То, что никогда не меняется 19 глава




День выхода книги приближался, и теперь Уэббер уже с некоторым страхом ждал, как примут ее в Либия-хилле. После сентябрьской поездки домой ему становилось день ото дня неуютней и тревожней. Он увидел тогда обезумевший от бума город, который едва удерживался на краю пропасти. В глазах всех встречных на улице он читал страх и виноватое предчувствие надвигающейся катастрофы, и, однако, они все еще отказывались признаться в этом даже самим себе. Он знал, они отчаянно цепляются за свои призрачные богатства, существующие лишь на бумаге, а в таком умопомрачении человек не способен взглянуть в лицо действительности, в лицо правде, хотя бы и не полной.

Но даже не знай он об этих особых обстоятельствах, что-то все равно подсказало бы ему, что он попал в переделку. Ибо он был южанин и знал: Юг точит какая-то тайная язва. Есть в южанах нечто запутанное, темное, наболевшее, что не покидает их всю жизнь, — нечто, укоренившееся в их душах, о чем никто еще не решался написать, никто ни разу не заговорил.

Быть может, виной тому давняя война и крушение надежд, вызванное решительным поражением, и его унизительные последствия. А быть может, корни уходят еще глубже: зло рабства, мученье и стыд, которые терзают совесть человека, неудержимо стремящегося к собственности. Быть может, тут повинны и вожделения, которыми одержим жаркий Юг, — их искажают суровые правила, навязанные ханжеским и нетерпимым богословием, но, скрытые, тайные, точно болотные коварные топи, они не знают покоя, исподволь ищут случая тебя поглотить. Однако больше всего виноват, быть может, климат, в котором они живут, само их естество, пища, которой они вскормлены, неведомые страхи, которые рождают в них раскинувшиеся над головой небеса и темный, таинственный сосновый бор, что обступает их со всех сторон и нестерпимой скорбью надрывает душу.

Что бы ни породило эту потаенную боль, она существовала, — и Уэббер это знал.

Но ранен был не один только Юг. Ранена была вся Америка. Всю страну мучила еще более глубокая, опасная и непонятная рана. Что же это такое? Быть может, во всем виноваты продажные чиновники и развращенные правители, насквозь лживая администрация, невероятное множество привилегий и незаконных доходов, безнаказанность преступников и владычество гангстеров, нездоровые, вконец прогнившие формы демократии? Или беда в так называемом пуританстве — громкое, но неопределенное название, бог весть что оно означает? Или безмерная алчность монополий, преступления богатства против самой жизни труженика? Да, все это есть. И день за днем раздается погребальный звон по убитым, газеты зловещими красками расписывают, как всюду, по всей стране убивают, режут мимоходом, без разбору — и передовые статьи лицемерно сокрушаются о падении нравов, а первые полосы смакуют подробности.

Но обнаружить болезнь можно не только по таким вот внешним проявлениям — надо еще заглянуть в самое сердце вины, а оно бьется в каждом из нас, и там-то следует искать корень зла. Нам надо заглянуть вглубь и увидеть собственными глазами самую суть нашего поражения, и позора, и неудачи, которыми мы отравили даже и меньших братьев наших. Но почему же надо смотреть вглубь? Потому что мы должны исследовать нашу общую рану до самого дна. Как людям, как американцам нам не пристало дольше трусливо корчиться в страхе и лгать. Всех нас здесь, в Америке, согревает одно и то же солнце, леденит один и тот же холод, озаряют одни и те же лучи времени и страха — не так ли? Да, так — и, если мы не заглянем вглубь и ничего не увидим, на всех нас ляжет проклятье.

 

 

Итак, Джордж Уэббер написал книгу, в которой попытался сказать правду о том небольшом кусочке жизни, который он видел и знал, и удалось ему это лишь отчасти. А теперь он с тревогой ждал — что же подумают о книге его земляки? Прочитают ее, наверно, многие. И, пожалуй, пойдут толки. Возможно даже, кое-кто возмутится, надо быть готовым и к этому… Но когда читатели и вправду возмутились, это настолько превзошло все его опасения, что застигло его врасплох и чуть не сбило с ног. Прежде он хоть и чувствовал, но не испытал на себе, как беззащитны мы у себя в Америке.

То было время, когда на Юге самые известные литературные дамы и господа писали изысканные пустячки о некой милой сказочной Стране изобилия и праздности, или шутливые комедийки о благородных пережитках Старого времени на Юге, или неправдоподобные выдумки о черных негодяях в Чарлстоне, или, если в моде были любовные истории, — забавные и веселенькие пустячки про романтические интрижки наших темнокожих братьев и их коварных любовниц где-нибудь на плантациях. В книгах этих было не больно много правды жизни, да авторы их и не слишком старались понять окружающую действительность. О Стране изобилия и праздности пишут потому, что она достаточно далека и автор ничем не рискует; а если хочешь написать о любовной интрижке или о каком-либо преступлении и наказании, куда безопасней перенести действие в среду черномазых, чем оставить героями людей того типа, среди которых тебе приходится жить.

Роман «Домой, в наши горы» не укладывался во все эти привычные рамки. Да и вообще, кажется, ни в какие рамки не укладывался. Поначалу жители Либия-хилла вовсе не представляли, как его понять. А потом узнали в этой книге себя. И тогда уже взялись за нее всерьез. Роман покупали даже те, кто за всю свою жизнь ни разу не купил книгу. В одном только Либия-хилле раскуплено было две тысячи экземпляров. Роман оглушил людей, потряс и под конец заставил ринуться в драку.

Ибо Джордж Уэббер употребил писательский скальпель совсем не так, как было принято в этих краях. Его книга никого не пощадила, а потому не пощадили и его.

 

 

Дня за два до выхода романа в свет Маргарет Шеппертон на улице в Либия-хилле встретила Харли Мак-Нэба. Они поздоровались и остановились поболтать.

— Ты уже видела книгу? — спросил он.

Маргарет заулыбалась.

— Да, Джордж мне прислал сигнальный экземпляр. И надписал на память. Но я еще не читала. Только сегодня утром получила. А ты уже видел эту книгу?

— Да, — ответил Мак-Нэб. — Мы получили экземпляр для рецензии.

— Ну и что ты о ней скажешь? — И она посмотрела на него, как смотрят крупные и серьезные женщины, которые позволяют себе прислушаться к мнению окружающих. — Ты ведь учился в колледже, Харли, — говорила она словно бы шутя и все же горячо. — Я-то, может, не разберусь… а тебе и карты в руки… ты образованный… Кому же и судить, как не тебе. Я что хочу знать — по-твоему, это хорошая книга?

Он ответил не сразу — поглаживал худыми пальцами почерневшую вересковую трубку, задумчиво попыхивал ею. И наконец сказал:

— Книжица свирепая. Да ты не волнуйся, Маргарет… — поспешно прибавил он, видя, что ее широкое лицо омрачила тревога. — Что толку волноваться… но… — он помолчал, попыхивая трубкой, глядя в одну точку, — в ней есть… довольно-таки свирепые куски. Это… это уж слишком откровенная книга, Маргарет.

Она вся внутренне сжалась, напряглась, ее ожгло невообразимым ужасом, и она спросила чуть хрипло:

— Обо мне? Там обо мне, Харли? Ты это имел в виду? Там написано… обо мне? — Лицо ее исказилось, и страшно ей было и мучительно, словно она в чем-то отчаянно виновата.

— Не только о тебе, — сказал он. — Обо всех и каждом, понимаешь, Маргарет… об очень многих из нашего города… Ты ведь знаешь его всю жизнь, правда? Ну и вот… он описал всех, кого только знал. И есть там такое, с чем нелегко будет примириться.

В первую минуту Маргарет, по ее же любимому выражению, «развалилась на все составные части». Она заговорила исступленно, бессвязно, ее крупные черты исказились от внутреннего напряжения.

— Ну, вот еще… просто не знаю… что ж это он мог такое сказать про меня!.. Ну, если это принимать так… — говорила она, хотя понятия не имела, как кто принял книгу. — Я что хочу сказать, в моей жизни ничего такого не было, мне стыдиться нечего… Ты же меня знаешь, Харли, — горячо, чуть ли не умоляюще продолжала она. — Меня-то в городе знают… У меня здесь друзья… Меня все знают… Ну, мне же совсем-совсем нечего скрывать.

— Я знаю, что нечего, Маргарет, — сказал Харли. — Но только… разговоров все равно не избежать.

Ей казалось, ее всю выпотрошили, внутри пусто, коленки подгибаются. Слова эти сбили ее с ног. Раз Харли говорит, значит, так оно и есть, хотя она еще толком не поняла, что же он такое сказал. Поняла только, что попала в книгу и что Харли этого не одобряет; а для нее, да и для всего города его мнение кое-что значит, даже очень много значит. Он из тех не очень понятных людей, про себя она всегда считала его «высоколобым». Он всегда был «превосходный человек». Всегда стоял за правду, за культуру, за образование, за честь и неподкупность. И теперь она глядела на него растерянно, испуганными глазами, и, как молодой солдат, раненный в живот, смотрит на командира, что распоряжается его жизнью и смертью, и со страхом и мукой спрашивает: «Дело плохо, генерал? Плохо, да?» — она упавшим голосом спросила редактора:

— По-твоему, плохо дело, Харли?

И вся обратилась в слух.

Он отвел глаза, снова уставился в голубую пустоту неба, попыхтел трубкой, ответил не сразу:

— Плоховато, Маргарет… Но ты не волнуйся. Поживем — увидим.

И он пошел своей дорогой, а она осталась одна, упершись мрачным взглядом в тротуар знакомой улочки. Пылинки привычной жизни вихрились вокруг. Слабый луч солнца коснулся лица, а она ничего не замечала, так и застыла, хмурая, недвижная, глядя в одну точку.

— А, Маргарет!

Услыхав этот сочный голос, подслащенный медовой прелестью его обладательницы, она обернулась, машинально улыбнулась и напряженно поздоровалась.

— Ну, ты, уж конечно, вон как им гордишься? Он всегда тебя предпочитал всем на свете. Уж конечно, прямо дрожишь от нетерпенья? — разливался медовый голосок, а лицо в свете неяркого дня было совсем как у фарфоровой куколки. — Это ж надо, скажу я вам! Я так и зашлась! Ты-то, верно, на седьмом небе! Да я прямо дождаться не могу! Прямо помираю, хочу поскорей прочесть! А уж ты теперь совсем нос задерешь!

Маргарет что-то пробормотала, через силу улыбаясь непослушными губами. Наконец она снова осталась одна, с трудом натянула на хмурое, встревоженное лицо маску спокойствия. Она пошла по делу, которое привело ее в город. Как автомат, проделала все, что требовалось. И все время думала:

«Так, значит, он написал про нас! Вот оно что! — Мысль ее яростно пробивалась сквозь путаницу противоречивых чувств. — Ну, уж не знаю, что там написано, а только моя-то совесть чиста. Если кто воображает, будто за мной водится что худое, они сильно ошибаются… Ну, а если Джордж хочет навести на меня критику… — это слово для нее означало: осудить всю ее жизнь и поведение, — что ж, пожалуйста. Я весь свой век прожила в этом городе, и, что бы там кто ни говорил, все знают, я-то никогда не была безнравственной. — А это слово имело для нее один-единственный смысл — сексуальную извращенность. — Нет уж, не знаю, что там Харли говорил, будто с этой книжкой нелегко будет примириться и теперь разговоров не избежать, зато одно я знаю твердо, мне-то стыдиться нечего…»

Голова у нее распухла от самых диких догадок. Сотни опасений, тревог, страхов захлестывали ее. Но через все пробивались лучи упрямой силы и верности:

«О чем бы он там ни написал, его книга никому не повредит. Все мы, бывает, делаем что-нибудь такое, о чем после жалеем, но мы вовсе не дурные люди, нет среди нас дурных людей. Я не знаю ни одного по-настоящему дурного человека. Он не мог бы навредить нам, даже если б захотел. — И, чуть подумав, прибавила: — Только не мог он этого хотеть».

Когда вечером вернулся домой брат, она сказала ему:

— Ну, попали мы в переделку!.. Я встретила на улице Харли Мак-Нэба, и он говорит, нехорошая у Джорджа книга… Так вот, не знаю, что он там написал про тебя… ха-ха-ха… но моя совесть чиста!

Рэнди пошел за нею на кухню, и, пока Маргарет готовила ужин, они долго и серьезно все это обсуждали. Слова Мак-Нэба их озадачили и сбили с толку. Книгу они оба еще не читали, каждый рылся у себя в памяти, пытаясь понять, что же могло туда попасть, но так ни до чего и не додумались.

Ужинали в тот вечер поздно, и когда Маргарет подала на стол, оказалось, что все у нее подгорело.

 

 

Три недели спустя Джордж сидел в задней комнатушке своей мрачной нью-йоркской квартиры на Двенадцатой улице и просматривал утреннюю почту. Ему всегда хотелось получать письма. Теперь он их получал. Ему казалось — все письма, которых он ждал всю свою жизнь, все письма, о которых так мечтал и которых никогда не получал, теперь обрушились на него, как потоп.

Ему вспоминались все годы, все несчетные, томительные дни и часы ожидания, после того как впервые он уехал из дому учиться. Вспоминался тот первый год вдали от дома, первый год в колледже, — тогда ему казалось, он только и делает, что ждет письма, а оно все не приходит. Вспоминалось, как все студенты дважды в день, в полдень и вечером, после ужина, бегали на почту. Вспомнилась почта — убогое зданьице на главной улице маленького студенческого городка, и толпы студентов — они входили и выходили и заполняли всю улицу, битком набивались в тесную, убогую комнатку, открывали свои почтовые ящики, доставали письма, топтались у окошка, где выдавали корреспонденцию.

Казалось, письма получают все, кроме него.

Вот молодые ребята сгрудились по углам, другие стоят, прислонясь к стене, кто привалился к дереву, кто облокотился на перила, кто примостился на крыльце, на веранде студенческих землячеств, кто бредет по улице, ничего не замечая вокруг, — все поглощены письмами, все читают, все погрузились в них с головой. Вот один паренек, у него в целом свете нет никого, кроме его подружки, и никто ему больше не нужен: он забился в угол, чуть поодаль от шумной добродушной толпы, и медленно, внимательно, слово за словом читает одно из писем, которые она пишет ему каждый день. А вот другой юноша, лощеный красавец, местный сердцеед, на ходу небрежно проглядывает десяток надушенных посланий, листает страницы, не без самодовольства снисходительно отвечает на шуточки приятелей по поводу его последней победы. Студенты читают письма от подруг, от приятелей из других колледжей, от старших братьев и младших сестер, от отцов, матерей и любимых дядюшек и тетушек. Все эти люди шлют им знаки дружбы, родственной близости, приязни и любви — чувств, что дают человеку устойчивость, укрепляют в нем уверенное, мужественное ощущение родного дома, поддерживают его, оберегают от отчаяния, полнейшей беззащитности, от ужасного ощущения, что ты лишь ничтожная песчинка в мире, открытом всем ветрам.

Казалось, это дано всем, кроме него.

А потом он вспоминал свои первые годы в Нью-Йорке, годы блужданий, первые годы жизни в полнейшем одиночестве. Казалось, в ту пору он еще нетерпеливей, чем в студенческие годы, ждал письма, которое так и не пришло. То было время, когда он изнывал от тоски в тюремном одиночестве крохотных каморок. Время, когда он бился головой о теснившие его стены. Время несчетных разочарований, тоски, горькой печали и одиночества, когда душа его не знала покоя и ему представлялись письма, которых он так и не получил. Письма от благородных, верных и добрых людей, каких он вовсе и не знал. Письма от храбрых и великодушных друзей, которых у него никогда не было. Письма от преданных родственников, соседей, однокашников, которые давно и думать о нем забыли.

Что ж, теперь письма пришли — и ничего подобного он не ждал.

Он сидел у себя в комнате и читал их, онемев среди городского грохота. Два луча света упали из окна на пол. За стеной, на задворках, по гребню ограды, весь дрожа от охотничьего азарта, крался кот.

 

 

Без подписи, карандашом, на линованном листке из блокнота:

 

«Ну, писака, старуха Флад збижала вчера во Флориду, потому как получила так сказать романчик от так сказать литиратора, она-то думала, она его знает. Ох, господи, да как ты взял на душу такой грех. Я оставила твою тетку Мэг в пастели лежит бидняшка пластом бледная как смерть, никогда ей не подняться, это ты ее уложил бандицким пиром. Твая дарагая падрушка Маргарет Шепертон была тебе как систра радная а типерь пагибла апазорил ты ее по гроп жизни, расписал чисто распутницу какую. Пагубил и апазорил своих друзей не вздумай к нам приижать ты для нас ровно как помер и видеть тебя не хатим. Я всигда была против линча, а коли увижу толпа волокет по площади твою обезьяню тушу слова папирек не скажу. И как ты можеш спать по ночам с таким грехом на душе. Изничтош эту мерзопакосную и непотребную книгу и пускай не пичатают больше ни единой штуки. Ты савиршил грех похуже Каина».

 

На почтовой открытке, вложенной в запечатанный конверт:

 

«Попробуй только сунься назад в наш город, укокошим. Сам знаешь кто».

 

От старого друга:

 

«Дорогой мой мальчик.

Что тут можно сказать? Книга вышла, вот она, никуда не денешься — и теперь я одно могу сказать, как сказала бы добрая женщина, которая воспитала тебя, а теперь лежит в могиле на холме: «Господи! Если б я только знала!» Долгие недели я ждал и не мог дождаться часа, когда твоя книга выйдет и я возьму ее в руки. Ну вот она и вышла. И что тут можно сказать?

Ты так распял свою семью, что в сравнении с ее муками даже муки самого Христа покажутся не столь тяжкими. Ты разрушил жизнь своих родных и десятков своих друзей, и нам, которые любили тебя как своего, ты вонзил кинжал в сердце и повернул его, и там он и останется навсегда».

 

От озорного и дружески настроенного малого, который вообразил, что отлично все понял:

 

«…Если б я знал, что ты собираешься писать такую книгу, я бы тебе много чего порассказал. Зря ты меня не спросил. Я знаю про здешний народец столько всякой пакости, что тебе и во сне не снилось».

 

Письма вроде этого последнего ранили Джорджа больше всего. Читая их, он больше чем когда-либо начинал сомневаться, насколько верен был его замысел и достиг ли он задуманного. Что ж, эти люди воображают, будто он только и хотел написать энциклопедию порнографии, похотливыми руками раскопать и выставить напоказ непристойнейшие семейные тайны? Он видел — книга его спустила с цепи злобную свору обид и личных счетов, о которых он не подозревал, дала пищу злым языкам. Люди, с которых он писал героев своей книги, корчились, точно рыба на крючке, а другие смотрели и смаковали их мучения.

И теперь чуть ли не все жертвы этой выпущенной на волю жестокости наносили ответный удар злополучному автору — тому, кто, по их разумению, один навлек на них такую беду. День за днем приходили от них письма — и Джордж Уэббер, болезненно упиваясь своими страданиями, словно желая сам испытать жгучий стыд, который он в простоте душевной неумышленно навлек на других, читал и перечитывал каждое обидное слово каждого обидного письма, но и разум и чувства его словно оцепенели.

Обычно письма начинались с того, что он выродок — осквернил родное гнездо. Потом ему объясняли, что он пошел против родного Юга, а это все равно что пойти против матери, плюнуть ей в лицо и облить ее грязью. И, наконец, бросали ему самое убийственное в их устах обвинение: он «не настоящий южанин». Кое-кто даже начал поговаривать, что он «не настоящий американец». Это было самое тяжкое, и Джордж криво, угрюмо усмехался и думал — уж если он не американец, тогда он просто ничто.

За эти первые чудовищные недели после выхода его книги среди писем от тех, кого он знал, блеснули только два луча, которые согрели его и подбодрили.

Одно такое письмо пришло от Рэнди Шеппертона. Когда Рэнди был мальчишкой, а потом студентом, в душе его неизменно горело горячее и чистое пламя друга — Меркуцио. И теперь, как ни жестоко обошлась с ним жизнь, — а об этом свидетельствовали тревога в его глазах и морщины, избороздившие лицо, — по его письму было ясно, в душе он все тот же прежний Рэнди. Оказалось, он прекрасно понял книгу Джорджа; он ясно видел ее цель, до тонкости разглядел ее достоинства и недостатки и в конце взволнованно и горячо написал, что гордится книгой и получил от нее истинное удовольствие. Ни слова о личностях, ни звука о сплетнях, разбушевавшихся в Либия-хилле, ни единого намека на то, что в одном из героев книги он узнал себя.

Второй луч утешения был совсем иного рода. Однажды зазвонил телефон, и из трубки до Джорджа донеслись дружеские выкрики Небраски Крейна:

— Привет, Обезьян! Это ты? Как дела, старик?

— Да вроде неплохо, — ответил Джордж; приятно было услыхать знакомый дружеский голос, и, однако, он не сумел скрыть, что угнетен.

— А с чего это у тебя голос похоронный? — тут же всполошился Небраска. — Что такое стряслось? Может, у тебя что неладно?

— Да нет. Нет. Пустяки. Не обращай внимания. — Джордж все-таки стряхнул уныние, которое одолевало его уже много дней, и в голосе его зазвучала нежность к старому другу. — Черт возьми, Брас, рад тебя слышать! Ты даже не представляешь, до чего я рад! Как дела, Брас?

— Не жалуюсь! — во всю глотку орал тот. — Сдается мне, со мной еще на год подпишут контракт. Похоже на то. Если подпишут, лучшего и желать нельзя.

— Так это ж здорово, Брас! Замечательно!.. А как Миртл?

— Отлично! Отлично… Слушай… — орал он, — она тут рядом! Это она меня надоумила позвонить. Сам бы я нипочем не додумался. Ты ж меня знаешь!.. Мы все про тебя читали… про эту твою книжку. Миртл мне все рассказывала. Она вырезала из газет все, что про тебя пишут. Вот это успех так успех, верно?

— Пожалуй, да, — безо всякого восторга ответил Джордж. — Продается книга хорошо, если ты это имеешь в виду.

— Вот-вот, я ж так и знал! — отозвался Небраска. — Мы с Миртл тоже ее купили… Только я еще не читал, — виновато прибавил он.

— А это не обязательно.

— Нет, я прочту, прочту! — бодро закричал Небраска. — Вот только выберу время.

— Ах ты, чертов лгун! — добродушно сказал Джордж. — Ты ж сам знаешь, что вовек не прочтешь.

— Да нет, прочту! — торжественно объявил Небраска. — Дай только уйду на покой… Слушай, она у тебя здорово толстая, а?

— Что верно, то верно.

— Сроду не видал такой толстенной книги! — радостно кричал Небраска. — Носить и то устанешь!

— Ну, а я устал, пока писал.

— Верю, будь я неладен! Прямо в толк не возьму, как ты напридумывал такую прорву слов… Но я все равно прочту!.. Кой-кто у нас в клубе уже про нее прослышал. Вчера мне про нее говорил Джеферз.

— Кто?

— Джеферз. Мэт Джеферз.

— Неужто он читал?

— Нет, он покуда не читал, жена его читала. Ее хлебом не корми — дай книжку почитать, она все про тебя знает. Они знали, что я с тобой знаком, вот он мне и сказал…

— Что сказал? — вдруг перепугавшись, перебил Джордж.

— Да что ты и меня вставил в книжку! — заорал Небраска. — Это правда?

Джордж покраснел.

— Ну, видишь ли, Брас… — начал он, запинаясь.

— Это жена Мэта говорит! — во весь голос проорал Брас, не дожидаясь ответа. — Говорит, меня всякий узнает!.. Что ты там про меня понаписал, Обезьян? Это я, точно?

— Ну… видишь ли, Брас… понимаешь… тут такое дело…

— Да что с тобой, дружище? Это я или не я?.. Нет, вы только подумайте! — изумленно и радостно орал он. — Старина Брас и вдруг в книге! — И, должно быть, обернувшись к Миртл, взволнованно сказал потише: — Это я, точно! — И снова Джорджу торжественно: — Слушай, Обезьян… Вот честное слово, я ужасно горжусь! Я потому и позвонил, хотел тебе это сказать.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: