Ольга Сергеевна Никольская об этой книге 12 глава




Год я просидела на диете, избегая любой пищи, содержащей протеины и другие аллергические для меня вещества. Это означало, что есть мне приходилось почти исключительно домашнюю еду, в основном из зерновых продуктов.

Прошло несколько недель — и начальница изумленно сообщила, что меня не узнает. Я начала разговаривать с покупателями спокойно и вежливо, не срываясь даже в ответ на грубость. Сгладились перепады настроения — а вместе с этим улучшилась способность ладить с окружающими. Я сделалась намного спокойнее, стала тихой, даже застенчивой — никакого сравнения с прежней суетливостью, раздражительностью и агрессивностью. Физическое здоровье мое сильно улучшилось, психическое состояние стало намного стабильнее — и все же глубоко укорененная эмоциональная нестабильность и проблемы с социальной коммуникацией оставались при мне.

 

* * *

 

Я сделалась намного спокойнее, и это «новое я» меня пугало. Как будто я вошла в новую реку — и все же было в ней что-то странно и пугающе знакомое. Я еще не вполне понимала, что Донна наконец вышла на дорогу, ведущую в «их мир». Мне отчаянно хотелось бежать обратно, скрыться за своими личинами. Нужно было разрушить построенный мною безопасный мирок — снова испытать стресс, чтобы высвободить тревогу, наделявшую моих «персонажей» неутомимостью и неисчерпаемой энергией. Одна моя подруга собралась в Англию — и я, кем бы эта «я» ни была, решила ехать с ней. Я собрала вещи и сказала Тиму и Мэри, что уезжаю за границу.

Я уже бывала в гостях у Мэри, но она у меня — никогда. Я решила преодолеть страх и наконец пригласить ее к себе.

Мэри пришла ко мне. Я металась по комнате, словно нервный щенок — за весь вечер, кажется, ни разу не присела. А ведь к этому времени я знала Мэри уже девять лет: и все же немало мужества потребовалось мне, чтобы пригласить ее к себе домой — пусть и в опустевшую, оголенную квартиру — и дать увидеть краешек моей личной жизни. Быть самой собой все еще оставалось для меня почти невозможно: мои «персонажи» производили куда более сильное впечатление, чем я сама.

Совсем по-другому прошло прощание с Тимом. С той своей девушкой он давно расстался. Сейчас он был близок мне, как никогда.

Мы довольно долго не встречались — и он понимал: позвонив сейчас, я на свой лад даю понять, что он мне небезразличен. Проблема в том, что он был мне слишком небезразличен — и мне снова приходилось бежать. Если бы не скорый и неизбежный отъезд в Англию, я бы не вынесла встречи с Тимом. Мне всегда требовалась открытая дверь — путь к бегству.

И Тиму, и Мэри я сказала, что провожать меня в аэропорт не нужно — а Тиму добавила, чтобы и домой ко мне прощаться не приходил.

Но Тим не обратил на это внимание. Он единственный понимал, что на самом деле Донна не хочет уезжать. Во многом Тим был похож на меня; он знал, что я не хочу уезжать — но не могу иначе.

Он зашел ко мне в день отъезда. Появился на пороге с готовым завтраком в коробочке и с болью в глазах. Я чувствовала себя пойманной, разоблаченной. Уилли гавкал на него — но Тим его не слушал. Он понимал: то, что происходит, слишком важно.

Меня восхитило мужество, с каким Тим переносил злые и ядовитые нападки Уилли. Он слышал, что его сюда никто не звал, что его не хотят здесь видеть — и молчал в ответ. Потом взял меня за руку и нежно поцеловал. Уилли оттолкнул его. Тим молча стоял и смотрел на меня — смотрел, как я веду войну с самой собой, все потому, что близость для меня — это всегда слишком больно. Потом он ушел. А я уехала в Англию.

 

* * *

 

Я раздобыла большой ящик и стала упаковывать в него коробочки и свертки со своими сокровищами. Обрывки цветной фольги, пуговицы, ленты, блестки, цветные стеклышки — все то, что я хранила всю жизнь.

В конце концов обнаружилось, что крышка у ящика не закрывается. Что-то придется оставить. Несколько раз я перебрала все свое достояние — и отложила в сторону те вещи, что больше всего любила, с которыми были связаны самые дорогие воспоминания. Оставшиеся аккуратно сложила в дорожную сумку и задумалась о том, кому бы их отдать на хранение.

Места, переживания, люди, к которым я была привязана, мое чувство безопасности, моя способность понимать взаимоотношения вещей — все находилось в этой коллекции. Я могла рассортировать эти вещички — и обнаружить в них порядок, последовательность, чувство причастности, которых так не хватало мне самой. Я точно знала, какую роль играет каждая вещь в отношениях с другими вещами — в отличие от моих собственных отношений с людьми. Каждое из моих «сокровищ» занимало собственное неоспоримое место в общей картине — и это было совсем непохоже на мою жизнь.

Сколько бы люди ни говорили, что принимают меня, что со мной все в порядке, сама я этого так и не чувствовала. Однажды я написала: «Слова на ветру / Они зовут тебя с собой / У слов нет смысла, / Когда у мыслей нет чувств». Раскладывая по порядку свои «сокровища», я видела воочию ускользающее чувство причастности — и это дарило мне надежду, что когда-нибудь оно станет доступно для меня и в отношениях с людьми. Передо мной лежали вещи, разложенные по категориям; категории медленно и плавно переходили одна в другую — конкретным, наблюдаемым, абсолютно упорядоченным образом.

Я только что отметила свой двадцать шестой день рождения. Как обычно, в одиночестве — и снаружи, и внутри. Мои «сокровища» прибыли в Англию лишь через три месяца после моего приезда. Некоторое время я их перебирала и разглядывала, а потом снова сложила в коробку и защелкнула крышку. Доставать и раскладывать их по комнате не стала — тогда их увидели бы другие, и мне пришлось бы объяснять, что это. Объяснять свой язык. Я жила не столько в собственном теле, сколько в вещах. Пусть стоят нераспакованными, нетронутыми — достану их как-нибудь потом, когда будет безопасно вернуться к себе и к своим чувствам.

Сознание мое было так устроено, что даже мысль о прямом высказывании наполняла меня ужасом. Чтобы как-то общаться с другими, я пускалась на невероятные трюки — и обрекала себя на то, что по этим трюкам судили обо мне.

Я играла на публику, изображая из себя нечто совершенно противоположное тому, чем была на самом деле. То, что им казалось мелким, я воспринимала как глубокое. То, что они считали умным, мне не составляло никакого труда, поскольку для меня было лишено всякого личного значения. Люди вокруг судили обо мне по тому, что видели и слышали — а я беззвучно вопила из-под своей пустой оболочки, требуя, чтобы они закрыли глаза, заткнули уши и постарались меня почувствовать.

Но оказалось, что собственные страхи, самолюбие, эгоизм ослепляют людей. С упорством невежд цеплялись они за свои черно-белые представления о «нормальности». И все же часто случалось, что, заметив мою «инаковость», другой человек старался меня понять и, быть может, чему-то научиться у меня. Некоторые люди чувствовали, какое мужество мне требовалось, чтобы научиться многому — хотя бы музыке, которую я писала с такой страстью и глубиной. Такими были Мэри и Тим.

 

* * *

 

Я увидела объявление — приглашение на курсы актеров-эстрадников разговорного жанра. В этом жанре я уже немного пробовала свои силы — сочиняла комические сценки о том, что происходило вокруг. Я встретилась с антрепренером, который организовал курсы в поисках новых талантов. Он счел, что я забавна от природы — хоть я совсем не старалась его рассмешить. Мы вместе поработали над текстами нескольких моих монологов, и он предложил мне пройти курсы бесплатно, если я соглашусь заполнять паузы между платными комиками.

В комических монологах я могла рассказать людям о своем мире. Пусть лучше смеются над ним, чем плачут. О чем рассказывает комедия? Прежде всего — о том, как люди не слышат и не понимают друг друга. Кэрол и Уилли, воплощенные механизмы моего страха, о глухоте и непонимании знали все. Я боялась выставлять себя напоказ — и от этого страха, идущего изнутри, ожидала какого-то благотворного потрясения. И вот, вооруженная лишь улыбкой и комическим скетчем, написанным по воспоминаниям моего детства, на сцену вышла Кэрол.

Публика охотно смеялась. Женщина перед ними, в образе наивной девочки, рассказывала, как о чем-то само собой разумеющемся, об ужасных и трагических событиях моей жизни — без малейших чувств по отношению к той, что была их жертвой; ведь у Кэрол не было чувств. Она проговаривала все, как было, прямолинейно и жестоко. Большую часть того, что происходило со мной, в чем я, казалось бы, участвовала — я не могла ощутить и пережить; но сейчас и другие слушали меня так же отчужденно и безучастно.

Они не могли поверить, что все это всерьез. То, что я рассказывала — и как рассказывала — казалось им гротескной выдумкой. Однако каждое мое слово было тесно связано с той реальностью, в которой я взаправду жила. Я старалась показать им лживость и лицемерие жизни без чувств — и в то же время подтверждала, что у меня уже нет надежды, что я когда-нибудь начну по-настоящему переживать свою жизнь.

Попросту говоря, стены «их мира» для меня так и не рухнули. Кэрол в одиночестве стояла на сцене — а где-то вдалеке дружно покатывалась со смеху публика, и в этой мизансцене идеально воплощалась моя трагедия: «мой мир» против «их мира».

Получалось не так уж плохо. Один антрепренер, имевший собственную площадку, предложил мне выступить у него за деньги. Так я впервые получила за свое выступление гонорар.

Это было как пощечина. Я ведь хотела просто рассказывать о себе. Кричать со сцены о том, каково мне жить в этой безысходной лжи. Превратить это в работу, брать за это деньги? — нет, это было бы совсем невыносимой пошлостью. Я позвонила антрепренеру и оставила на автоответчике сухое сообщение о том, что выступать больше не смогу, потому что… и, подумав секунду, нашла объяснение: потому что уезжаю в Европу.

 

* * *

 

Ехать в Европу не было никаких причин — разве только та, что там я еще не была. Моя работа временного секретаря подошла к концу; все вокруг было чужое, ничто меня не удерживало. Перед отъездом я вдруг решила побывать на берегу океана. Выскочила из комнаты, захватив с собой только зубную щетку, и отправилась на вокзал.

Много лет меня преследовали страшные сны об океане. Смысла их я не понимала — но, должно быть, что-то в подсознании толкало меня навстречу этому символическому воплощению моей драмы.

— Куда лучше поехать к океану? — поинтересовалась я у девушки за стойкой.

— Хотите, чтобы я решила, куда вам ехать? — удивленно переспросила она.

— Да, выберите место, — потребовала я.

Она выбрала город в Южном Уэльсе, и я купила билет.

— Куда едете? — спросила симпатичная пожилая дама, сидевшая на платформе со мной рядом.

— Не знаю, — ответила я. — Какое-то валлийское название, понятия не имею, как оно произносится.

То, что я не могу произнести название, меня смутило, и я повернулась к другому соседу, сдвинувшемуся на дальний край скамьи. Он произнес название, и я постаралась его запомнить. Пришел поезд, и все мы сели в один вагон. Мне нравилось сидеть у дверей. Незнакомец тоже сел у дверей, напротив меня, и оба мы уставились в окно.

Этот человек держался как-то по-особенному. Он явно очень робел и смущался из-за того, что сидит напротив меня — и это заставляло меня страшно нервничать. Я слишком хорошо понимала его поведение. Не произнося ни слова, он говорил на знакомом мне языке — и я чувствовала себя обнаженной и беззащитной, с тревогой осознавая, что и ему мой язык должен быть понятен.

Наконец незнакомец из Уэльса решился заговорить — утвердительными фразами, обращаясь не столько ко мне, сколько к самому себе. Он меня заинтересовал, но и внушил тревогу: смущало то, насколько «голой» и уязвимой я себя чувствовала, когда ко мне обращались в моей собственной манере. Уже много лет, со времен дружбы с Брюном, я не встречала никого, кто так хорошо владел бы уклончивым языком умолчаний.

Поезд шел три часа. Мы сидели друг напротив друга, смущаясь, нервничая, чувствуя себя непривычно обнаженными. Оба заинтересовались друг другом — и оба были готовы сбежать, едва представится случай. Однако сбежать по собственной воле было невозможно — ведь это означало бы сделать выбор и раскрыть свои чувства. Для тех, кто знаком с нашим языком, это значило бы: контакт между нами реален, и он пугает. Так что мы продолжали сидеть, обмениваясь банальностями — общались при помощи вещей и событий, блуждали в уклончивом жаргоне и сложных поэтических образах, из-за которых обычные наши слушатели так часто не могли взять в толк, что им хотят сказать.

Удивительно, но мы понимали друг друга. Оба мы были «другими» — и в этой инаковости вдруг обнаружилась схожесть.

Дорога заняла почти три часа. Валлиец выходил на одну станцию раньше меня. Он ни о чем не спрашивал — и я понимала, каково ему сейчас.

— Можешь сойти здесь, если хочешь, — сказал он.

Я была потрясена — ему хватило смелости это сказать! Сама я ни за что бы не решилась. Я сидела молча, пораженная тем, что встретила человека, который так хорошо меня понимает — потому что он сам такой же.

— Брошу монетку, — сказал он.

Бросил — и выпала решка.

— Брошу другую, — проговорил он с отчаянной решимостью. Подбросил — монетка упала на пол и укатилась. Поезд уже тормозил, подъезжая к станции.

Он остановился в дверях, глядя на меня. Уклончивый взгляд, старательно-вежливая улыбка, а за ними — молчаливое и отчаянное желание.

— Ты можешь сойти здесь, — повторил он; попросить ему так и не удалось.

Мне было страшно; но в последнюю секунду я решилась — и спрыгнула на перрон.

 

* * *

 

— Ты с ума сошла! — проговорил он; радостное возбуждение его требовало немедленно от меня отдалиться. Тут он задел мое больное место.

— Спасибо, — язвительно ответила я.

— Нет-нет, все хорошо… — проговорил он торопливо и неловко.

Оба мы дрожали, изумленные собственной отвагой.

Мы зашли в кафе. Он сел напротив меня. Ногой случайно задел мою ногу — и я остро, болезненно ощутила это прикосновение. Но, хоть его близость и пугала, сбежать было еще страшнее — ведь бегство ясно дало бы понять, что это для меня значит. Так что я сделала вид, что ничего не заметила. Но меня трясло, и все во мне вопило: «Беги!»

Он предложил меня угостить. Я настояла на том, чтобы заплатить самой. Это избавляло меня от всяких обязательств; а кроме того, мне всегда было тяжело принимать чужую щедрость. Но — ничего не вышло: ведь он жил по тем же правилам. Что ж, сказал он, тогда сегодня вечером приглашаю тебя на рюмку чего-нибудь — и возражений не приму. Мы договорились о времени и месте.

Я нашла себе комнату в мотеле и уединилась там — потрясенная, перепуганная, радуясь, что наконец осталась одна. Всерьез задумалась, не сбежать ли — не потому, что этот человек мне не нравился, а потому, что чувствовала: он слишком хорошо понимает, как я устроена. Он может подойти слишком близко. Однако, дав слово, я всегда должна была его держать — так что вечером отправилась в гостиницу на свидание с ним.

Я была в ужасе. Чтобы успокоиться, выпила два бокала вина. Вокруг сновали люди — и это было невыносимо. К чему тут какие-то посторонние люди?! То, что я чувствовала, было слишком личным, только моим; даже то, что кто-то сейчас смотрит и видит меня такой, страшно меня раздражало. Вдруг мне пришла счастливая мысль — я спросила, есть ли в гостинице фортепиано.

В огромном, сияющем огнями банкетном зале обнаружился рояль. Я села за него, надеясь, что отсюда вовремя замечу приближение незнакомца, и робко начала играть.

Вошел незнакомец. Остро сознавая, насколько личной была сейчас моя музыка, я постаралась как можно убедительнее сообщить, что играть мне наскучило.

— Продолжай, — попросил он.

Я послушно начала заново, забыв, где остановилась, и запинаясь от волнения. Незнакомец слушал, тронутый моей музыкой. Оба мы дрожали, чувствуя, что между нами происходит нечто страшно реальное. Я предложила пойти прогуляться.

На ходу разговаривать оказалось легче. Идти — это ведь почти что бежать. Движение создавало ту самую необходимую мне «открытую дверь».

Несколько часов мы бродили в темноте. Вышли на берег океана — и в уме моем начала складываться песня, обращенная к морю. В отчаянии смотрела я на своего незнакомца и впервые в жизни мечтала о том, чтобы набраться храбрости и разделить свое вдохновение с другим. Но одна мысль об этом пугала почти до обморока. Когда мы повернули назад, я все же набралась храбрости и запела — для себя, только для себя, не желая даже мысленно признаться в том, что пою для другого.

Но незнакомец меня понимал — ведь сам он говорил на том же языке. Он не вторгался в мой мир. Не хвалил. Ничем не давал понять, что слышит меня и понимает. Просто находился рядом. «Просто был».

Мне хотелось плакать; казалось, после долгого тоскливого странствия я наконец вернулась домой. Но, как обычно, слезы даже не подступили к глазам. Вместо этого я засмеялась и начала болтать, скрывая свой страх за обычными банальностями.

В темноте мы дошли до крутых холмов. Залезли на чью-то ферму: двое трехлетних детей на детской площадке без взрослых. Он протянул мне руку, чтобы помочь подняться. У меня упало сердце. Я остро сознавала, что сочетание прикосновения и чувства для меня недостижимо.

Мы повернули обратно в город. Идя рядом с ним, я вдруг ощутила нечто странное. По коже пробежал холодок. Оба мы остановились, потрясенно глядя друг на друга.

Словно девочка в театральном магазине год назад, он робко протянул руку и коснулся моей руки.

— Ты настоящая? — спросил он.

И я, пораженная, едва сумела выдавить:

— Да.

— Мне сейчас показалось, будто ты прошла сквозь меня, — проговорил он.

— Знаю, — ответила я, словно в каком-то странном полусне. — Я тоже это почувствовала.

Мне казалось, ветер дует прямо сквозь меня. Я разглядывала свои руки и ноги, изумленная тем, что у меня, оказывается, все-таки есть тело.

Эмоции всегда несли мне угрозу, подобную угрозе смерти. Меня начинало трясти; казалось, смерть подступает, и все, что способно прокричать мое сознание — «Я умираю, спаси меня, бежим отсюда!» Вот и сейчас этот ужас нахлынул на меня, словно океанская волна — но я не бежала. В ушах моих оглушительно ревело молчание: я стояла, объятая смертным страхом, забыв обо всем, потеряв всякое ощущение себя. Я позволила этому чувству охватить меня — не убегая, не прячась. Просто стояла и ждала. И выжила. Никто из моих «персонажей» не выскочил автоматически, чтобы меня спасти. Донна начала выигрывать битву. Только на этот раз билась она не за то, чтобы стать чьим-то отражением. Она сражалась за то, чтобы выйти к человеку, в котором отражалась сама.

Мы сидели и разговаривали — не столько друг с другом, сколько каждый сам с собой, просто позволяя другому слушать — пока не взошло солнце. Мне казалось, этого человека я знаю всю жизнь.

Слова не имели значения: этот незнакомец был мне так знаком, как будто это я сама сидела рядом со мной. На этот раз я не смогла отогнать свой страх, питающийся, словно стервятник, чувством близости. Проиграла ему — и, проиграв, победила.

Мы стояли молча, глядя, как накатываются на берег океанские волны. Был уже полдень; мой поезд отходил через час. За один день знакомства с моим незнакомцем я продвинулась больше, чем за годы встреч с теми, у кого не было надежды до меня достучаться, ибо никто из них не мог меня «отразить».

Мы не обнялись на прощание. Не пожали рук. Даже не смотрели друг на друга — оба чувствовали, что и один взгляд скажет слишком многое. Однако, зная, что боится он, что боюсь я, что обоим нам нужно научиться проходить через свой страх — мы дали друг другу нерушимое обещание не терять связь. А потом я повернулась и, не прощаясь, бросилась бежать вдоль по улице, за поворот, на станцию, к поезду, готовому отвезти меня обратно к моим вещам в Лондоне.

 

* * *

 

Пришло письмо. В словах незнакомца я узнавала собственные чувства и переживания. Трудно было поверить, что все это на самом деле: мне это не почудилось, я не преувеличила, он — действительно отражение меня. Мне нужно было еще раз с ним встретиться, прежде чем исчезнуть в Европе.

Он прислал мне свой адрес, и я приехала без предупреждения. Родные его встретили меня тепло и гостеприимно, казалось, ничуть не удивленные моим неожиданным визитом.

Он сидел у себя в комнате. Я вошла и остановилась на пороге. Тряслась, как осиновый лист — и он тоже. Стремясь бежать — нет, стремясь, чтобы меня заставили бежать, чтобы за меня сделали выбор — я спросила: может быть, мне не стоило приезжать? Он объяснил: если бы я предупредила, что приеду, он непременно сбежал бы, не зная, как с этим справиться. И сказал: оставайся. Я отчаянно боролась с желанием бежать; казалось, я тону в глубине и силе собственных чувств — и все же я осталась.

Все было, как и в первый раз. Ничего не изменилось. Снедаемая страхом, я болтала без умолку. Удивительно, но тут он в первый раз меня поцеловал. Я расплакалась. Он спросил, почему я плачу, и я принялась заметать следы. На самом деле плакала я оттого, что в первый раз в жизни «была здесь», когда меня целовали.

Родители его были в восторге. Никогда еще они не видели, чтобы их сын так много разговаривал или так охотно с кем-то общался. Мы смотрели телевизор, играли друг другу музыку. Весь день почти не выходили из безопасного укрытия его комнаты. А ночью отправились гулять по темным холмам Уэльса, так напоминавшим нашу внутреннюю тьму, лишь изредка освещаемую присутствием другого, способного жить в «их мире» и в «нашем мире» одновременно.

Прошло два дня — и мы вместе сели на поезд, чтобы дальше пойти разными дорогами. Он уезжал из дома на три месяца. Я ехала в Европу, как решила еще неделю назад.

Я заколотила ящик со своими сокровищами и уехала, гадая, хватит ли мне по возвращении храбрости встретиться с валлийцем снова.

Продолжительные отношения всегда меня пугали — люди, с которыми долго общаешься, могут загнать тебя в угол, наговорить тебе с три короба и заманить в какое-нибудь такое положение, из которого не будешь знать, как выбраться.

Но сейчас мысль о том, чтобы ездить по всей Европе в одиночестве, рождала во мне чувство страшной уязвимости. Незнакомец предложил мне пожить у его родителей, пока он не вернется. Мне было страшно, отчаянно хотелось спрятаться в безопасном убежище его комнаты. Но неспособность принимать дары все еще уродовала меня — принять его предложение было для меня невозможно.

 

* * *

 

Мне всегда хотелось побывать в Голландии; я представляла себе, как ношусь на коньках по бескрайним ледяным полям. Но паром, идущий в Голландию, я пропустила, а следующий шел в Бельгию. Название «Бельгия» я слышала впервые; однако в противном случае пришлось бы ночевать в порту — так что я села на последний паром, прибывающий в Бельгию почти в полночь.

На прощание незнакомец подарил мне пустую бутылочку, полную невидимых объятий — на случай, если мне вдруг станет одиноко. Расставшись с ним и бросившись в толпу чужих людей, я не перестала чувствовать — и это оказалось слишком страшно. В 11:55 я вошла в свой номер. Одна в гостиничном номере, в первую свою ночь в континентальной Европе, открыла бутылочку — и позволила себе вновь насладиться тем чувством безопасности, что ощущала, когда мы запирались в его комнате вдвоем. Я обвила себя руками и принялась раскачиваться взад-вперед. По лицу моему беззвучно текли слезы; внутри себя я выла и вопила — но ни звука не вылетало наружу. Бутылочка с объятиями словно издевалась над моей неадекватностью. Я не хотела, чтобы ее кто-то увидел. Я спрятала ее в самый дальний и темный угол огромного темного шкафа. Эта пустая бутылочка означала меня саму. Оставлю ее здесь — и буду путешествовать одна, без назойливых эмоций, преследующий меня, словно призраки. Совсем одна.

 

* * *

 

Я проснулась и вышла в туманное утро, на мощенные камнем улицы Остенде. Утки в подмерзших прудах, тележка с лошадью, кружева и старомодные вязаные салфетки в витринах магазинов. Я перешла через канал по узкому мосту, смеясь тому, как стены прибрежных строений уходят прямо в воду. А где же сваи? Ведь они наверняка стоят на сваях! — думала я. Как вообще живут здесь люди? На каком языке говорят? С какими странами граничит эта Бельгия?

Подойдя к одному магазинчику (по крайней мере, мне показалось, что это небольшой магазин), я осмотрелась в поисках двери. Но двери не было — только окно, а в нем множество разной еды непривычного вида. Продавец обратился ко мне через окно на языке, которого я не понимала; вдруг я сообразила, что не могу даже спросить его, где дверь, чтобы войти и что-нибудь купить. Потом мне пришло в голову, что по каким-то странным причинам в этом странном месте дверей для покупателей у магазинов нет. Все покупки делаются через окно. Рассматривая незнакомые банки и упаковки, я раздумывала, что может быть внутри и каковы шансы, что мне, с моими-то аллергиями, от всего этого станет плохо. Впрочем, если совсем не есть, от этого сделается еще хуже — так что в ответ на непонятную болтовню продавца я ткнула пальцем в первую попавшуюся упаковку и протянула ему горсть мелочи, полученной при покупке билета на паром.

Не зная, куда идти, я отправилась на вокзал. Здесь можно было сесть на поезд и куда-нибудь уехать. Путешествие — универсальный язык. Здесь не нужно говорить — достаточно двигаться. Поеду в Голландию, где лед.

Прислушавшись к голосам вокруг, я выхватила упоминание поезда, идущего в город, название которого было мне знакомо — Амстердам.

В Амстердам я приехала уже в сумерках. Какие-то потертые мужички совали мне в руки листовки с рекламой хостелов. Я купила себе хот-дог и остановилась, чтобы его съесть; подошел фотограф и начал меня снимать. Я бросила на него свирепый взгляд из-под черной шляпы. В черном пальто с высоким воротом, черной шляпе и с рюкзаком за плечами я напоминала квакера. Чем во мне заинтересовался фотограф, я не понимала, пока он не перевел свою камеру на играющих неподалеку детей. Что он увидел во мне? Может быть, невинность.

Мне показали, как пройти к христианскому хостелу, и дали несколько добрых советов о том, где в Амстердаме останавливаться не стоит и в каких районах лучше не гулять одной по вечерам.

У дверей своего номера я застыла, потрясенная тем, что мне предстоит делить комнату примерно с двадцатью женщинами.

На следующий день я отправилась искать работу. Почему-то мне не приходило в голову, что в других странах правила могут отличаться от английских. Мне казалось, найти временную работу секретаря или уборщицы — проще простого. Но я сильно ошибалась. В хостел я вернулась угнетенной и разочарованной. Для австралийцев в Амстердаме работы — по крайней мере, подходящей для меня работы — не было. Оставшихся денег хватило только на обед. Надо было найти банкомат и снять с карточки наличность. Но тут меня ожидало новое потрясение!

Я спросила, где тут можно снять деньги с банковской карты — и, когда услышала ответ, у меня упало сердце и подкосились ноги. Ни в Амстердаме, ни вообще в Нидерландах банкоматов нет. Ближайшее отделение моего банка — в Париже, но на то, чтобы доехать до Парижа, наличных мне точно не хватит. На последние деньги я бросилась звонить в свой банк в Англию: слезы, ругань и взаимное непонимание сожрали оставшуюся у меня мелочь — и так я оказалась в чужой стране абсолютно без гроша в кармане.

В хостел я вернулась в истерике. Работники хостела сумели меня успокоить и предложили помочь. Номер они мне предоставят бесплатно, а кроме того, готовы меня кормить в обмен на работу на кухне, пока мои деньги не придут из Англии. Еще они одолжили мне денег на новый звонок в банк.

На этот раз мне удалось объяснить, чего я хочу. В банке ответили: порядок есть порядок, чтобы они могли отправить мне перевод в Амстердам, я должна отослать им свое письменное согласие. Это займет несколько дней; кроме того, пересылать таким образом разрешается лишь ограниченные суммы.

Тем временем соседка по хостелу предложила мне пойти вместе посмотреть город. Может быть, это меня чуть-чуть приободрит? Обе мы хотели есть, и мне опротивело пользоваться чужой помощью. Я сняла шляпу, положила ее на тротуар у своих ног и запела. Словно манна небесная, в шляпу посыпались деньги. Не так уж много — но на бутерброд и чашку чая хватит.

Подвалил какой-то ушлый тип, явно с большим опытом уличной жизни, и принялся давать нам советы. Он поднял шляпу и сунул ее в руки моей подруге.

— Вот, смотри, как надо! — сказал он — и объяснил, что, пока я пою, надо подходить к прохожим и совать шляпу им под нос. Сам он давал уличные концерты уже года три и счастлив был похвастаться своими умениями и успехами. Я попела еще немного, а потом мы вместе пошли пить кофе.

С этого дня, пока мои деньги не пришли из Англии, я пела на улице по несколько часов каждый день. Изучила лучшие места для уличных концертов на улицах и площадях Амстердама. Каждый день покупала бутерброды и чай для себя и соседки, платила за место в хостеле и даже купила для себя кое-что такое, что всегда хотела — тамбурин.

Наконец пришли деньги — и у моей соседки появилась отличная мысль о том, как их потратить. Она предложила мне поехать с ней в Германию. Мы сели на поезд и отправились в Берлин, где жила какая-то подруга подруги ее подруги.

Эта девушка, студентка медицинского института, немало удивилась, когда столь отдаленная знакомая появилась у нее на пороге — и удивилась еще сильнее, когда вслед за ней на пороге возникла я. Но она оказалась очень милым человеком и не возражала, что мы свалились на нее, как снег на голову. Моя спутница с гордостью демонстрировала всем мои музыкальные таланты (хоть и не забывала предупредить, что я малость странновата); она решала, куда сегодня идти, а я охотно полагалась на ее решения. Мы вместе бродили по Берлину, я пела и угощала всех чаем с бутербродами. Видели мы и Берлинскую стену: я слышала о ней в новостях и рада была увидеть что-то знакомое. В то время с восточной стороны стену еще охраняли вооруженные пограничники — а с западной от нее уже отбивали осколки и продавали туристам.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-12-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: