви-Строса[457]. В Нью-Йорке глава сюрреалистов стал работать спикером в «Office of War Information»[458], поставив его шефу Пьеру Лазарефф, будущему главному редактору «Франс су-ар», только одно условие: никогда не заставлять его произносить имя папы римского и вообще не упоминать о нем. Лазарефф с легкостью принял это условие. Но Бретону, по-прежнему остававшемуся ярым борцом с существующим режимом, видимо, было непросто играть роль глашатая правительства и пропагандиста его политики, пусть это и делалось из благих побуждений в условиях военного времени. Во всем остальном он вел себя крайне высокомерно и вечно ворчал, мечтая о «спасении» сюрреализма и торжестве старых традиций. Этакий монарх в изгнании. В Гринвич-Вилледж[459] он пытался воссоздать атмосферу Парижа былых времен, атмосферу коллективного творчества и коллективных игр. У себя дома на Бликер-стрит он продолжал резать правду матку. По-французски. Бретон, как и Дали, плохо говорил по-английски, но вместо того, чтобы подобно Дали превратить это в забаву, подтрунивая над собой и окружающими, он заупрямился и замкнулся в себе. И стал посмешищем. К счастью, Пегги Гуггенхайм[460], которая оплатила его поездку в Америку, выплачивала ему ежемесячно двести долларов. На что он и существовал.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-11-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: