Несколько слов по поводу книги «Война и мир» 26 глава




Порой случалось так, что одно и то же конкретное лицо становилось опорой для создания совершенно несравнимых на первый взгляд героев. Считается, например, что прототипом княжны Марьи послужила мать писателя. Но известно, что «автору» было полтора года, когда она скончалась. «По странной случайности, — писал Толстой в «Воспоминаниях», — не осталось ни одного ее портрета, так что как реальное физическое существо я не могу себе представить ее» (т. 34, с. 349). В этом случае он пользовался своим излюбленным приемом — воссоздавал для себя характер матери на основании непосредственных наблюдений над конкретным лицом — особенно любимым им старшим братом Николаем, который «был более всех похож на нее». «У них обоих, — писал Толстой в «Воспоминаниях», — было то очень мне милое свойство характера, которое я предполагаю по письмам матери, но которое я знал у брата» (т. 34, с. 349–350). Однако на это же лицо Толстой указал своему биографу П. И. Бирюкову как на прообраз капитана Тушина: «Брат Николай».

Конкретные наблюдения жизни, таким образом, были для Толстого в процессе создания романа своеобразным «первотолчком» в работе. Всякий раз под его пером правда жизни преображалась в «правдоподобное действие книги». «Я бы очень сожалел, — писал Толстой, — ежели бы сходство вымышленных имен с действительными могло бы кому-нибудь дать мысль, что я хотел описать то или другое действительное лицо» (т. 16, с. 9).

Толстому предстояло обработать в романе огромный материал исторических сочинений и мемуаров[160]. Каков же характер работы писателя над историческими образами, — ведь в этом случае прототип «дан» художнику?

Разрозненные воспоминания, сбивчивые свидетельства очевидцев событий, труды и исследования, тенденциозно преподносящие каждый шаг исторического лица, — вот источники, откуда черпал Толстой сведения о своих будущих героях. Достаточно вспомнить мемуары откровенных роялистов с их нескрываемой ненавистью к Наполеону или наивно восторженный тон так называемой «героической школы», наделяющей сверх всякой меры историческое лицо избытком величия и добродетели, чтобы убедиться в том, что эти материалы нередко давали сознательно или невольно деформированный образ реального лица и реальных событий.

«Часто, — пишет Толстой, — изучая два главные исторические произведения этой эпохи, Тьера и Михайловского-Данилевского, я приходил в недоумение, каким образом могли быть печатаемы и читаемы эти книги. Не говоря уже об изложении одних и тех же событий самым серьезным, значительным тоном, ссылками на материалы и диаметрально противоположно один другому, я встречал в этих историках такие описания, что не знаешь, смеяться или плакать, когда вспомнишь, что обе эти книги единственные памятники той эпохи и имеют миллионы читателей».

При изображении исторических лиц Толстой использовал главным образом работы русских и французских авторов (историков и мемуаристов), материалы государственных и частных архивов, беседы с непосредственными участниками описываемых событий, журналы тех лет и т. п. Причем и в этом случае знакомство со многими из источников уходило в далекую предысторию возникновения замысла «Войны и мира». Уже в июле 1852 года в Дневнике встречается запись: «Читал Михайловского-Данилевского — плоско» (т. 46, с. 133).

Отзвук этого чтения дает себя знать и в «Набеге», в сцене, где герой, от лица которого ведется повествование, приходит к капитану Хлопову просить взять его с собой «в дело»: «И чего вы не видали там? — продолжал убеждать меня капитан. — Хочется вам узнать, какие сражения бывают? Прочтите Михайловского-Данилевского «Описание войны» — прекрасная книга: там все подробно описано, — и где какой корпус стоял, и как сражения происходят». — «Напротив, это-то меня и не занимает, — отвечал я» (т. 3, с. 16).

Толстой действительно имел основания не доверять официальной русской историографии в ее суждениях о 1812 годе.

«Кто из нас, — писал он в одном из черновых набросков к роману, — воспитанных на убеждении, что Бородинское сражение есть лучшая слава русского оружия, есть победа, не приходил в тяжелое и грустное недоумение, потом читая описания этой кампании? Что же это такое? Неужели то, чему я верил, чем я гордился — торжество русских над нашествием — неужели — это только хитрая выдумка начальников, хвастливая ложь реляции? После Бородина французы заняли Москву, и французы бежали из России только от морозов. Такое впечатление оставляют все сочинения об этой эпохе» (т. 14, с. 342).

Однако помимо искажений в исторической литературе действительных характеров и событий перед писателем возникала еще одна трудность. На нее указал в свое время сам Толстой. «Как историк, — писал он, — будет неправ, ежели он будет пытаться представить историческое лицо во всей его цельности, во всей сложности отношений ко всем сторонам жизни, так и художник не исполнит своего дела, представляя лицо всегда в значении историческом…»

История дает факты, задача художника — облечь эти скупые, а порой противоречивые и сбивчивые сведения в живые формы характера человека. Психологическая мотивировка поступков, скрытый смысл работы сознания человека, самый процесс рождения мыслей и чувств — вот что прежде всего занимает художника и что для историка представляет побочный интерес как своего рода подспорье для широких обобщений и выводов об «историческом значении» этих поступков[161].

Характерно, что Толстой задумывается над этой вполне оправданной односторонностью исторических исследований еще в 50-х годах. «Каждый исторический факт, — записывает он 17 декабря 1853 года в Дневнике, — необходимо объяснять человечески» (т. 46, с 212). Той же теме посвящена и еще более ранняя дневниковая запись. «Читал Историю войны 13 года (Михайловского-Данилевского. — Н.Ф.), — пишет он 22 сентября 1852 года. — Только лентяи или ни на что не способный человек может говорить, что не нашел занятия. — Составить истинную правдивую Историю Европы нынешнего века. Вот цель на всю жизнь… Перед тем, как я задумал писать, — неожиданно заканчивает он, — мне пришло в голову еще условие красоты, о котором и не думал — резкость ясность характеров» (т. 46, с. 141–142).

Именно это как раз и отсутствовало в сочинениях историков «Скажут, может быть, — пишет М. И. Драгомиров в «Разборе романа «Война и мир», — что эти Тушины, Тимохины и проч., и проч. не более как ложь, что их не было на деле, а родились они и гнили в голове автора. Мы, пожалуй, с этим согласимся, но и с нами должны согласиться в том, что и в исторических описаниях далеко не все правда и что эти не существовавшие на самом деле личности поясняют внутреннюю сторону боя лучше, чем большая часть многотомных описаний войн, в которых перед вами мелькают лица без образов и в которых вместо имен Наполеона, Даву, Нея и проч. можно было бы, без всякой потери, поставить цифры или буквы»[162].

Толстой воспроизводит живой облик далеких событий, обдумывает каждое слово, вслушивается в интонацию каждой фразы, стараясь «овладеть ключом к характеру» исторического лица, как он сам говорил. Это авторское признание в какой-то мере раскрывает принцип отбора исторического материала в «Войне и мире», обусловленный творческой задачей художника. Предпочтение отдается порой незаметным на первый взгляд деталям. Толстой стремится закрепить в памяти те подробности, из которых для него вырисовываются живые черточки характера человека. «В Итальянской войне увозит картины, статуи, — делает он заметки о Наполеоне. — Любит ездить по полю битвы. Трупы и раненые — радость. Брак с Жозефиной — успех в свете. Три раза поправлял реляцию сражения Риволи — всё лгал…» (т. 48, с. 60). Даже в момент несколько идеализированного взгляда на личность императора Александра I Толстой не удерживается от замечания: «А солдатская косточка — маневры, строгости» (г. 48, с. 61).

Но, занимаясь тщательным изучением писаний историков, сопоставляя их с мемуарными источниками, Толстой стремился прежде всего создать свою целостную концепцию того или иного исторического лица или исторического события. Вот почему, обращаясь к историческим фактам, Толстой никогда не принимает на веру их толкований. «Художник из своей ли опытности или по письмам, запискам и рассказам выводит свое представление о совершившемся событии», — говорит он, объясняя причины своих частых расхождений с мнениями историков. Достаточно вспомнить, как порывы официальных восторгов, напыщенные фразы самого Наполеона проходят через анализирующую авторскую мысль. То, в чем многие видят подвиги великодушия, кажется ему пошлой рисовкой, там, где другие находят признаки величия, он открывает проявление характера, не лишенного, мягко говоря, человеческих слабостей.

Так же Толстой формирует свое представление о личности Кутузова, отбрасывая плотную пелену вздорных домыслов, искажений, прочных предубеждений, которые окружали имя великого полководца и в мемуарах, и в исторических сочинениях, и в преданиях, ходивших в обществе. Интересно, что в ранних черновиках встречались прямые авторские отрицательные характеристики Кутузова.

Нечто подобное этому (правда, в обратном порядке) наблюдается в работе над образом Александра I. Лишь постепенно «снимая покровы» с образа, который вырастает в его сознании, Толстой выводит на страницы своего романа человека с чертами, в которых угадывается портрет, принадлежащий пушкинской руке. «Нечаянно пригретый славой» — именно таким и предстает перед читателями «Войны и мира» Александр I, и эта фигура бесконечно далека от первоначальных представлений об «умном, милом, чувствительном» государе.

«Подлинного» Наполеона, «подлинного» Кутузова или Александра перед Толстым не было. Он пользовался тем, что у всех было под рукой. Однако не будет преувеличением сказать, что Толстой часто берет из мемуаров и документов то, что можно «прочесть между строк», увидеть под спудом пристрастных и противоречивых суждений очевидцев событий. Вот почему фигуры исторических лиц и сами исторические события часто получают у него толкование прямо противоположное тому, какое несут источники, которыми он пользовался во время работы[163].

Такая способность прозревать объективный смысл далеких исторических событий давалась Толстому громадным трудом. В 1868 году он писал историку М. П. Погодину: «Мысли мои о границах свободы и зависимости и мой взгляд на историю не случайный парадокс, который на минутку занял меня. Мысли эти — плод всей умственной работы моей жизни и составляют нераздельную часть того миросозерцания, которое бог один знает какими трудами и страданиями выработалось во мне» (т. 61, с. 195).

Глубина постижения Толстым эпохи конца XVIII — начала XIX века давала себя знать не только в описании конкретных исторических лиц, исторических сцен, батальных эпизодов, но и в «вымышленном» повествовании. Герои романа рассуждают Наполеоне, о французской революции, о Кутузове, об «обожаемом» государе и т. п. именно так, как должны были рассуждать чувствовать, жить люди той эпохи. Эта высшая художественная объективность автора «Войны и мира» не раз отмечалась в трудах авторитетных советских историков как замечательная способность великого писателя войти в логику сложнейших событий и понять ее[164]. Правда характеров шла в романе рука об руку с правдой истории.

«Что такое «Война и мир»? — писал Толстой, обращаясь к первым читателям своего произведения. — Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. «Война и мир» есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось» («Несколько слов по поводу книги «Война и мир»). Толстой подчеркнуто противопоставляет свое творение известным «европейским формам», канонизированным прозаическим жанром. Он неоднократно возражал против определения «Войны и мира» как романа. Так, Толстой просил редактора «Русского вестника» Каткова «не называть» его сочинения ни в журнальном объявлении, ни в оглавлении «романом» (т. 61, с. 67). Традиционный роман с обычной любовной интригой, с развязкой, завершающей все события, никак не отвечал намерениям писателя.

Создавалось произведение, необычное по замыслу, не сводимое к какой-то одной, хотя бы и масштабной, теме. Патриотическое воодушевление русского народа в Отечественную войну 1812 года, сложные личные судьбы героев и события общенационального значения, яркие типы народной и светской среды, художественное соотношение различных поколений и эпох, изображение самого хода истории, в центре которого — народные движения, образное освоение таких философских понятий, как случайность и закономерность, свобода и необходимость, — все это, и не только это, нашло глубокое понимание и гениальное воплощение в «Войне и мире» — эпопее нового времени.

В 1865 году, когда писатель был занят поисками продолжения своего произведения, условно, по первым частям, названного «Тысяча восемьсот пятый год», он попытался выделить художественные принципы, составляющие, по его выражению, «поэзию романиста», и проиллюстрировал их примерами. Он находил ее и «в интересе сочетания событий» (его повесть «Казаки», романы английской писательницы Мэри Брэддон), и «в картине нравов, построенных на историческом событии» («Одиссея», «Илиада», «Тысяча восемьсот пятый год»), и «в красоте и веселости положений» («Посмертные записки Пиквикского клуба» Диккенса, толстовское неоконченное «Отъезжее поле»), и «в характерах людей» («Гамлет»). В последней рубрике в качестве литературных примеров Толстой также добавил: «Мои будущие» (т. 48, с. 64).

В «Войне и мире» «поэзия романиста» обнаруживается в удивительной цельности исторических сцен и картин нравов, в нераздельности трагедийных и лирических мотивов, строгого эпического повествования и полных гнева, иронии авторских комментариев и так называемых философских отступлений. «Какая громада и какая стройность! — восклицал H. H. Страхов по поводу выхода последних томов «Войны и мира». — Ничего подобного не представляет нам ни одна литература. Тысячи лиц, тысячи сцен, всевозможные сферы государственной и частной жизни, история, война, все ужасы, какие есть на земле, все страсти, все моменты человеческой жизни, от крика новорожденного ребенка до последней вспышки чувства умирающего старика, все радости и горести, доступные человеку, всевозможные душевные настроения, от ощущений вора, укравшего червонцы у своего товарища, до высочайших движений героизма и дум внутреннего просветления, — все есть в этой картине. А между тем, ни одна фигура не заслоняет другой, ни одна сцена, ни одно впечатление не мешают другим сценам и впечатлениям, все на месте, все ясно, все раздельно и все гармонирует между собою и с целым»[165].

Объяснить всю художественную многоликость толстовского произведения, привести его в должный аналитический «порядок» — дело чрезвычайно трудное. Однако литературная критика, история литературы накопили немало знаний, помогающих понять толстовский феномен, его выдающееся значение в истории русской и мировой культуры[166]. Комментарий к известному литературному произведению не может не напомнить некоторые общепринятые истины, касающиеся основной проблематики художественного явления, его образной системы, приближая все-таки эти понятия к читательской точке зрения. Не случайно толстовские объяснения «Войны и мира», сделанные в упоминавшейся статье «Несколько слов…» или в письмах к различным адресатам или оставшиеся в черновых вариантах, исходят обычно из читательского восприятия, его вкусов и требований. Толстовские пояснения помогают читателю идти от частного к общему, выявить главные эстетические координаты произведения, движение ведущих сюжетных мотивов.

В письме к А. И. Герцену от 14/16 марта 1881 года, когда Толстой вплотную подошел к замыслу исторического романа, он резко подчеркнул необходимость новых представлений об истории России: «Ежели мыльный пузырь истории лопнул для вас и для меня, то это тоже доказательство, что мы уже надуваем новый пузырь, который еще сами не видим. И этот пузырь есть для меня твердое и ясное знание моей России» (т. 60, с. 374).

Новый подход к изображению исторических событий, связанных с ними лиц повлек за собой особый выбор исторического материала, породил новые художественные типы, своеобразную композицию произведения.

Развитие Толстого-художника шло всегда в тесной связи с жизнью, с историческими событиями. Погружение в прошлую эпоху не отдаляло писателя от современных проблем, а обостряло его историческое зрение, усиливало его внимание к философским проблемам исторического процесса. Работа над «Войной и миром» охватывает новый важный период его биографии — после серьезных педагогических занятий, после женитьбы, определившей иной уклад его жизни, после не всегда удачных писательских откликов на «злобу дня» (комедия «Зараженное семейство»), после не получившей желанного продолжения повести «Казаки». Он весь отдается своему творению.

«Доказывает ли это слабость характера или силу, — спешит он поделиться своим состоянием с двоюродной теткой, А. А. Толстой, — я иногда думаю и то, и другое — но я должен признаться, что взгляд мой на жизнь, на народ и на общество теперь совсем другой… Детей и педагогику я люблю, но мне трудно понять себя таким, каким я был год тому назад. Дети ходят ко мне по вечерам и приносят с собой для меня воспоминания о том учителе, который был во мне и которого уже не будет. Я теперь писатель всеми силами своей души, и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и не обдумывал» (т. 61, с. 23–24).

О громадной внутренней работе Толстого этого периода свидетельствует и С. А. Толстая: дневниковая запись 23 марта 1865 года: «Все у него мысли, мысли, а когда напишутся они?» И еще одна запись, 12 января 1867 года, когда работа над романом достигла своего апогея: «Левочка всю зиму раздраженно, со слезами и волнением пишет»[167]. Раздраженно — с особым вдохновенном, с подъемом.

В то время Толстой любил повторять афоризм Гиппократа: «Vita brevis, ars longa» («Жизнь коротка, искусство вечно»). Глобальность замысла «Войны и мира», его философско-историческая и нравственная основа, новые принципы изображения потока жизни, военных и исторических событий осознавались самим Толстым как новое явление искусства. Писателя не удовлетворяют такие герои русской литературы, как Онегин, Печорин, Базаров. Он находит в них немало утилитарного, прагматического. «Ежели есть прагматичность, — замечает Толстой в записях к «Эпилогу», — то не искусство» (т. 15, с. 240). Его внимание привлекают такие вечные образы, как Дон-Кихот, Аякс, Фальстаф; к ним он относит и героев Диккенса и Теккерея — Давида Копперфильда, старого Ньюкома. Из современной ему русской литературы он выделяет «Мертвые души» Гоголя, «Записки из Мертвого дома» Достоевского.

И все-таки Толстой в своем романе далек от подражания литературной традиции. Многие описания интересовавших художника исторических эпизодов в трудах русских историков и писателей, как уже отмечалось, не выдерживали, с его точки зрения, никакой критики. Он считал, что только Д. Давыдов в своем «Дневнике партизанских действий» (1860) «первый дал тон правды» (т. 15, с. 240). Батальные сцены в литературе — в произведениях М. Загоскина, Пушкина, Гоголя — представали обычно в романтизированном стиле. «О, какое счастье было бы, — иронизирует Толстой в одном из вариантов к «Войне и миру», — описать Тарутинское сражение в духе «Певца во стане русских воинов» <В. А. Жуковского>. Как легко было бы такое описание и как успокоительно действовало бы оно на душу. Но Тарутинское сраженье и приготовления к нему, благодаря случайному обилию и скрещиванию матерьялов, я вижу, вижу перед глазами совсем в другом свете» (т. 15, с. 52). Примерно так же Толстой говорил и об изображении Бородинского сражения. Вспоминая известную пушкинскую поэтическую формулу: «Тьмы низких истин мне дороже // Нас возвышающий обман…», Толстой утверждал, что писатель должен дать свое художественное «приложение» этим истинам.

Принципиально новой была толстовская философско-эстетическая мысль: для художника целью изображения не могут и не должны быть герои, «а должны быть люди» («Несколько слов по поводу книги «Война и мир»). Толстого увлекает поэтизация не «героев», не войны, не сражений, а национального воодушевления, народного «отпора» чужеземному, поэтизация человечности в жестоких условиях войны.

Название произведения многогранно и охватывает все его главные конфликты: мир как состояние, противоположное войне, мир как человеческая общность, мир как мироздание. Во всех значениях мир — противодействие войне, насилию, раздору. Погибельное нашествие французов, пожар Москвы — следствие войны. Как в народном мнении: «Войной и огнем не шути». Возрождение России — результат мирной деятельности русских людей, составляющих национальную сущность русского государства.

В построении и повествовании толстовской книги явно выделяются «три поры»: 1805 год и примыкающее к нему время русско-прусско-французской войны 1806–1807 годов, Отечественная война 1812 года — и 5 декабря 1820 года — календарное время, указанное в «Эпилоге». Толстой не избегает и промежуточных событий. Во втором томе описаны Эрфуртское свидание Александра I с Наполеоном (1808 г.), возвышение Сперанского (1809 г.), захват Наполеоном герцогства Ольденбургского (1810 г.) и др. И все-таки время конденсировано вокруг той или иной поры. В ряде случаев Толстой, как это оговаривается в постраничных комментариях, сознательно нарушает хронологию событий. К примеру, появление вызвавшей многие толки кометы отнесено не к 1811, а к 1812 году. К этому же году Толстой относит смерть Кутузова и т. д.

Сгущение фактов, эпизодов оказывается необходимым, чтобы ярче выразить характер времени, отраженный в конфликтах эпохи и связанных с ними человеческих судьбах. Это один из важных художественных принципов толстовского творчества.

Толстой показывает Россию, русское общество в период военных, политических, экономических, нравственных испытаний, когда внутренние проблемы тесно связаны с внешними, осложняются ими. Произведение Толстого отличает масштабность изображения, в которое попадают события крупного, общенационального и частного значения, в котором виден естественный ход жизни и его кризисные состояния, преломление того и другого в настроениях, чувствах различных сословий, людских миров, индивидуумов — макромир и микромир одновременно.

Такой принцип изображения действительности Толстой противопоставлял односторонним описаниям в ряде исторических сочинений. Он писал по окончании «Войны и мира»: «История хочет описать жизнь народа — миллионов людей. Но тот, кто не только сам описывал даже жизнь одного человека, но хотя бы понял период жизни не только народа, но человека, из описания, тот знает, как много для этого нужно. Нужно знание всех подробностей жизни, нужно искусство — дар художественности, нужна любовь. Кроме того, при величайшем искусстве нужно много и много написать, чтобы вполне мы поняли одного человека» (т. 48, с. 124–125)

Характер времени складывается из образа мыслей и поведения обыкновенных людей и государственных лиц. Жизнь одного человека в соприкосновении с другими может быть показательна для эпохи в целом. Каждая пора, описанная Толстым, имеет свой характер времени. 1805 год — разобщение сословий, «отчужденность», как комментирует писатель первые части своего произведения, — «высшего круга от других сословий», что выражается в «царствовавшей» в светском кругу философии, в сословных привычках, в замене русского языка французским. «И этот характер, — заключает Толстой, — я старался, сколько умел, выразить» («Несколько слов по поводу книги «Воина и мир»).

Князь Василий говорил «на том изысканном французском языке, на котором не только говорили, но и думали наши деды»… Князь Андрей произносит имя Кутузова, как француз, «ударяя на последнем слоге». И граф Ростов в день именин дочери и жены, принимая гостей, спрашивал о здоровье, говорил о погоде «иногда на русском, иногда на очень дурном, но самоуверенном французском языке». Любопытны детали в самой манере разговора, в позе собеседников этого круга. Князь Василий говорит лениво, как актер говорит роль из старой пьесы; на лице итальянца, гостя Анны Павловны, в определенный момент возникает «оскорбительно притворно-сладкое выражение»; Элен, слушая виконта, оглядывалась на хозяйку гостиной и «тотчас же принимала то самое выражение, которое было на лице фрейлины»; гусарский полковник в доме Ростовых повторял слова царского манифеста с «официальною памятью». Старый князь Болконский, не верящий в величие Бонапарта, выслушав рассказы сына о войне, о положении в Европе, «был убежден даже, что никаких политических затруднений не было в Европе, не было и войны, а была какая-то кукольная комедия, в которую играли нынешние люди, притворяясь, что делают дело». Эти слова могли быть одним из эпиграфов толстовского произведения, где ярко, иронически воспроизведен характер светской жизни.

В то же историческое время вырастает новое молодое поколение, будущая надежда России. Толстой рисует своих героев в обычной для них сфере, в своем кружке, в своем мире. В сцене именин у Ростовых молодежи — тринадцатилетней Наташе, молоденькому офицеру Борису, студенту Николаю, пятнадцатилетней Соне, маленькому Пете — уделено главное авторское внимание; Толстой представляет каждого молодого героя, восхищается их непринужденностью, неподдельным оживлением. «Видно было, что там, в задних комнатах, откуда они все так стремительно прибежали, у них были разговоры веселее, чем здесь о городских сплетнях, погоде и comtesse Apraksme».

Детский мир со своими радостями, горем («сундук в коридоре был место печалей женского молодого поколения…»), наивным подражанием взрослым («слово «дипломат» было в большом ходу у детей в том особом значении, какое они придавали этому слову»), детской угловатостью и шаловливостью живителен в атмосфере Ростовых, абсолютно естествен. Детскость, добродушие, живая ясность станут положительным началом героев, вызывающих симпатию автора «Воины и мира».

Даже очевидные для читателей «заблуждения» героев, грехи молодости подкупают своей искренностью. Толстой подробно описывает первые шаги Пьера в русском обществе, его неучтивые поступки с точки зрения отшлифованных правил светского общества, его страхи перед женитьбой, спор здорового чувства с логикой рассуждении. Автор тоже вовлечен в ход этих событий: «Среди тех ничтожно метких, искусственных интересов, которые связывали это общество, попало простое чувство стремления красивых и здоровых молодых мужчины и женщины друг к другу. И это человеческое чувство подавило все и парило над всем их искусственным лепетом».

Наташа после первого своего поцелуя успела влюбиться в Пьера, а потом в итальянца, учителя пения. Поэтичность, влюбленность — особое чувство молодости, ищущей новых путей в жизни. Сила молодости, естественный напор жизни противопоставляется отчужденности высшего круга: «В те времена так же любили, завидовали, искали истины, добродетели, увлекались страстями, — отвечал своим критикам Толстой, — та же была сложная умственно-нравственная жизнь, даже иногда более утонченная, чем теперь, в высшем сословии» («Несколько слов по поводу книги «Война и мир»). Все мотивы внутренней и богатой внешними событиями жизни человека взаимосвязаны, рано или поздно дадут свой общественный резонанс.

Уже в первом томе «Войны и мира» «картины нравов» построены на «исторических событиях». В описании и осмыслении исторических событий также проявляется характер времени, но уже преимущественно с точки зрения рядовых участников происходящего — русских люден.

Толстой отходил от классического рисунка батальных сцен (общая панорама сражения, мотивы единоборства, столкновения, смешения масс, «швед, русский — колет, рубит, режет…»). В вариантах диалога князя Андрея с Пьером накануне Бородинского сражения есть любопытное рассуждение: «Никогда не было и не бывает, чтобы два полка сошлись и дрались, и не может быть… Ежели бы войска сходились и кололись бы, то они кололись бы до тех пор, пока всех бы перебили или переранили, а этого никогда не бывает» (т. 14, с. 337).

Толстого как художника интересует не линия соприкосновения войск, не только кровавая сеча, а состояние духа батареи, роты, полка. Оно определяет успех или неудачу сражения, а не пространственное перемещение армии, смена позиции и т. д. Толстой изображает настроение, эмоциональный заряд людей, готовящихся к сражению. Пехотный полк под Браунау «вместо растянутой беспорядочной толпы, какою он был накануне на последнем переходе, представлял стройную массу двух тысяч людей, из которых каждый знал свое место, свое дело»…

Русские солдаты и на войне действуют по привычкам, традициям своей мирной жизни, успевая сделать все нужное без спешки, лишней суеты. Таковы артиллеристы батареи Тушина. Рота Тимохина, батарея Тушина в Шенграбенском сражении борются со всем пониманием своей ответственности за его исход. В их поведении сказываются не внешние, дисциплинарные армейские условия, а «сущность характера русского народа и войска». Описания батареи Тушина замыкают каждую часть картины сражения, в котором планы командования, распоряжения начальников нередко оказываются невыполнимыми, а успех сопутствует тому, кто улавливает дух войска. Князь Андрей присматривался к действиям Багратиона, и «к удивлению, замечал, что приказаний никаких отдаваемо не было, а что князь Багратион только старался делать вид, что все, что делалось по необходимости, случайности и воле частных начальников, что все это делалось хоть не по его приказанию, но согласно с его намерениями». Так же действует капитан Тушин, так же будет вести себя во время Бородинского сражения Кутузов.

Военные сцены романа интересны прежде всего найденным Толстым сопряжением героев разных сословий, различного служебного положения, связанных участием в войне, объединенных национальными интересами. Князь Андрей при первых выстрелах на всех лицах солдат узнавал «то чувство оживления, которое было в его сердце». В начальных вариантах описания Шенграбенского сражения капитан Тушин показывался вне поля зрения Болконского. Затем Толстой сближает Тушина и князя Андрея. Встречами Тушина и Андрея Болконского Толстой начинает и завершает изображение Шенграбена.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: