Очерк о жизни и творчестве русского поэта Арсения Несмелова 3 глава




Одно время его обуяли «бонапартистские» иллюзии. Ему мерещилось, что в СССР рано или поздно кто-нибудь из новоявленных «маршалов» возьмет да и смахнет Сталина, как фигурку с шахматной доски. Талантливый прозаик Борис Юльский, которого еще предстоит открывать нашему читателю, ровесник «чураевцев» и тоже жертва сталинских лагерей[36], нередко повторял строфу Несмелова:

 

Тени смерти носятся недаром

Над рекою Стикс.

Дай Ты, Боже, силы командарму,

Командарму Икс.

 

Старые выходцы из Харбина говорят, что стихотворение было длинней, называлось «Командарм Икс»[37]и было посвящено фюреру ВФП Константину Родзаевскому. На командарма Родзаевский едва ли тянул, а вот какой-нибудь «Маршал Свистунов»… Именно из таких иллюзий родился одноименный рассказ, который у нынешнего читателя неизбежно вызовет грустную улыбку, настолько нереально выписана Несмеловым гостиная маршала, где за тарелкой борща обсуждаются новейшие стихи Пастернака, где готовится военный заговор, — но есть в этом же рассказе и крайне важный для понимания несмеловских мыслей разговор маршала со священником, которого неверующий маршал везет в подмосковное Пушкино к умирающей матери:

«Но «я»-то мое, если меня, например, расстреляют, не будет ведь существовать…

— Тут уж вера. Я скажу: «Будет!».

— Чтобы гореть в огне вечном, — перхнул маршал снисходительным смешком.

Но священник глянул в его иронические глаза серьезно и строго.

— Если вас расстреляют — нет! Все ваши земные грехи возьмут на себя те, кто вас убьет».

Имел в виду Несмелов Блюхера, Тухачевского или еще кого-либо из реальных маршалов (рассказ опубликован в печально памятном 1937-м) — не играет роли, получился все равно типичный эмигрантский лубок на советскую тему. Однако ценность рассказа не ограничивается явно автобиографическими описаниями подмосковного Пушкина и обрывками воспоминаний и подавления восстания юнкеров в Москве. Здесь важна мысль о том, что бывший кадровый офицер действительно не боялся насильственной смерти, он знал, что она-то и смывает грехи «вольные и невольные». Сейчас, когда со дня рождения Николая Гумилева давно идет второе столетие, теряет важность вопрос о том, участвовал ли Гумилев в каком-то заговоре и вообще — был ли заговор. Важно то, что Гумилев был расстрелян. Примерно такой видел Несмелов и свою смерть. Почти такой она и оказалась.

 

 

* * *

 

Японская оккупация 1931 года стала началом конца русской культуры в Харбине, но еще очень отдаленным ее началом. В 1934 году Япония вынудила Советский Союз продать ей КВЖД — в итоге все советские работники железной дороги должны были вернуться домой, где вскоре чуть ли не поголовно были репрессированы. В самом Харбине постепенно ликвидировалась с огромными усилиями созданная русская образовательная система, что, как пишет В.Перелешин в своих воспоминаниях, было «частью политики оккупантов в Маньчжурии». Оставались без работы профессора (иные — с очень громкими именами), теряли надежду на высшее образование студенты. Неуклонно сокращалось число рабочих мест, на которых могли быть заняты русские, в большинстве своем не знавшие ни японского, ни китайского (нередко и английского) языков. Русские понемногу стали уезжать из Харбина — в Тяньцзинь, в Пекин, но чаще всего в огромный и многоязычный Шанхай, где уже пел Вертинский, и флаг советского консульства соблазнял слабые души «возвращением на Родину». Там количество русских периодических изданий не падало, а росло, хотя по бедности шанхайские журналы гонораров почти не платили, — но там к причалам швартовались океанские пароходы, жизнь не была ограничена русско-китайско-японским миром, там была хоть какая-то надежда на будущее, и те, кто знал английский язык хотя бы немного, могли заработать на чашку-другую риса с морской капустой и соей, на койку где-нибудь на чердаке, — и хотя бы не перекликались хунхузы в окружающих город зарослях гаоляна, как это было в Харбине, — словом, не так сильно слышался запах крови, огня, войны, вот-вот готовой грянуть от Британских морей до Пирл-Харбора.

Но Харбин, город с маньчжурским названием[38], построенный на китайской земле русскими инженерами, все еще оставался русским городом, все еще выходили еженедельный «Рубеж» и ежемесячный прояпонский «Луч Азии», да и другие русские периодические издания, где публиковались произведения многих авторов, к этому времени Маньчжоу-Го покинувших. Но жизнь становилась все тяжелей. Вот что вспоминает о последних годах японской оккупации Харбина, очевидец, русский писатель, умерший в начале 1990-х годов, в письме к автору этих строк: «Начиная с 1940 года все мы там стали жить тяжело и безобразно, главным образом в моральном плане. Но и материально было нелегко. Хлеб — хоть наполовину из гаоляновой муки — люди получали по 500 граммов ежедневно на едока (по карточке, разумеется). Давали крупу, зернобобовые, растительное масло. <…> И вволю давали водку, хоть и не из хлебного спирта, но давали не скупо. Хотя таких трудностей с продовольствием, какие пришлось испытать людям здесь — в СССР во время войны, у нас там не было… Жили скудно, но в том обществе, где я вращался, — весело. С годами назревал перелом, и люди, которые вначале были настроены антисоветски, стали ярыми «оборонцами». Японцев ненавидели большинство из нас — ненавидели слепо, за то, что они были оккупантами, не любя даже то, что было в них достойно уважения. Общественная жизнь в эти годы со скрипом, но шла. Были литературно-художественные кружки, литобъединения; одним из них руководил Арсений Иванович. Выпускали эти кружки и литературно-художественные альманахи, в основном машинописные. Японцы хотели эти литобъединения подчинить себе, но вовсе не всегда это выходило, лозунг «хакко ици у» («мир — одна крыша», разумеется, крыша японская) — поддержки у большинства не находил…) (В.Е.Кокшаров, г. Свердловск, 1989 год).

Хоть и поразъехались из Харбина недавние «чураевцы», но во все еще русском городе снова произошла смена литературных поколений; в литературу стали входить те, кто в «чураевские» времена начала тридцатых годов были еще детьми — поколение тех, кто родился в первой половине двадцатых. Несмелов был старше этих людей почти на тридцать лет, и как раз с ними он стал искать общий язык. Процитированные выше воспоминания принадлежат человеку этого поколения, иначе говоря, одному из последних, кто общался с Несмеловым творчески. Хочется привести еще один отрывок из того же письма:

«Некоторое время он руководил небольшой группой харбинских молодых поэтов, т. е. теми, кто сейчас такие же старики, как я, или немного помоложе. Году в 1943-м он провел с нами небольшое занятие по советской литературе. Мы его засыпали вопросами, ибо он, будучи зарегистрирован в Шестом отделе императорской японской Военной миссии, имел доступ к советской прессе. «Кто самый выдающийся из советских поэтов?» — спросили мы. — «Разумеется, Константин Симонов, Самуил Маршак». — «Маяковский, Есенин?» — «Маяковский великий поэт, это я говорю искренне, хотя меня он и не любил. А Есенин такой же советский поэт, как и я. И вообще запомните: современная советская литература — это наполовину фикция, высосанная из пальца… Лет через 40–50 будет настоящая русская литература, помяните мое слово! Или откроются старые имена, которых никто сейчас почти и не знает…»

На вышедшем в Харбине сборнике «Белая Флотилия» Несмелов, направляя его в 1942 году жившей в Шанхае своей ученице, Лидии Хаиндровой, написал: «Как видите, я еще жив». Переписка их оборвалась весной следующего года. Несмелов продолжал жить привычной жизнью. А потом «отсрочка» кончилась, и в Харбин вступили советские войска. Что было дальше, мы знаем.

 

 

* * *

 

«Бывают странными пророками / Поэты иногда…» — писал некогда Михаил Кузмин. Арсений Несмелов в начале 1940-х годов пообещал, что русская литература «будет» через 40–50 лет, хотя имен своих современников — Даниила Андреева или Сигизмунда Кржижановского — он даже знать не мог, а именно они на сегодняшний день оказались гордостью русской литературы советского периода 30-х — 40-х годов. Сроки исполнились, предсказание очень точно сбылось. Сбылось и предсказание собственной смерти (стихотворение «Моим судьям»). Сбылось и предсказание своего бессмертия — о нем ниже. Увы, сбылись и другие его предсказания.

В 1904–1905 годах, когда на сопках Маньчжурии разворачивались события русско-японской войны, Митропольский еще учился в Кадетском корпусе. Под вальс Шатрова «На сопках Маньчжурии» пробежала его юность, звуки того же вальса проводили его на фронт в начале первой мировой войны. А позже — весь остаток жизни провел он в самой настоящей Маньчжурии, в непосредственном соседстве с теми сопками, на которых «спит гаолян», спят «герои русской земли, отчизны родной сыны». Нежной любовью полюбил Несмелов последний город минувшей России, выстроенный русскими руками Харбин, но он же предвидел:

 

 

Милый город, горд и строен,

Будет день такой,

Что не вспомнят, что построен

Русской ты рукой.

 

 

Действительность, пришедшая спустя «сколько-то летящих лет» после смерти Несмелова, оказалась похожей на кошмар. Грянула «культурная революция». «Хунвейбины маршировали по улицам, арестовывали, клеймили и били людей. В Харбине они за несколько дней разнесли по бревнам Св. Николаевский Собор, возведенный еще построечниками Китайской Восточной железной дороги. В церковной ограде запылали костры из икон и церковных книг»[39]. На месте собора собирались воздвигнуть бронзового Мао Цзедуна, однако нынче там — клумба, и только. Впрочем, еще ранее, в 1963 году западногерманский путешественник Клаус Менерт[40]описал свое посещение Харбина в 1957 году:

«Пожалуй, Харбин был единственным городом в Маньчжурии, в котором по соседству с китайскими можно было видеть русские вывески. Однако в клубе Железно-дорожного Собрания[41]на берегу Сунгари, некогда крупнейшем русском клубе, никаких русских я больше уже не видел; сотни юных китайцев танцевали там под западную музыку западные танцы. Существовал, впрочем, один символ старого времени: главный универмаг все еще назывался «Чурин». В Харбине проживало тогда в общей сложности 6200 русских, в основном пожилого возраста и, кроме того, 600 — без советских паспортов».

Другой западный турист, посетивший Харбин семнадцатью годами позже (1974), констатировал, что в нем проживает не более сотни русских. Анжелика Батуева в очерке «Сибирские могикане»[42](1995) пишет: «Сегодня в трехмиллионном китайском городе Харбине русская община насчитывает 12 человек — трое мужчин и девять женщин. Средний возраст русских харбинцев — 70–80 лет». Что осталось от этой общины к 2000 году — боюсь строить предположения. Хотя память о русских неожиданно бережно хранят сами китайцы: русский район города в основном хранит прежний вид, на фасадах есть русские вывески. Впрочем, для китайского глаза это лишь элементы орнамента, как и для русского — китайские вывески на ресторанах. Китайские слависты изучают русскую культуру Китая. Больше в Китае, но и в Америке тоже.

Из русских кладбищ в Харбине сейчас цело только то, где похоронены советские солдаты и офицеры, павшие в августе 1945 года. Впрочем, недалеко от Харбина сохранилось русско-еврейское кладбище, куда были перенесены останки примерно двух тысяч харбинцев — но это уже не те русские кладбища, о которых писал Несмелов. Да и на этом, загородном хунвейбины в 1966 годов уничтожили множество портретов. «Герои русской земли» спят сейчас в земле, на которой разбит городской парк. Словом, и тут произошло то же самое, что бывает всегда: один народ сменяется другим, а если что остается — так только литература.

 

 

* * *

 

Творческое наследие Несмелова на протяжении первых двух десятилетий, прошедших после его смерти, кажется, вообще никого не интересовало. Для советских литературоведов, изучавших культуру русского Дальнего Востока — и, следовательно, неизбежно сталкивавшихся с именем Несмелова, он не мог представлять интереса: эмигрант, белогвардеец, чуть ли не фашист (разницы между «русско-китайским фашизмом» и европейским тогда никто не видел, как и до сих пор не многие желают видеть разницу между фашизмом итальянским и немецким). К тому же среди лиц, причастных к аресту Несмелова и его вывозу в СССР оказался известный на Дальнем Востоке писатель Василий Ефименко, добродушно вспоминавший[43]: «Совсем конченый был человек, спившийся, у белогвардейцев печатался, у фашистов, кажется… Ну, дали бы ему, как всем из Харбина, десять лет лагеря, не больше… Никогда его не реабилитируют — его и не судил никто, он раньше умер, в ноябре, что ли, сорок пятого…». Работники «компетентных органов» точно знали, кого тащить, а кого не пущать.

В русском зарубежье интерес к Несмелову исчез вместе с исчезновением «восточной части» русской эмиграции. Для эмиграции «западной» слова Г.П.Струве, сказанные о Несмелове в 1956 году, — «близок к советским поэтам», — были приговором к высшей мере наказания для поэта, приговором к забвению. Лишь к концу 60-х годов наметились первые, еще не очень существенные, перемены: сперва появилась упоминавшаяся выше попытка публикации его стихотворений в «Антологии поэзии Дальнего Востока» (1967), — из-за нее составителю, А.В.Ревоненко, пришлось с Дальнего Востока уехать (впрочем, в Сочи — где он и умер в 1995 году). С другой стороны, видные советские поэты — Леонид Мартынов, Сергей Марков — высоко ценили немногие известные им стихотворения Несмелова. Именно С.Марков указал, что считавшаяся ранее утраченной поэма Несмелова «Декабристы» должна отыскаться на страницах газеты «Советская Сибирь» за 1925 год, в номерах, посвященных столетию Декабрьского восстания. Несмелов и Марков были связаны еще и общностью поэтических тем, оба изучали историю гражданской войны на Дальнем Востоке (Несмелов — на собственном опыте, Марков — как ученый), — и у Несмелова и у Маркова есть, например, стихи, в которых возникает образ «Даурского барона», потомка балтийских пиратов Романа Унгерна фон Штернберга, зверствами далеко затмевавшего и «черного атамана» Анненкова, и пресловутого атамана Семенова и, пожалуй, даже коммунистов.

Несмелов стал появляться в качестве литературного героя. В романе Натальи Ильиной «Возвращение» (1957–1966) возник харбинский поэт Артемий Дмитриевич Нежданов, имевший, впрочем, по свидетельству как автора книги, так и поэта Н.Щеголева, со слов которого Ильина многое записала, мало общего с прототипом. В романе Левана Хаиндрава, младшего брата поэтессы Лидии Хаиндровой, более известного (несмотря на отсидку в начале 50-х годов) своим сталинизмом[44], ненавистью к осетинам, абхазам и всем некоренным народностям Грузии, — в его романе «Отчий дом» (1981) появился поэт Аркадий Иванович Нечаев, на идентичности которого с Несмеловым Хаиндрава настаивал: в уста Нечаева вкладывал автор такие мудрые реплики, касавшиеся судьбы царской России: «Режим прогнил сверху донизу. <…> Крах был неминуем. Все устои расшатались…» Встречались и другие упоминания, фрагментарные, незначительные. В советские годы издателям было определенно не до Несмелова.

На Западе положение было почти таким же. Бывшие русские жители Китая, постепенно влившиеся в общий поток литературы западного зарубежья (В.Перелешин, Ю.Крузенштерн-Петерец, Е.Рачинская и др.) публиковали иной раз очерки о Несмелове, полные добрых слов, но заниматься собиранием распыленного несмеловского наследия не по силам было в те годы никому. Антологии поэзии русского зарубежья («На Западе», 1953, «Муза диаспоры», 1960 и т. д.) о Несмелове даже не упоминали, по крайней мере, до конца 1980-х годов. Лишь в 1973 году в нью-йоркском «Новом журнале» (№ 110) Валерий Перелешин, по копии автографа, присланного из СССР[45], опубликовал поэму-сказку Несмелова «Прощеный бес». Увы, публикация — хотя сказка принадлежит к числу шедевров Несмелова — погоды не сделала.

Но человеческая память живуча, да и «рукописи не горят», как сказал Михаил Булгаков и, как уже в наши дни уточнил Фазиль Искандер, «особенно хорошо они не горят, добавим мы, когда рукописи напечатаны». В сотнях библиотек и частных архивов хранились разрозненные комплекты газет и журналов со стихами и прозой Несмелова, у частных лиц сбереглись его автографы — так и не удалось выяснить, были ли хоть когда-то изданы стихотворения, во множестве извлеченные нами из архивов тех, кто некогда переписывался с Несмеловым — Лидии Хаиндровой, Петра Балакшина, Александра Якушева, «Юрки» (Е.А.Васильевой), причем, что важно отметить, это лучшие стихотворения Несмелова из числа не собранных в прижизненые сборники: по какой-то причине путь в печать в прежние годы им был заказан. Многое в публикациях прежних лет приходилось печатать записанным по памяти. К счастью, в нынешнем издании таких стихотворений нет, у всех есть хоть какой-то достоверный источник.

Со второй половины 1980-х годов интерес к творчеству Несмелова достиг высокой степени накала: его стихи изучаются, во всяком уважающем себя издании, будь то антология или энциклопедия, есть о нем хотя бы несколько строк. Его стихи переводятся на самые разные языки — от китайского до голландского. Однако издание такого объема, как нынешнее, предпринимается впервые.

Чего хотел от литературы сам Несмелов? Вот две цитаты.

«Всякий ищет свое, — думал я. — Собака кость с остатками мяса, мать удачи для сына, сын — славы. Безумная женщина, не замечая любви мужа, стремится к другой любви. А чего ищу я? Ничего. Я люблю только точно писать жизнь, как пишет ее художник-реалист. Я хотел бы, чтобы мой потомок, удаленный от меня бесконечно, прочитав написанное мною, подумал: «А ведь он дышал и чувствовал совсем так же, как дышу и чувствую я. Мы — одно!» И подумал бы обо мне, как о друге, как о брате. Но, Боже мой, чего же, в конце концов, я хочу? Не больше, не меньше, как бессмертия!»

Этими словами заканчивается рассказ Несмелова «Ночь в чужом доме»: напечатан он был в августе 1945 года, за несколько дней до советской оккупации. Случайно ли такие слова оказываются в жизни человека последними? Несмелов, хоть и офицер, но в первую очередь поэт, хотел бессмертия — творческого, разумеется.

Вторая цитата представляется более важной, последнюю строфу из этого стихотворения уже приводила в своей статье «Чураевский питомник» в 1968 году Ю.В.Крузенштерн-Петерец, и сама потом не могла вспомнить — откуда запомнились ей эти строки. Но стихи нашлись. Все в том же «Рубеже», полного комплекта которого по сей день не смогла собрать ни одна библиотека в мире.

 

ФОРМУЛА БЕССМЕРТИЯ

 

 

Какой-то срок, убийственная дата,

И то, что называлось мастерством,

Что смелостью пленяло нас когда-то, —

Уже фальшивит шамкающим ртом.

 

О, трупы душ в тисненых переплетах,

Чей жар остыл, чей свет уже потух, —

Что уцелело от посильных взлетов,

От непосильных творческих потуг?

 

Лишь чудаков над вашим склепом встретишь;

Но даже им, искателям пути,

Сверкающую формулу бессмертья

В остывшем пепле вашем не найти!

 

И только страсть высоким воплем меди

Еще звучит, почти не отходя,

Да голубые молнии трагедий

У горизонта небо бороздят…

 

Лишь вопль из задохнувшейся гортани,

Лишь в ужасе воздетая рука…

Лишь речь нечеловеческих страданий,

Как маяки, как искра маяка, — Векам, в века!

 

 

Трудно сказать — был ли Арсений Несмелов верующим человеком. Но обычной творческой ценой — ценой жизни — он бессмертие себе в русской литературе обеспечил.

 

 

СТИХОТВОРЕНИЯ [46] [47]

 

СТИХИ (Владивосток, 1921)

 

ГОЛУБОЙ РАЗРЯД [48]

 

Николаю Асееву

 

 

I

 

Ложась в постель — ладью покоя,

Ловлю плавучие стихи

И рву не видя и легко я

С корней, упавших до стихий.

И мнится мне: оруженосец —

Вчера надменный сюзерен,

Я сумасшедший миноносец

У остроострова сирен.

И разрушать борта какие

Обречена моя душа,

Летящий под ударом кия

Планетно озаренный шар.

И вот, свистя, несусь в овале,

Качая ось-веретено,

Но там, где сердце заковали,

Уж исцарапано звено.

И скрип цепей, протяжный скрежет,

Под допотопный вздох стихий

Я переплавлю, сонный нежил,

В легко скользящие стихи.

И, засыпая, всё баючей

Кружусь, захваченный в лассо,

В лучи истонченных созвучий —

Сон.

Сон.

Сон.

 

II

 

Звенит колокольчик серебряный —

Над тонкой травинкой оса,

И в мозг, сновиденьем одебренный,

Космато ползут чудеса.

Нейроны, объятые спячкой,

Разжали свои кулачки,

И герцог целуется с прачкой,

И кровли целуют смычки.

И страж исхудалый и серый

(От пота раздумий измок)

С дверей подсознательной сферы

Снимает висячий замок.

 

III

 

Вот нагибаюсь. В пригoршни

Черпаю тонкую суть,

Что нагнетатели-поршни

В мир ураганно несут.

Вот — торжествующей спазмой

Сжался родящий живот:

Млечно-светящая плазма —

Вот она, вот она, вот.

Первая нить шелкопряда,

Первая буква письма,

И — голубого разряда

Ошеломляющий взмах!

 

IV

 

Дальше! Но нечего дальше!

Пыль! Не удержишь гонца.

Жаль, понимаете, жаль же

Сон рассказать до конца.

Запах вдыхая аниса,

Хочется выпить ликер,

Но нарядить Адониса

В фрачный костюм — куафер.

Слово и камень ленивы,

Слово сомнительный дар:

Чтобы горело — огниво,

Чтобы звенело — удар.

 

V

 

Причаль в лесу, за шхерами видений,

Моя ладья, мой радостный корвет.

Я запишу улыбку сновидений,

Я встал, дрожу и зажигаю свет.

Гляжу жену и крошечную дочку,

И многих — раб, и многого — вассал.

Я удивлен, я робко ставлю точку

В конце того, что точно записал.

 

 

МАРШ [49]

 

Е.В. Худяковской

 

 

Словно моряк, унесенный льдиной,

Грезит о грани гранитных скал,

Близкий к безумью, к тебе, единой,

Я приближенья путей искал.

 

Мир опрокинут, но в цепких лапах

Злобно вкусил я от всех грехов,

Чтобы острее твой странный запах

Прятать в стальные ларцы стихов.

 

Душу я предал клинкам распятья,

Сердце кроваво зажал в тиски,

Лишь бы услышать лишь шорох платья,

Лишь бы поверить в предел тоски.

 

Лишь бы услышать лишь шелест вздоха,

Лишь бы увидеть лишь раз один…

Слушай — слышишь, мне снова плохо

В море, на льдине, меж шатких льдин.

 

Смелый на глыбе поставит парус,

Море узнает героя гнет:

Льдину на льдину, на ярус ярус —

Небо за тучу к себе пригнет.

 

Но неудачник, влюбленный в Полюс,

Всё же вонзает свой флаг в сугроб, —

Путник, ведай: восторг и волю

Снежный железно захлопнул гроб.

 

В версты — к тебе — золотые нити,

В воздух — тебе — золотой сигнал!

…Ветер, склоняясь, свистит: «Усните», —

В шарканье туфель идет финал.

 

Тюрьма

 

УРОД

 

 

Что же делать, если я урод,

Если я горбатый Квазимодо?

Человеки — тысячи пород,

Словно ветер — человечья мода.

 

Что же делать, если я умен,

А мой череп шелудив и гноен?

Есть несчастья тысячи имен,

Но не каждый ужаса достоин.

 

Я люблю вечернюю зарю

И луну в сияющей короне,

О себе давно я говорю

Как другой, как путник посторонний.

 

Я живу, прикованный к уму,

Ржавой цепью брошен гнев Господен:

Постигаю нечто, потому

Что к другому ничему не годен.

 

Я люблю играющих детей,

Их головок льную златокудрость,

А итоги проскрипевших дней

Мне несут икающую мудрость.

 

Господи, верни меня в исток

Радости звериной или нежной,

Посади голубенький цветок

На моей пустыне белоснежной.

 

И в ответ:

«Исскаль до плача рот,

Извертись на преющей рогоже:

В той стране, где всё наоборот,

Будешь ты и глупый, и пригожий».

 

 

ОТВЕРЖЕННОСТЬ

 

 

Вода сквозь щели протекла,

Твое жилье — нора миноги.

А там, за зеленью стекла,

Стучат бесчисленные ноги.

 

Сухими корками в крокет

В углу всю ночь играла крыса,

И вместо Кэт, ушедшей Кэт,

Тебя жалела Василиса.

 

Полузадушенный талант

Хрипит в бреду предсмертных песен:

И этот черный бриллиант

Не так давно украла плесень.

 

Трепещет сердце от отрав

Подстерегающих рефлексий,

Один лишь миг, и вновь ты прав —

Убить, украсть, подделать вексель!

 

 

АВАНТЮРИСТ [50]

 

Борису Бета

 

 

Весь день читал (в домах уже огни)

Записки флорентийца Бенвенуто.

Былая жизнь манила, как магнит,

День промелькнул отчетливой минутой.

 

Панама. Трость. Тяжелый шар упал.

С морских зыбей, с тысячеверстных тропок

Туман, как змей, закованный в опал,

Ползет внизу, в оврагах синих сопок.

 

— Вся ночь моя! — Его не ждет жена:

Покой судьбы — ярмо над тонкой выей.

Как та скала: она окружена

И все-таки чернеет над стихией.

 

Со складок туч фальшивый бриллиант

Подмел лучом морскую площадь чисто.

— Как сочетать — пусть крошечный — талант

С насмешливым умом авантюриста?

 

Бредет сквозь ночь. В кармане «велодог»,

В углу щеки ленивая усмешка…

— Эй, буржуа! Твой сторож, твой бульдог

Заснул давно: на улице не мешкай».

 

Притон. Любовь. Страдание и грязь

Прильнут к душе. Так оттиск ляжет в глине.

А завтра днем, над книгою горбясь,

Дочитывать бессмертного Челлини…

 

 

ПИРАТЫ[51]

 

Леониду Ещину

 

 

Зорче слушай команду,

Зарядив фальконет:

Белокрылую «Ванду»

Настигает корвет.

 

Он подходит к добыче,

Торопя абордаж,

И на палубу кличет

Капитан экипаж.

 

Нет к былому возврата,

К падшим милости нет,

Но запомнит пирата

Королевский корвет!

 

Грозен в погребе порох,

Дымно тлеет фитиль, —

Бросит огненный ворох

Золотистую пыль.

 

И туда, где струится

Дым зари в небеса, —

Обожженные птицы,

Полетят паруса!

 

Забывайтесь, проклятья

Шире зарься, рассвет!

Мы погибнем как братья,

Королевский корвет.

 

 

ИСТЕРИЧКА

 

 

Лирический репортаж

 

Вы растоптали завязь

Бледного fleur d'orange'a…

Можно ли жить, не нравясь,

Не улыбаясь всем?

 

Взгляды мужчин — наркотик

(Ласки оранг-утанга!),

Ваш искривленный ротик —

Это, пожалуй, боль.

 

Скоро вам будет нужно

Ядом царапать нервы,

Чтоб перелить в сто первый

Опыт — восторг былой.

 

Скоро вам будет надо

Думать, кривясь, о смерти,

С яростной дозой яда

В сердце вонзится: «Бог!»

 

Сердце узнает корчи,

Чтобы изгнать пришельца,

Он же глядит всё зорче

В темную глушь души.

 

Коли у вас есть сила,

Если у вас есть гордость:

— Всё, что в душе носила,

Это мое, мое!

 

Если же будет ладан

Слез о «проклятом прошлом» —

Образ ваш весь разгадан

Парою точных строк.

 

Это узнаем скоро,

Может быть, даже завтра…

Записью репортера

Станут мои стихи.

 

 

НЕВРАСТЕНИК

 

 

I



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: