Здесь речь пойдет о встрече Буллита с Вильсоном, которой не было, но которая могла быть




САВВА ДАНГУЛОВ

Государева почта

Заутреня в Рапалло

 

ГОСУДАРЕВА ПОЧТА

 

 

Он взглянул в окно вагона. «Русская земля, по всем приметам — русская!» Что–то привиделось в открытом поле, лежащем за окном, кровное, от тебя неотторжимое, но вот что именно? Отблеск невысокого мартовского солнца на снегу, дымные дали, дымные от мороза, снежное облако, бегущее по сверкающему зеркалу наста, а может быть, вот эта сосна с усеченной вершиной, которая, противясь ветру, поднятому поездом, пыталась не отстать. Он сделал движение, будто желая помочь сосне нагнать поезд. «Россия, вот она — Россия!»

…На память пришла недавняя встреча с Диной. Был февраль, густо лиловый, и набережная Сены была обвита дымом — жгли прошлогоднюю листву. Листва была сырой и горела плохо. Дым стлался по берегу. Дымом пахли Динкины волосы. Когда ветер смещал полосу дыма, прохожие таращили на них глаза: со своей бородой он мог сойти за отца Дины. Непонятно было только, чего это он не снимал с Динкиного плеча руку и отводил с ее лица волосы, которые были так обильны, что застилали глаза. Кто–то крикнул, опершись на парапет: «Девочка, бойся голубоглазых — голубые глаза врут!..» Человек расположился высоко над ними, на краю моста, что перепоясал Сену, он не видел глаз, полагая их голубыми — под цвет льняных Сережиных волос. В ответ Дина только взметнула свободную руку и сделала такое движение, будто хотела сказать: «А я не боюсь!..»

Потом был вечер, безветренный и беззвездный. Даже непонятно, отчего у нее озябли руки и она пыталась схоронить их на груди Сергея — он чувствовал, как трепещут ее пальцы и она сжимает их в кулаки.

— Я должна верить, что ты вернешься, понимаешь, верить! — ее кулаки стучали ему в грудь. — Ты ведь знаешь, у меня нет никого, кроме тебя!.. — она нарочно

свела свои кулаки у него вот здесь, чтобы ударять ему в грудь. — Я бог знает что сотворю с собой, если ты не вернешься!.. — ее охватил озноб. — Знай, я ничего не боюсь! Да нет ли тут воли недоброй?

— Недоброй? — спросил он. Слезы лились по ее лицу ручьями, он пытался смахнуть их ладонью и только размазал по щекам. — Да откуда ей взяться, этой воле недоброй? — Она плакала, непонятные толчки сотрясали ее, смиряя их, она ссутулилась, потом обхватила плечи руками. Кто ей померещился в ту минуту? Не Иван ли Иванович Изусов?

— У них своя корысть!.. — воскликнула она, особо выделив слова «у них». — Я буду молиться за тебя!

— Молись! — сказал Сергей в ответ и принял ее, распахнув руки. — Молись! — повторил он убежденно.

Он чувствовал, как стихают эти ее толчки и покой завладевает ею. Покой и тепло, оно было стойким, это ее тепло, как бы проникая в его грудь, напитывая его руки, поднимаясь к лицу, завладевая всем его существом. В этом тепле, которому он отдал себя, была отрешенность от всех ненастий, может быть, даже забытье. Ничего ему не надо было, только оставаться с нею и пить, неутолимо пить это ее тепло…

А сейчас она смотрела, как мимо бежали, запыхавшись, американцы, широко расставив руки, в каждой из которых было по желтому чемодану, стянутому ремнями.

— Они? — спрашивала она.

— Они, конечно, других таких нет, — подтвердил

он.

— Господи, дались они тебе… Да есть ли смысл с ними связываться?

— Есть смысл.

— Не знаю… — произнесла она и повторила: — Не знаю!

В этих своих цигейковых шубах, крытых защитной тканью и подпоясанных матерчатыми поясами, американцы казались громоздкими и были смешны.

— Вот этот молодой… он?

— Да, это он.

Дина не удержала вздоха.

— Прости меня, но он нарочит, не прочь покрасоваться… Серьезно ли дело, которое вы затеяли?

Не открестишься — Дина, ее слова. Скажет и точно холодком окатит, страшновато… Действительно, стать Буллита картинна. Однако почему это приметила она и не приметил он?

— Помни меня… только меня, — она перекрестила Сергея быстрой рукой, дотянувшись кончиками пальцев до его груди, поезд уже шел. Он взглянул на нее поверх форменного картуза проводника, она показалась ему меньше, чем он привык ее видеть. Да, в беличьей шубке, с красной лентой в волосах, она показалась совсем маленькой — все думалось, что, расставаясь, он обрекал ее на такое одиночество, какого человек не знал…

Остаток дня, пока поезд стремился к Гавру, Сергей не мог себя заставить думать об ином. Виделась музыкальная школа, куда он пошел по просьбе Ивана Изу–сова, и просторная комната, выходящая на улицу, затененную старыми дубами, в которой Дина разучивала со своими питомцами вальсы Штрауса. Он тогда спросил себя: «А сколькой ей может быть лет? Наверно, шестнадцать, а может быть, все семнадцать? Наверно, отец приехал в Ментону лечить чахотку и отдал богу душу, не успев отправить в Россию семью. Впрочем, надо всего лишь открыть дверь библиотеки, нарядную дверь со стеклами, точно тронутыми изморозью, — все ответы за этими стеклами». Он открыл дверь и понял, что не так–то просто добыть ответ, на который он рассчитывал. Совсем не просто. Его остановили ее глаза и, пожалуй, золотой крестик на ее груди, чуть удлиненный. Ее красота была очень русской: Дина могла вдруг зардеться таким румянцем, что казалось, румянец вот–вот подступит к глазам и сожжет их. Ее нос, откровенно курносый, не разрушал прелести лица, а был его украшением. Он вручил ей сверток от Изусова и попросил разрешения остаться. Надо же было ей помочь доставить сверток домой, тем более что на дворе была осень с ее ранним вечером, холодным дождем и ветром, правда, сверток не велик, руки не оттянет, но все–таки… Он обратил внимание на ее французский, на ее благородные «р», на беглость говора, на звонкость речи, очень юную… Они покинули библиотеку вместе, но случилось непредвиденное: на полпути к дому их встретила Амелия Викторовна, ее душеприказчица, тетка. Долговязая, в шерстяном платье с пелеринкой, в ботинках, зашнурованных по самые колени, в гарусном чепце домашней вязки, с мужским зонтом, которым она оборонялась одновременно и от дождя, и от ветра, рискуя вознестись. Она взглянула на Сергея, не скрывая неприязни. «Как только вы перестанете быть рыцарем, молодой человек, вы мой враг — Франция и закон на моей стороне!» Она сделала зонтом движение, будто давала понять — тут и до рукопашной недалеко. Да не намекала ли она на то, что Дине не вышло еще положенных лет? В ответ он даже не улыбнулся — условия игры им приняты: он готов ждать… Но это не поколебало Амелию Викторовну, вскоре у нее явилась возможность повторить строгую фразу.

Расчетливый Иван Изусов вновь послал его на бульвар Дюма, где жили тетка с племянницей. Не сразу ухватишь, почему тут присутствовал расчет. Ну, разумеется, Иван Иванович располагал возможностью послать туда кого–то иного из своих служащих, но этого не сделал. Если он остановил выбор на Сергее, практический ум Изусова не бездействовал. Но что именно бросил на весы Иван Иванович? Быть может, он оберегал тайну своих отношений с Амелией Викторовной и племянницей — русского отделяло от остальных служащих само его русское происхождение. А быть может, направив Сергея на бульвар Дюма, хозяин имел в виду будущее Дины — в конце концов, почему бы дяде не побеспокоиться о ее судьбе? Подумаешь, сверток. Если речь идет о благе близкого, сунешь в руки и паровоз…

Сергей позвонил в дверь с металлической пластиной, вырезанной в виде ромба, на которой значилось имя Амелии Викторовны. Хозяйка откликнулась тотчас и, услышав голос Сергея, была нисколько не удивлена, заметив, что его приход застал ее за молитвой и она выйдет к нему, как только молитву закончит. Он стоял у двери и ждал. Прошла женщина с рыночной плетенкой, полной укропа. Проследовал господин в клетчатом деми, быть может, более фривольном, чем подобает носить человеку с такими сединами. И женщина, и человек в клетчатом деми взглянули на Сергея, не скрывая укора. Совершенно очевидно, что вид мужчины у этой двери и изумил их, и чуть–чуть встревожил. А между тем Амелия Викторовна закончила молитву и, приоткрыв дверь, долго смотрела на Сергея, ее зрительная память напряглась — со времени их последней встречи минуло немало месяцев. Он вошел в дом и первое, что увидел, знакомые ботинки на шнурках и зонт — Сергея точно накрыло серой тенью, вспомнилась встреча на улице: …Франция и закон на моей стороне!»

Она повлекла его в глубь квартиры, и он оказался в спальне. Стояло две кровати, на русский манер высокие. Горы подушек венчали их. На подушках были розовые наволочки, под цвет портьер, занавесивших окна, да, пожалуй, лампадного огонька, поместившегося перед иконостасом. Сергей взглянул на Амелию Викторовну и едва не ахнул: и она была розовой, как неправдоподобно розовым было ее гарусное платье, которое, как можно было догадаться по грубым узорам, она сама связала. Тут же стояло пианино, закрытое, с инвентарным номерком из тонкой жести, видно, было взято на прокат. На стуле, у пианино, лежали ноты, много нот.

— Я сказала Дине: «Взялась за гуж…» — она видела, что количество нот поразило Сергея. — Мое правило: вначале труд, потом талант… — она молила своей улыбкой о снисхождении. — Я не хочу сказать, что у Дины… Одним словом, у нее есть и способность к труду, и, слава богу, талант… Простите, вы верующий?

Сергей смутился.

— Меня… крестили…

— О–о–о… молодой человек, это не одно и то же, — она задумалась; видно, она была близорука, норовила пододвинуть стул к Сергею, иначе не видела. — А вашим, так сказать, родом недуга не является музыка?

— Нет…

— Не верующий и не музыкант? — она закрыла глаза — у нее отпала охота рассматривать Сергея. — А как же Дина? — он смолчал, это смутило ее, она повела плечами, ей стало холодно. — Значит, не верующий и не музыкант? Пожалейте себя, молодой человек! За какие грехи вы сели на хлеб и воду?..

Сергей презирал себя в эту минуту: в самом деле, не верующий и не музыкант, да к тому же… В этой кровати с семью этажами подушек была гипнотическая сила. Если что–то и производило впечатление, то, конечно, эта кровать. Сергей спросил себя: ну, не зря же эту кровать взлелеяли такой немыслимо красивой, подняв вот так до небес, взрыхлили и взбили, обратив в подобие облака, того гляди, улетит в окно?.. Конечно, Сергей мог бы отвести глаза от семиэтажного дива, сделать так, будто его здесь и не было, но это, наверно, было сильнее него. Цветов не сумел оторвать глаз, а оторвав, встретился со взглядом перепуганной Амелии Викторовны. Если говорить о Дине, было в ее глазах живое внимание.

— Как хорош нынче вечер, по–моему, впервые такой мягкий, не так ли? — Сергею не оставалось ничего иного, как согласиться.

А потом произошло нечто такое, что старался объяснить себе Сергей много позже, старался и не мог.

Дина вдруг вспомнила, что не вернула спиц и начатого вязанья тетке Пальмер, и повергла Амелию Викторовну в ужас.

— Да не собралась ли ты к тетке Пальмер? — спросила Амелия Викторовна.

— Собралась.

— На ночь глядя?..

Дина не ответила и позвала его к тетке Пальмер. В том, как она это сделала, не выказав восторга, больше того, укрыв свою тайную мысль молчанием, наверное, сказался ее характер. Они ехали пригородным поездом вместе с молочницами и зеленщицами, возвращающимися домой. У женщин день взошел с зарей, и теперь сон сморил их, едва они смогли опереться о спинку вагонной скамьи. Разогревшись, они дохнули на Сергея и Дину запахами отчего дома. Да, вдруг запахло жареным луком, чуть прикисшей опарой, рассолом, настоянным на укропе. Потом они долго шли холодным полем, вначале бугристым картофельным, потом стерней, потом скошенным лугом, а когда вдали обозначился дом тетки Пальмер на околице, глазастая Дина заметила:

— А у них уж свет давно погас — тут ложатся рано и встают рано…

— Что же нам делать? — всполошился Сергей — путь назад был неблизким.

— А ничего… — ответила она.

Голос ее, которым все это было произнесено, не отразил тревоги, скорее в нем была невозмутимость, быть может, спокойная радость. Она протянула ему руку и ввела во двор. У нее было сильное пожатие, рука музыканта и чуть–чуть скульптора — ее страстью было и ваяние, об этом Сергей узнал позже. В том, как он соединил свою руку с ее рукой и, не размыкая, пошел за ней, было желание не противиться. И это она чувствовала, когда пересекла двор и, протянув руки, свою и его, уперла в ворота сарая. Ворота раскрылись, и сарай дохнул на них запахами, угадывалось дыхание тока, на котором только сегодня молотили пшеницу.

— Солнце еще не село, а они уже легли? — спросил он.

— Ты… расстроен? Не расстраивайся, тебе не идет… Вот тут целая гора мешков, по–моему, из–под отрубей; ничего не знаю вкуснее запаха отрубей…

Нет, в самом деле пахнет горячими отрубями, как на мельнице… От вечернего солнца никуда не денешься — чем оно ниже, тем здесь светлее.

— Вот ляжем на мешки из–под отрубей и примем его в объятия… Ты, я и солнце третьим, — сказал Сергей.

— Не хочу третьего, даже солнца! — взмолилась Дина.

Он ощутил, как кто–то с силой выдернул из–под его ног дощатый пол сарая, а быть может, и самую землю, он сказал:

— Вот эта минута, вот она!.. — и, падая, обвил шею Дины руками. — Господи, какая ты вдруг сделалась красивая, я еще не видел тебя такой красивой! — произнес он, стараясь отвести ладонью солнце, которое било сейчас прямо по глазам. — Это не солнце, а я сделал тебя такой красивой!..

В какой–то миг действительно народились краски, каких не было в ее лице, да и глаза ее набрались света так, что стали видны до донышка, глаза были открыты…

Они возвращались все тем же полем. Она упрятала руку в его рукав — что–то ей сразу стало холодно.

— Ты взяла спицы у тетки Пальмер, чтобы мы могли сбежать сюда? — спросил он.

— С тобой!.. — отметила она безбоязненно.

— И ждала этого дня?.. — был его вопрос.

— Ждала.

— И была уверена, что он, этот день, придет?

— Была уверена…

Он прибавил шагу, она поспешала, не вынимая руки из его рукава.

— Это вот в низине… наша деревня? — спросил он, рассмотрев в сумерках раннего вечера огни.

— Да, конечно… другой нет, — вымолвила она.

— В низине? А мне казалось, она на горе…

— На горе, на горе! — засмеялась она счастливо.

Когда Сергей впервые явился к нему от дяди Кирилла, в волосах Изусова не было седины, да и его баритон был, как гудение молодой листвы, он, этот баритон, был так крепок, что, казалось, проникал в самую землю. Можно было заметить, что письмо дяди Кирилла взволновало Изусова, он привел в действие все пять телефонов, стоящих на полированном столике. Вопрос о поступлении Сергея в «Эколь коммерси–аль» был решен мгновенно, как мгновенно он был определен на квартиру с полным пансионом. «Помогать молодым — значит, вкладывать деньги в будущее! — провозгласил Хозяин — так звали его служащие, как, впрочем, подчас звал себя и он сам. — Ни один банк не даст таких процентов!» — заключил он свою тираду. Когда «Эколь коммерсиаль» была позади, Иван Иванович с такой же радостью взял Сергея к себе, тем более что к этому был внешний повод — Россия уже воевала, и возвращение Цветова было отсрочено. Но тут, очевидно, действовал тот же закон о банке будущего и единственно выгодных вкладах, о чем Хозяин не преминул напомнить Сергею. Приветив молодого человека, Хозяин отвел ему скромную, но достаточно солидную роль в своих делах с Россией — новые пути транспортировки леса, Черное и Средиземное моря… А потом появилась в жизни Сергея Дина, чему в немалой степени способствовал Хозяин. Неизвестно, как далеко шагнул бы Изусов в своих делах, если бы не хроническая пневмония. Ничего в своей жизни Иван Иванович не боялся так, как простуды, да, самой вульгарной простуды. Встреча с Хозяином на его вилле в Нормандии дала Сергею представление об этом. На море штормило, и в одну ночь ветер всхолмил все вокруг. Нет, не только море, но и сушу. Сугробы песка возникли в самых неожиданных местах, перегородив тротуары, заперев собой двери и ворота, привалив ставни. Хозяину мерещились сквозняки, он был в панике. Не было угла в доме, куда бы они ни забирались. «Дверь! — вопил он. — Эту проклятую дверь опять не прикрыли, я чувствую щель, я чихаю!» И в следующую минуту чих, все сотрясающий, чих утробный оглашал комнаты, и Изусов перебегал из одного угла в другой, предварительно замуровавшись в шерстяной плед, что делало его похожим на кокон. Что хочешь, то и думай. Не очень–то понятно, почему истончилась кожа Хозяина — ничего не могло сделать ее столь чувствительной, а сквозняк сделал… Так и не выбравшись из своего кокона, Хозяин принял Сергея. «Россия Россией, а как же там на бульваре Дюма? Они лее умрут от такой вести… Бедные!»

Он так и сказал: «Бедные!» Человек состоятельный, он любил произносить вот это «Бедные!», не только определяя имущественное положение тех, кого он имел в виду, но и из сострадания к их бедам. Казалось, он помогает им в такой мере, чтобы не лишить себя привилегии сказать: «Бедные!» Что–то, на его взгляд, было у этих женщин от великомучениц, неодолимо самоотверженное, подвижническое.

 

 

Поезд отошел, и Цветов впервые увидел Буллита и Стеффенса рядом. До начала лета Цветов так или иначе будет привязан к американцам — этим объясняется его внимание к ним, более пристальное, чем обычно.

Буллит полулежит, не без ленивого внимания листая книгу. Каждый раз, когда поезд вздрагивает на стыках, в стакане рядом позвякивает ложечка, но он этого не замечает.

Цветов не знает, насколько близко Буллит и Стеф–фенс были знакомы до этой поездки, на взгляд Сергея, не очень близко — в их отношениях есть налет холодноватой приязни, характерной для людей, присматривающихся друг к другу.

— Погодите, что это у вас? — Стеффенс берет из рук Буллита книгу с той покровительственностью, какая едва ли может быть разрешена ему, пусть даже он и намного старше Буллита. — Джон Берг? Не по мне!

— Почему, Стеф? У Берга есть слог…

— И нет знания жизни… — Стеффенс возвращает книгу, удерживая палец на странице, на которой Буллит остановился в своем чтении.

— Но требуется ли это от него? Стеффенс уже пошел к выходу.

— От человека, который взял в руки перо, это всегда требуется…

— Так ли это?

Буллит готов драться до последнего: он из тех дипломатов, кто втайне считает себя литератором.

Сергей провел ладонью по стеклу — вон как разыгралась за окном февральская заметь. В этом было что–то праздничное. Снег прянул, потом повалил крупными хлопьями. Стояла стена старых сосен. Сосны были высокими, и, попадая в их темное поле, снег становился ярче. Это было необъяснимо, но этот крупный снег, неторопливо застилающий землю, всколыхнул что–то давнее. Даже непонятно: почему вспомнилось детство? У Сергея явилось желание растормошить спутников, заставить их взглянуть в окно. Снежная заметь способна вызвать у них воспоминания разве только о темном городском снеге, тронутом пеплом и нефтяной копотью где–нибудь в Чикаго или Детройте, а вот тут такое белое приволье… Он устремился к первой двери, хотелось крикнуть: «Вы только взгляните в окно — разве это увидишь еще где–нибудь!»

— Вон как хорош снег!

Стеффенс держал книгу у окна — чем стремительнее угасал день, тем ближе он пододвигал книгу к окну.

— Не можете забыть парижанку с красной лентой в волосах? — улыбнулся Стеффенс — он видел Дину на перроне. Могу понять, сам был такой! — его бородка дернулась, он засмеялся. — Не похоже, наверно?

Сергей не удержал усмешки.

— Похоже, похоже!

Сергей не мог не подумать: при том знании несовершенств мира, какое было у Стеффенса, трудно сберечь жизнелюбие, он сберег.

— Нет–нет, похоже? — добивался Стеффенс и не без опаски взглянул на дверь — она приоткрылась, не столько повинуясь руке Буллита, сколько его полнеющему телу.

— Услышал ваш смех и подумал: почему они могут смеяться, а я нет? — дверь подалась, и американца точно подтолкнули из коридора. — Нет, в самом деле, о чем рассказ?

— О парижанке с красной лентой в волосах… — засмеялся Стеффенс.

— С красной лентой?

— С красной, — подтвердил Стеффенс. — Кстати, она, как говорит наш друг, сказала: «По русскому календарю февраль — месяц неоправданных надежд»… — Стеффенс взглянул на Сергея, сощурившись, в этом взгляде были и кротость, и лукавство. — Так и было сказано: неоправданных надежд…

Но целеустремленного Буллита трудно было смутить,

Когда силы земные в наших руках, не так далеко и до неба, — произнес он и мигом забыл про девушку с красной лентой в волосах. — Не так ли? — он вперил взгляд в Стеффенса, непонятно сердитый.

Пожалуй.

— Теперь, когда наш поезд уже идет в Москву и мы проехали немалую часть пути, я могу сказать вам то, чего не мог сказать там… — он ткнул большим пальцем через плечо — позади осталась преодоленная дорога, Париж. Итак, главное вы будете знать…

У него и прежде были эти взрывы откровенности, его вдруг прорывало… Сделал бы это кто–то другой, можно было не тревожиться, но на Буллита это решительно не походило. Нет, ни единого произнесенного им слова нельзя было поставить под сомнение, и все–таки его исповедь исповедью не являлась.

Итак, слушайте меня внимательно. Я вам скажу главное. Однако вначале я хочу испытать себя. Один вопрос… Можно?

— Да, пожалуйста…

— Что вы думаете о нашей экспедиции в русскую столицу?

Сергей вспомнил Изусова, каким увидел его в последний раз в нормандском имении. Тот сучил толстыми пальцами, перебирая такие же толстые, как пальцы, костяные четки — дань солнцелюбивому Стамбулу, в котором он прожил, представляя фирму, когда она еще была фирмой его отца, без малого пять лет, «Не знаю и знать не хочу! Не хочу, не хочу! — произнес шеф, он любил этот оборот: «Не знаю и знать не хочу!» — Могу только догадываться… О чем? А какой смысл вам знать? Я сказал: догадываться! Ну, извольте… не знаю и знать не хочу! Однако кто вас втравил в это дело?» — «Ваш управляющий Кол…» — «р, этот предприимчивый Кол! Но какая ему от этого выгода?»

Одним словом, шеф полагал, что у поездки в Россию коммерческая подоплека. Что–то такое, что связано с исконно русским товаром: лес, лен, мед, разумеется, самоцветы… быть может, меха: медведь, соболь, лисица… «Лисья миссия! Лисья!» — сказал себе и Буллиту Цветов, но американца не смутила эта фор-

мула — его способность не удивляться была сохранена и тут.

— Если хотите, речь идет об ином, совершенно об ином, — произнес он с той строгостью, которая и в сложных обстоятельствах выдавала в нем человека дела. — Одну минуту! — настоял он, взывая ко вниманию. — Наша миссия, как вы видите, с виду скромная весьма, наделена полномочиями чрезвычайными, — он не искал слова, формула о чрезвычайных полномочиях возникла сама собой. — Наши права предполагают контакт и переговоры с новым русским правительством…

Как понял Сергей, фраза была оборвана, Буллит не использовал энергии, которую давал разгон: «Слушайте меня внимательно!» Но вот что любопытно: вместе с СергеехМ Буллита слушал Стеф И не ввернул, как имел обыкновение, острого словца, и не остановил, и не дополнил.

— Значит, лисья миссия, мистер Буллит?

— Миссия Стеффенса и Буллита, — уточнил он.

— Если быть точным, миссия Буллита, — подал голос Стеф.

Как всегда, Стеф все поставил на свои места: миссия Буллита. Очевидно, это надо и запомнить, имея в виду поездку в Россию. Впрочем, можно и забыть — история–то не предала миссию забвению. Не могла предать забвению. По всему, идея миссии возникла не без участия Буллита. Он сотворил эту миссию. А коли так, значит, она отвечает его тайным устремлениям. Каким? Говорят, никогда представление человека о себе не бывает столь высоким, как в двадцать восемь лет. Это возраст Буллита. Поскольку идею миссии в Москву никто не подавал, ее подал Вильям Буллит. Подал и сумел увлечь ею столь чуждую всяким сантиментам натуру, как полковник Хауз. В случае удачи миссии, а Буллит хотел бы верить в удачу (хотел бы!), открывались перспективы заманчивые.

Однако при чем тут Стеффенс? Ну, Буллита понять можно: вступив на дипломатическую стезю, он отнес себя к смятенному племени дипломатов карьерных. У Стеффенса иная ипостась, как и иной бог, власть которого он склонен признавать над собой. Но у этого бога есть имя? Есть, разумеется, хотя Стеффенс произносит его не без смущен|дя. Жакое? Самоирония. Мы не ^tj^Omi^i^^dMokpoH^^ Шет большей привилегии для человека, знающего себе цену, как посмеяться над собой. Отними у такого человека эту возможность, и его жизнь потеряет для него цену. Самоирония дарит ему право, познавая себя, познать окружающих. Правда, у этого познания не пустячная цена: надо быть к себе достаточно беспощадным. Но Стеффенса это не смущает. Он и во всех иных обстоятельствах достаточно беспощаден к себе.

 

 

Депеша из Парижа шла в Москву кружным путем. О содержании ее дал знать Стокгольм. Москва получила депешу за полночь. Чичерин принимал турецкого представителя (такого рода приемы могли происходить в Наркоминделе и в полночь), и депешу понесли Карахану. Настольная лампа Льва Михайловича напоминала ночник. Она давала ровно столько света, сколько требовалось, чтобы высветить лист документа. Карахан отпустил шифровальщика, принесшего телеграмму, склонился над текстом. Он пододвинул к себе чашку с кофе, который вскипятил на спиртовке, и, пригубив, отстранил — кофе безнадежно остыл. Он укорил себя, что депеша повергла его в столь долгое раздумье, и направился к Чичерину — по расчетам Льва Михайловича, турок уже ушел. После полуночи электростанция заметно прибавляла света, и желтый сумрак, заполнивший коридоры, точно в полнолуние, голубел. Это сообщало шагу уверенность. Было в депеше нечто такое, чего давно ждали в холодных нар–коминдельских хоромах, быть может, признание, а возможно, и готовность к переговорам. По крайней мере, Карахан хотел видеть в депеше и одно, и другое, хотя депеша, как понимал Лев Михайлович, демонстрировала сдержанность.

Кожаная папка, в которую Карахан заключил депешу, была взята с подоконника и берегла студеность вьюжного февраля. Вспомнилась питерская пурга, правда, не февральская, а декабрьская, переходы через торосистую Неву с охранной грамотой Военно–революционного комитета, черные полыньи, вой пурги, движение снежной тучи, застилающей все вокруг и точно ослепляющей тебя… Мудрено попасть с Охты на Черную речку — Карахан шел. Было сознание, ты нашел свою тропу. Да, вот эту, через торосистый лед, в обход черных провалов, через сугробы, скованные твердой наледью… Нашел, нашел!

Видно, турок отбыл давно, раньше, чем думал Карахан. И разговор с турком отступил в небытие. Томик стихов в темном сафьяне был в руках Георгия Васильевича. Так бывало и прежде. Вдруг посреди полуночной страды явится желание снять с полки Баратынского. На верхней полке слева собралась поэтическая библиотечка, как–то сама собой собралась. Неожиданно в промежутке между беседой с американскими сенаторами и сочинением ноты могучему падишаху являлось у Чичерина желание прикоснуться к поэтической строфе. И словно вышел навстречу ветру в родном Карауле, приник к родниковой стыни в лесном овраге — запах холодной травы, вечно живущий в тебе запах боровой земляники, слаще которой, казалось, нет ничего на свете, надо только исхитриться и услышать этот запах, а за ним тотчас явится все детство…

 

Покуда природу любил он, она

Любовью ему отвечала…

 

Он увидел Карахана и отложил книгу, отложил не без сожаления.

— Депеша? — кожаная папка в руке Карахана ему сказала все.

— Да.

Он положил депешу на томик стихов, все еще раскрытый. Читал, низко склонившись над машинописным листом, текст депеши завладел им, телеграмма была действительно важной.

— Что будем делать, Лев Михайлович? — спросил Чичерин. С тех пор как Карахан пришел в Наркомин–дел в восемнадцатом году, эта фраза стала дежурной. — Примем в Москве Буллита?

Карахан взглянул на Чичерина, не скрыв озабоченности, его опушенные густыми ресницами яркие глаза/в которых, как на армянских иконах, собралась сама старина, выразили тревогу.

— Надо хорошо подумать, Георгий Васильевич, — произнес он, в его добрый русский ворвались неистребимые краски Тифлиса, правда, едва приметные — Тифлис был городом его детства. — Надо очень хорошо подумать…

— Есть смысл разом отвести все, что для нас неприемлемо, — сказал Чичерин. — Надо выторговать хорошую основу для переговоров… — уточнил он.

— Статус–кво… понятие пространное! — произнес Карахан. Он сказал на свой манер «простра–анное». — Лишить Колчака помощи Антанты — это ведь тоже статус–кво!..

— Верно, лишить Колчака, — отозвался Чичерин и взял телеграмму, серая бумага попала в поле света и стала золотой. — А что думает на этот счет Кремль?.. — сказал Чичерин и снял трубку, не забыв извлечь из жилетного кармана часы; цепь, прикреплявшая часы к жилету, была длинной, часы с открытой крышкой лежали перед Чичериным, секундная стрелка, заметная, крупная, вздрагивая, уже отсчитывала время телефонного разговора. Карахан, шагнувший было к окну, остановился посреди комнаты. — Вот какая депеша только что пришла из Стокгольма, Владимир Ильич…

Собеседник Чичерина, определенно, был полуночником и привык к ночным тирадам Георгия Васильевича. Набрался терпения и слушал не перебивая. А тирада наркома и в самом деле была обстоятельной. Он начал излагать депешу и разом потерял интерес к ней — он воссоздавал не столько депешу, сколько свое понимание текста. Да, союзников, собравшихся в сиятельный Версаль, осенило, и они решили пойти на мировую с Россией. Для начала они отрядили специальную миссию. Ее возглавит некто Вильям Буллит, чиновник госдепартамента, впрочем, более подробно о Буллите позже. Миссия имеет целью установить: как себе мыслят такой мир русские? А это значит обрести ответ на весь круг вопросов. Старые российские долги? Колчак и Деникин — их права? Россия и Запад — судьба посольств, торговля? Весь круг. Если Антанта решилась на посылку подобной миссии, значит, ее намерения к заключению договора небеспочвенны. Так или иначе, а велик ли для нас риск? Может бытьг есть резон принять Буллита? Если мы говорим «да», Буллит выедет в Москву в конце февраля. Значит, ответ за нами? Карахан говорит. «Надо хорошо подумать!» Осторожный Карахан?.. Так я ему сейчас и передам: «Владимир Ильич говорит: «Осторожный Карахан!» Ну что ж, будем думать!.. Готов участвовать!.. Нет, десять утра и для меня не рано! Буду!

Он положил трубку, взглянул на Карахана, который затих в тревожной думе, поместившись в дальнем кресле.

— Как я понимаю, тут две проблемы: российские долги и Колчак с Деникиным… — Георгий Васильевич сдернул с раскрытой книги депешу, пододвинул томик к себе.

 

Но чувство презрев, он доверил уму;

Вдался в суету изысканий…

И сердце природы закрылось ему,

И нет на земле прорицаний.

 

Казалось, все это время он держал в уме недочитанное стихотворение и только теперь нашел время дочитать его.

В десятом часу нарком пошел в Кремль. За ночь Москву завалило снегом. В свете утреннего солнца горы снега были округлы, с густо–синими провалами теней. Медленной и унылой чередой двигались трамваи. У наркоминдельского подъезда дожидались хорошей погоды дровни, бог весть как попавшие сюда еще с вечера. Старик в лаптях и онучах из льняного полотна, хорошо выстиранных, едва ли не праздничных, склонился над санями и подоткнул одеяльце, коротковатое, по виду детское, видно, под одеялом был невелик человечек… Чичерин остановился, намереваясь подойти к мужику в онучах, потом взглянул на завалы снега, предвещавшие трудную дорогу. Снег был развален первыми прохожими, но тропы не утоптались, идти было трудно. Нарком шел и думал: только сила способна заставить уважать себя. Пока Россия была слабой, Антанта молчала. Однако едва Россия эту силу выказала, Антанта обрела дар речи. Чтобы прибавить Антанте желания говорить, Россия не должна быть слабой.

У Троицких ворот он поднес руку к своей каракулевой шапке, приветствуя часового. Человек глубоко штатский, нарком чувствовал себя чуть–чуть военным — к изумлению своих сослуживцев, мог надеть красноармейскую форму, а позднее предпочесть фраку с белоснежной манишкой форму командира Красной Армии и принять в этой форме иностранного посла. Красноармейская гимнастерка была для него символом всеобъемлющим — она как бы знаменовала для него приобщение к армии, ведущей трудную борьбу, а значит, и к революции. Это чувство в нем было сильно — человек стеснительный, нарком мог появиться в красноармейской форме на людях, испытывая гордость, радуясь.

Он вышел из Кремля, когда Александровский сад уже высвободился от тени и снег, тронутый солнцем, опал и точно напитался синью. Он вспомнил крестьянские дровни у Китайгородской стены и мужика в онучах. Было бы повольнее со временем, он бы, пожалуй, заманил мужика к себе, порасспросил, как живет деревня. Беседа непоказная была немалым источником знаний о России, как он помнит, и для отца, Василия Николаевича Чичерина… Взяв правее, нарком полагал, что боковая тропа приведет его к Китайгородской стене, где поутру стояли дровни. Но дровней не было. Только снег берег отчерк полозьев да сенную труху, которую, видно, смел с полога мужик в онучах, собираясь в дорогу. Был повод пожурить себя — не так уж велик путь до стены Китайгородской, как ни мало было времени, не след бы проходить мимо…

Он поднялся к себе и вызвал Карахана. Теперь, когда вопрос был решен, телеграмму в Стокгольм можно было послать и без Льва Михайловича, но у наркома был соблазн поделиться новостью… К тому же нарком взял за правило: все, что ведомо ему, Чичерину, должен знать и его заместитель — не исключено, что завтра он останется вместо наркома и незнание вопроса поставит в трудное положение и одного, и другого.

Пришел Карахан и, украдкой взглянув на Чичерина, встревожился — уж больно пасмурен он, не имеет ли это ненастье отношения к тому, что произошло в Кремле?

— Звонил Веселовский из внешнеторгового ведомства… Говорит: можно по дешевке обмундировать армию, — Карахан снял е полки том Брокгауза. — Какая–то фантастически дешевая распродажа! — он все еще листал Брокгауза, стремясь отыскать расположение места, где назначена распродажа. — Триста тысяч башмаков по сорок лир пара, целая гора фланелевых рубах по двадцать лир каждая и шинели — клад… Десятки тысяч шинелей. И цена, цена… шестьдесят лир каждая шинель! Веселовский говорит: в три раза дешевле номинала!..

— Этот ваш Веселовский — фантазер порядочный, — отозвался Чичерин. — Только подумайте: итальянские шинели да по русским морозам… каково?

— Но ведь армия… голая да босая. Брат у меня в Реввоенсовете республики, так он говорит: крымские да беломорские камни злее пули — посекли ноги в кровь. Истинно, ложись и помирай!.. Босая армия! Не знаю, как шинели, а башмаками есть смысл не пренебречь, Георгий Васильевич…

Карахан вернул Брокгауза на место, они долго молчали.

— Разве только башмаками,

— Нет, этот Веселовский — молодец! Пусть поедет, взглянет!.. — подтвердил Карахан. — Как наш Буллит, Георгий Васильевич?.. Примем его?

— Если депеша уйдет сегодня, в первой декаде марта надо ждать в Петрограде… Да, по всему, это будет первая декада марта, Лев Михайлович… Может получиться, что я не смогу, тогда придется выехать вам.

— Готов, разумеется, но только в крайнем случае.

— Я сказал: если не смогу.

 

 

Буллит закончил свое слово и умолк, а Сергей потерял покой: миссия! Нет, тут дело не в самоцветах и медвежьих шкурах!.. Бери выше: миссия чрезвычайная!.. Но вот что вызывало сомнения: Буллит и Стеффенс!.. Наверно, смысл, который сообщили миссии те, кто ее инспирировал, должен был открыться при взгляде на Буллита и Стеффенса: кто они? В самом деле, кто? Но вот незадача: взгляд на Буллита и Стеффенса не столько прояснял проблему, сколько делал ее темной. Совершенно темной. То, что можно понять в Буллите, было не очень–то характерным для Стеффенса… Да есть ли в природе два человека, столь непохожих друг на друга, ка



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: