ПИСЬМА ИЗ МАХВШСКОЙ БАШНИ




 

Эти письма мне продал Джокиа в апреле 1932 года. Заметив, что я сильно заинтересовался ими, он поспешил сказать, что ему предлагали за них большие деньги.

В конце концов он выклянчил у меня двести рублей. Разумеется, я не стал бы так щедро вознаграждать Джокиа, но он сообщил мне совершенно неожиданное известие, и это решило дело. Оказывается, Тараш Эмхвари каким-то чудом остался в живых.

Когда я услышал это, у меня словно гора свалилась с плеч.

Ведь давно высказана мысль, что пока человек жив, он имеет возможность исправиться.

По этому поводу мне вспоминается одна история.

Весьма своенравный и деспотичный грузинский феодал тонул в Куре.

— Барин тонет, спасайте! — взывал к крестьянам его управляющий.

— Ничего, ничего, — ответил ему старый крестьянин, — нельзя перечить воле барина, пусть купается, как его душе угодно…

Часть публикуемых ниже писем написана на французском, часть на грузинском и часть на немецком языках.

 

«Каролине Шервашидpзе в Зугдиди.

Верхняя Сванетия, Башня Махвша рода Лапариани

1931 г. 25 октября.

 

Дорогая фрау Каролина!

Как раз в те дни, когда я получил ваше письмо, посланное с Лукайя, на меня обрушилось несчастье: в один влосчастный вечер я убил Джамлета Тарба.

Мы бежали из Окуми, и с тех пор я не слезаю с седла. Седло кладу себе под голову и ночью.

Поэтому не удивляйтесь плохой бумаге и тому, что пишу карандашом. Скорее надо удивляться, что у меня еще сохранился карандаш.

Возможно, вы, как и другие, считаете меня покойником. Это было бы не удивительно. Разве не говорил я вам в Тбилиси о своей близкой смерти и о том, что уже при жизни чувствую себя мертвецом? Во всяком случае, не проговоритесь никому, что я жив, хотя думаю, что мое отсутствие вряд ли кем-нибудь замечено. Мне стало известно, что меня, моего молочного брата и мужа моей кормилицы считают погибшими.

Ну и очень хорошо. Тарба успокоятся; озлобление, вызванное кровопролитием, смягчится, ибо, как известно, ничто и никто не может противиться власти времени.

Что до меня, то я не вижу большой разницы в том или ином исходе этой кровавой вражды.

Здесь, на земле, меня не прельщала мирская суета. С одинаковой грустью бродил я как по шумным проспектам Парижа, Берлина или Лондона, так и среди развалин Помпеи и Мессины, и под обвалившимися сводами Вардзии и Зарзмы. Всякую тьму, даже самую густую, всегда сопровождает свет, хотя бы самый слабый.

И небо меня тоже мало привлекает. Я представляю его себе чем-то очень однообразным. Если по ошибке рока я вдруг окажусь в раю, то не сомневаюсь, что в обществе, состоящем из одних праведников, буду погибать от скуки.

Теперь о вашем милом письме.

Мне очень нравится, что ваши беседы и письма всегда окрашены легким юмором. Вы правы, дорогая, тысячу раз правы! Вряд ли я где-нибудь буду чувствовать себя на своем месте.

Привычная грусть одолевает меня и тут, в Махвшской башне.

Глядите, какие встряски устраивает время от времени коварная судьба! Давно ли я мирно жил в Зугдиди, так близко от вас, в чудесные лунные ночи наслаждался, слушая вашу игру.

Луна сияет и здесь, но пианино здесь никто еще не видел; ни пианино, ни патефона. По пути сюда я услышал рев охрипшего граммофона в Хаиши, до которого уже доведена новая сванская дорога. Еще несколько месяцев, и можно не сомневаться, что эта дорога продвинет до Махвшской башни и патефон, и телефон, и электричество.

В Лунные ночи мы с Арзаканом сидим у входа в башню, попиваем водку и слушаем песни, которые поет молодежь.

Вот и сейчас, когда я пишу это письмо, в нижнем этаже башни собрались молодые парни и девушки, и до меня доносится мелодичный перезвон чонгури, полный печали, точно он оплакивает бесполезно протекшие века.

Если меня здесь убьют и кто-нибудь похоронит меня здесь же, я завещаю: пусть хоронят под этот перезвон. Ни с чем не сравнимы звуки сванской чонгури!

Как много скорби заключено в сердце этого простого, выдолбленного человеком дерева. Кто знает, может быть, под грубыми сванскими пальцами, перебирающими струны, плачет родная сестра вон той сосны, что стоит на самых высоких вершинах Кавкасиони, на грани тьмы и света…

Ведь недаром греки считали, что в Сванетии кончается земля. Поэтому я поначалу хотел озаглавить эти письма, как «Письма с края света».

Ваш Т. Э.».

«Махвшская башня,

25 ноября.

 

Поздравьте меня с чудесным избавлением. Недавно во время охоты со мной приключилось нечто поразительное. Я чуть не отправился на тот свет, и, говоря по правде, по своей вине (если только я виноват в том, что стал невыносим для окружающих).

А причиной всему было то, что я нарушил законы охоты. Вам, женщинам, этого не понять. Охота способна накалить мужчину до такого азарта, что не удивительно, если совершишь даже братоубийство.

Лишь только я увидел вожака стада или, как его называют сванские охотники, «око стада», я забыл все на свете.

Не удержавшись, я подбил вожака, и с высоты трехсот метров он рухнул в пропасть. Это так взбесило одного из охотников (к тому же сильно разозленного мною накануне), что он тут же выстрелил в меня. Но я находился слишком далеко, пуля пролетела у самого моего виска. Покачнувшись на выступе, я полетел вниз. К счастью (или наоборот), обрыв был засыпан снегом, и я скользил до самого низу.

До меня доносились выстрелы охотников, но я ее мог им дать знать о себе: не было больше патронов. Часть их я извел накануне, охотясь на глухарей, остальные потерял при падении.

Напрасно я кричал и свистел, никто не отзывался. Я потерял направление и не знал, в какую сторону идти.

Прошел ущелье и оказался на незнакомых высотах.

Безмолвие окружало меня. Снег и безмолвие.

Вершины гор и ледники, казалось, стояли на страже тишины.

Ни на небе, ни на земле — ни малейшего признака жизни. Точно остановился пульс вселенной, точно безмолвие наполнило ее до самых краев. И лишь один я остался в живых, выброшенный на этот окаменевший берег…

Иду, иду…

Едва заметно для глаза меняется облик природы. Открылись горы цвета коршуна и взъерошенная, черная щетина сосняков. Умирает день, сброшенный в пропасть. Вдруг слышу, где-то жалобно кричит глухарь.

Останавливаюсь затаив дыхание. Прислушиваюсь, и снова торопливо иду туда, откуда ветерок доносит этот крик. Снова останавливаюсь, слышу биение моего сердца.

Но может быть, слух обманывает меня. Что это? Глухарь ли кричит или шумит в моих жилах кровь?

Нет, это крик глухаря…

И, доносится он откуда-то издали, из бездны.

Следую по тропинкам, окутанным сумерками. Одолел подъем, заваленный огромными каменными глыбами, и вышел на необъятно широкое плоскогорье.

Кое-где сохранилась поросль сухой альпийской травы. Окидываю взглядом местность и вижу: трава передо мной шевелится, явственно слышится шелест ветерка. Протираю глаза. Что-то движется навстречу мне, прямо на меня, пробираясь по траве. Мелькнула темно-серая спина, потом исчезла…

Напуганный человек легко поддается суеверным страхам.

И я подумал: может, это вовсе не птица, а какой-то неведомый зверь? Или то в траве на четвереньках пробирается человек, кричит глухарем, крадется скрытно в сумерках?..

Снова мелькает темная спина странного существа.

«Волк!» — пронеслось у меня в мыслях.

Машинально вскинул ружье… и услышал что-то похожее на блеянье козы.

Что же я увидел? То маленькая косуля бежала мне навстречу и жалобно блеяла.

Восторг охватил меня. Отбросив ружье, я обнял шею прелестного создания. Должно быть, бедняжка искала в темноте свою мать. И я прижал ее к себе, подобно тому, как мать приникает к плачущему ребенку.

Ах, что это?

Пуля раздробила ей берцовую кость! Чувствую, как вздрагивает раненое животное в моих объятиях, обливая меня своей теплой и чистой кровью…

Эта встреча наполнила меня счастьем, словно впервые я увидел живое существо.

Я ощутил тепло жизни здесь, в этой надоблачной пустыне, где на ледники, на гранит и на снежные вершины опрокинулось безмолвное, холодное небо…

Но бедное животное поняло, в чьи жестокие руки оно попало, и жалобно закричало.

Как страстно захотелось мне в эту минуту постичь язык животных, чтобы я мог сказать этому милому, бессловесному созданию:

 

«Не уходи, останься со мной на этом необитаемом плоскогорье. Я постелю тебе мою бурку и прижму тебя к своему озябшему от постоянной ненависти сердцу. Не уходи, я буду поклоняться тебе, как лохматый сван поклоняется богине охоты, вашей Дали»…

Но еще и еще раз рванулась косуля, замычав так жалостно, точно ей в сердце вонзили нож.

Мольба ее потрясла меня. Я отпустил ее на волю.

В последний раз прокричала она в оглохшее ухо ночи и исчезла, растворилась во мраке.

Мне же долго еще чудился ее плач, пока, прижав к себе ружье, я не заснул таким же глубоким сном, каким спали ледники, объятые безмолвием.

Я проснулся под утро, продрогший от холода. Надо мной, одиноким, переливалось и играло огнями небо — безмолвное, таинственное и прекрасное, как мечта о недосягаемом…

Больше ничего примечательного в моей здешней жизни не произошло. Мы все здоровы.

Муж моей кормилицы по-прежнему ворчит. По временам он куда-то исчезает. Думаю, что он пробирается к черкесам, приводит оттуда коней. Потом он и Кора Махвш целыми часами беседуют на непонятном для меня и Арзакана сванском языке.

Арзакан подружился с внуком Махвша — Сауром.

Я, по обыкновению, одинок; хожу на охоту, карабкаюсь по горам, пью сванскую водку, настоянную на бузине, иногда соревнуюсь со сванами в стрельбе из ружья.

Сейчас, не переставая, идет снег. Он покрыл все вокруг.

Сижу в башне, отрезанный от мира. И радуюсь тому, что это так.

Ваш Т. Э.»

 

 

«Элен Ронсер

Рим, улица Неаполя, М 17,

1931 г. 1 декабря.

Дорогая Элен!

Я не смог вовремя ответить на твое письмо. Ты бы ужаснулась, если бы знала, где я нахожусь сейчас.

Возьми географическую карту и веди по ней своим прелестным пальчиком: на подошве Апеннинского сапога найди город Таранто, дальше — Пирей, пройди по Эгейскому морю, потом по Мраморному, выйди к Стамбулу, из Стамбула возьми прямо на восток, найди Батуми — первый порт Грузии.

От Батуми отправляйся на север, к знаменитым плодородным полям Колхиды, найди Мегрелию, пройди ее… и, может быть, на той карте даже не будет обозначено название нашего края.

Высоко в горах, в складках Кавкасиони лежит он.

Я живу в уединенной башне. Фотографов здесь нет, и я тоже не захватил своего аппарата. Иначе я послал бы тебе мою карточку, и (я уверен) ты навсегда исцелилась бы от любви ко мне. Я отпустил себе бороду такую же длинную, какую носили мои предки. На мне простая чоха (из материи более грубой, чем носили крепостные моих предков). У меня отросли ногти, и так как тут нет маникюрш, то мне приходится обрезать их лезвием моего острого кинжала.

Здесь недостаток металлических изделий, ибо в нашем краю сохранился смешанный уклад, смешение каменного века с бронзовым. Поэтому одним и тем же кинжалом я режу мясо и вырезаю себе дубинку, чтобы защищаться от собак.

А собак здесь столько, что они ночью могут стащить всадника с седла. Они садятся у хлевов, у ворот и поднимают такой оглушительный лай, что я совершенно теряю способность мыслить. (Впрочем, это не столь большая потеря.)

Теперь ты видишь, мой ангел, куда ты собиралась ехать вместе со мной?..

Сейчас ты, без сомнения, воздашь мне должное за то, что я не позволил тебе променять прекрасные проспекты Парижа и Рима на эту неуютную Сванетию.

Но я должен тебе признаться, что там, в ваших блестящих городах, я чувствовал себя гораздо несчастнее, нежели здесь.

Об одном я очень жалею, — нет со мной твоей карточки. Случилось это потому, что я вообще не любитель фотографий.

Как бессильна человеческая фантазия, дорогая! Я стосковался но тебе, так как тоскует человек по несбыточному и недостижимому. И все же я не в состоянии представить себе твой облик.

Вот лучшее доказательство нашей душевной нищеты — эта вечная тоска по далекому и недостижимому. Мне кажется, будь ты тут, со мной, я согласился бы навсегда поселиться в этом горном краю и стал бы кормить тебя, мой ангел, мясом тура, лани и глухаря.

Сванские женщины научили бы тебя вязать, вышивать и прясть шерсть. С каким удовольствием надел бы я выкроенную тобой чоху, связанные твоими руками носки и с радостью остался бы на всю жизнь в такой вот башне, в какой живу сейчас.

Ведь ты любительница всего необычайного; ты безусловно полюбила бы нашу Сванетию,

Представь себе, мой ангел, народ, который еще не иссушил свои мозги над бухгалтерскими книгами.

Здесь не встретишь на дорогах блестящие дощечки с надписями: «Венеролог»… «Абортмахер»…

Здесь еще никто не видел ни протезов, ни противных синих очков. Жители еще не одурели от трамвайной тряски, и сон их не тревожат рев автомобилей и фабричные гудки.

Идешь по дорогам и видишь то церковь, построенную в первых веках нашей эры, то шест с нанизанными на нем листьями, брошенный богомольным прохожим.

Если ты ступил на сванскую землю с враждебными мыслями, тебе не позволят ходить по священным рощам.

Утром, в полдень и вечером сваны глядят на эти прекрасные горы, трудятся, играют на чонгури, по-детски следуют своим влечениям и за кровь, пролитую сто лет тому назад, сегодня мстят прапраправнукам убийцы.

Они опоясывают свой стан поясами, украшенными золотыми и серебряными бляхами. Врагов преследуют до самой могилы, друзей укрывают в своих башнях.

Здесь встают до рассвета, опережая солнце, и ложатся спать до заката, опять-таки опережая солнце.

Никому не разгадать тайн сванских женщин. Убийство на романической почве — здесь самое обычное явление.

В. нашем краю еще крепок родовой уклад. Никто без согласия дедушек и бабушек ни жениться, ни развестись не может. Женщины не ходят здесь в суд за алиментами.

Как только родится ребенок, ему тотчас же надевают на шею ожерелье из волчьих зубов. Волков считают псами святого Георгия и раз в год устраивают в их честь пиршество. Это празднество называется «праздником волчьих факелов», потому что на пашнях зажигают факелы из веток вяза.

Из всего сказанного ты поймешь, где я нахожусь теперь. Ты, вероятно, часто бываешь на Форуме, проходишь мимо Капитолийского музея, по вечерам слушаешь перезвон колоколов или оркестр в том маленьком кафе, что находится против белой церкви.

Ты можешь каждый день видеть мою любимую Персефону с беломраморными руками.

Сколько времени я не был в кино и ничего не читал! Однажды, охотясь на туров, мы забрели в пещеру и нашли там газету, оставленную альпинистами. Я прочел ее при свете лучины и сколько узнал новостей! Оказывается немецкий поэт Райнер Мариа Рильке умер в нищете, совершенно одинокий, а Томаса Манна фашисты изгнали из Германии.

Рильке давно оставил поэзию, потому что вовремя понял, что европейская буржуазия узаконила абсолютное безвкусие. На этом фоне голос большого поэта должен казаться столь же неуместным, как пенье соловья на лесопильном заводе.

Один проницательный француз верно предсказал судьбу европейских писателей еще сто лет тому назад: «Я думаю, — сказал он, — что через сто лет всякий, кто причастен к чему-либо великому, к чему-либо прекрасному, всякий, в ком живет поэт, без сомнения, наложит на себя от скуки руки».

Я засел за чтение изорванной газеты со рвением человека, только что выучившегося грамоте. Я узнал, что в Париже вышел еще один роман о несчастной любви в пятьдесят печатных листов; что какой-то немецкий ученный работает над аппаратом для угадывания человеческих мыслей и что скоро мы, находясь в Сванетии, сможем знать, о чем думает человек, промышляющий усачей у берегов Аляски.

Если это осуществится, никто не захочет влюбляться. Романы будут лишены интриги, супруги то и дело будут обливать друг друга серной кислотой. Исчезнет всякая тайна, все будет известно всем, и никто не станет писать о любви и дружбе.

Уже поздно. Ты, наверное, собираешься сейчас в оперу, а вокруг меня все уже спят.

Слышу чей-то вой: должно быть, это волк.

Как волнует меня завывание одинокого зверя, запертого в этих теснинах! Может быть, его мучает голод в нашем царстве ледников, а может, то не голод и не жажда, а просто холодно ему, одинокому, бездомному, и хочется любви.

Никого не жаль мне так, как того, кому недостает любви.

Завтра отправлюсь стрелять глухарей и должен встать до восхода солнца.

Прощай, мой ангел. Навеки твой

Тараш Эмхвари».

 

 

«Каролине Шервашидзе

в Зугдиди.

Пещера великанов,

3525 метров над уровнем моря,

1931 г. 3 декабря.

 

Дорогая Каролина! Я не знаю, дошло ли до вас мое первое письмо, я поручил его переслать человеку, который не заслуживает доверия.

Но я не встречал в жизни ни абсолютно надежных, ни абсолютно коварных людей. Потому допускаю, что этот человек мог, прибыв в Джвари, наклеить на мое письмо почтовую марку, и вы получите его. Так это или нет, но пока еще держится в пальцах огрызок карандаша, я буду писать.

Мы сидим в пещере. На коленях у меня большой плоский камень и лоскуток этой грубой бумаги. Вокруг огня сгрудились несколько охотников и разговаривают ужасно громко. Как шумна речь грузин. Прямо-таки невыносимо!

Раньше я ленился переписываться. Лишь одну женщину я баловал письмами — то была моя мать. Для других я не тратил даже простой открытки с несколькими словами привета.

Мне всегда было лень переводить на бумагу минутные настроения и мысли. Да и кому это нужно? Я не согласен с Франсом, который говорил, что если каждый опишет свою жизнь, то мировая литература обогатится многими шедеврами. Напротив, на мой взгляд это было бы величайшим несчастьем. На типографских рабочих свалилась бы непосильная нагрузка, ослепли бы наборщики и геморрой свел бы в могилу библиотечных работников.

Что написать вам? Меня убивает бессонница. Впрочем, не столько бессонница, сколько ночные кошмары. Я приписывал их тому, что пил бузинную водку. Но вот водки у нас больше нет, а я все же не обрел покоя.

Может быть, вы думаете, что у меня плохая постель? О нет! У меня роскошный охотничий тулуп, сшитый из семи турьих шкур.

Днем я ношу его, а ночью он мне служит и одеялом, и тюфяком.

Кроме того, в пещере много альпийской травы. Ее натаскали глухари. Охотники-сваны рассказывают, что глухари приставлены к турам богиней Дали; они таскают для них в пещеры альпийскую траву на зиму. Взамен они питаются пометом туров. Одному богу известно, так ли это или нет, однако мы, охотники, пользуемся этой травой как ложем.

Недавно я охотился на глухарей. Высоко надо мной сидел стервятник. Я выстрелил наудачу, и он упал с перебитой шеей. Ах, зачем я это сделал!

Эта подбитая птица была похожа на несчастного Джамлета Тарба… У Джамлета через всю шею проходил шрам — след золотухи. И вот несколько ночей все чудится мне этот стервятник; он подлетает ко мне, поводит головой, грозит выклевать мне глаза. Я вздрагиваю, обливаюсь холодным потом, а стервятник все поводит головой и пронизывает меня своими налитыми кровью глазами, глазами Джамлета Тарба…

Мои спутники улеглись спать. Ледники облеклись в горностаевые мантии. Изогнутый, как турий рог, полумесяц сверкает над самой высокой вершиной.

Млечный свет повис между небом и землей. И вокруг такая тишина, точно природа, забывшись, перестала дышать.

До свиданья, дорогая.

Навеки преданный вам

Тараш Эмхвари».

 

 

ТУМАН

 

Раскинувшийся на берегу моря городок был расцвечен красными флагами. К фасаду двухэтажного дома райкома, украшенного гирляндами и электрическими лампочками, прибита цифра «XIV».

На балконах покривившихся домиков реяли флаги. Обычно темные, грязные улицы были ярко освещены.

На опустевшей площади валялись пустые коробки от папирос, мандариновая кожура и обрывки плакатов. Митинг закончился, народ разошелся.

Из домов и духанов доносились пение и хохот весельчаков. Там и сям под платанами стояли горожане и громко разговаривали.

К вечеру стал моросить дождь. С моря поднимался туман. Совсем низко над городом пронеслась стая диких уток. Стоявший на рейде пароход немилосердно ревел, посылая к небу густые клубы дыма.

Из здания райкома спустился по лестнице невысокого роста человек. Он прихрамывал и болезненно морщил лицо. Прижимал одну руку к бедру, другой опирался на бамбуковую палку. На нем была серая красноармейская шинель. На голове — защитного цвета кепка, надвинутая на самые глаза. Он шел, не поднимая головы, дымя папиросой.

Какой-то толстый мужчина бросился к нему с противоположного тротуара.

— Товарищ райком! — кричал запыхавшийся толстяк, перебегая улицу.

Человек в кепке остановился.

— Что вам угодно? — спросил он сухо, узнав в толстяке бывшего торговца.

— Да вот налог… с меня требуют…

— Я давно уже не работаю в райкоме. Обратитесь к Аренба Арлану, — отрезал человек в кепке и ускорил шаг.

— Здорово, Чежиа! — окликнул его стоявший на углу высокий военный.

— Ушубзиа, Личели! — по-абхазски приветствовал друга Чежиа.

Личели положил ему на плечо свою большую, волосатую лапу и спросил:

— Был в Тбилиси?

— Кто меня отпустит в Тбилиси?

— Почему? В чем дело?

— Состою в распоряжении райкома. Не отпускают даже показаться врачам.

Личели плотно сжал губы и уставился большими, горохового цвета глазами на веснушчатое лицо Чежиа. Потом взял его под руку и бодро сказал:

— Походим!

Некоторое время они шли молча. Миновали ряд закрытых кузниц. Слева от шоссе раскинулись цитрусовые сады; в зеленой листве желтые мандарины поблескивали, словно электрические лампочки слабого накала. По ту сторону садов плескалось море. Стоявший на рейде пароход был похож на стоглазого дракона, изрыгающего пламя.

Справа тянулись низенькие домики и избы, крытые дранью и соломой.

Личели, убедившись, что никто не идет поблизости, прервал молчание:

— Как твоя нога, дорогой Чалмаз?

— Хуже. Должно быть, из-за погоды.

— Давно сняли гипс?

— Уже три недели как сняли, но улучшения пока не видно.

Личели вытянул шею, как пеликан, окинул взглядом шоссе и шепотом спросил:

— Доклад в ГПУ послал?

— Ну послал. А что?

— Может случиться, что тбилисское ГПУ перешлет Арлану написанный нами доклад, и тогда…

Чежиа опустил голову.

— Узнал имена нападавших?

— Одного узнал, да что толку! Разве не он напал в августе на Арзакана? Тогда я разоблачил Джото Гвасалиа. Здешнее ГПУ переслало это дело в райком. Арлан долго мариновал его, а потом стал говорить, что нужны свидетели. Но кто же станет окружать себя свидетелями, убивая человека? Может, он взял в свидетели Гванджа Апакидзе?

Прошла группа горожан. Оба замолчали и отошли в тень ясеней.

— Как же ты раскрыл это дело? — спросил Личели.

— Однажды напоили Джото на свадьбе. Он и похвастался среди женщин. Ты ведь знаешь, что он живет с Зесной — младшей дочерью Апакидзе? Так что можно поздравить Арлана с достойным свояком.

Послышался скрип колес и грустный напев аробщика.

Личели оглянулся по сторонам.

— Значит, у тебя есть точные сведения, что нападение на тебя тоже организовано Гвасалиа? — спросил он.

— Самые точные. На него указывает один лухумский колхозник, в доме которого ночевали Гвасалиа и Гвандж Апакидзе.

Тут не обошлось, конечно, без участия Арлана. Тебя Арлан не решился уничтожить, он добился твоего перевода в Сухуми. Арзакан исчез. У него в руках остался я один. Мы для него люди неподходящие.

— Что же ты, в общем, думаешь делать? — спросил Личели.

— Предпринимать что-либо сейчас опасно. Следы приведут к Арлану, а это преждевременно. В здешнем ГПУ начальником ставленник Арлана. Чежиа замолчал, потом сказал тихо:

— Исчезновение Арзакана и твой перевод отсюда развязали руки Арлану. Он теперь расправляется со всеми, кто его не устраивает. Даже беспартийную интеллигенцию и ту выжил из города.

Подошли к речке.

Переходя через мостик, Личели протянул Чежиа руку, чтобы помочь ему.

— Послушай, — сказал он, — в каком именно месте устроили тебе засаду в Лухуми?

— У самого моста. Я ехал с секретным заданием по поручению райкома. О моей поездке никто, кроме Арлана, не знал.

Шел дождь. Несмотря на туман, я заметил, как из-за прикрытия вышли три человека. Один из них подошел ко мне, поздоровался, попросил спичку. Остановив коня, я полез правой рукой в карман, и как раз в этот момент раздался выстрел и меня ранило в бедро.

Просивший огня схватил мою лошадь за уздечку. Я выстрелил из браунинга, но он успел отскочить в сторону. Тогда я пустил лошадь вскачь. Они продолжали стрелять, и одна пуля попала мне в плечо.

Еле добрался я до аптеки. Пока явился доктор, я успел потерять много крови.

Плохо то, что они угодили мне в ногу, один раз уже раненную, — добавил Чежиа,

Из одноэтажного домика с лаем выскочила собака.

Скрипнула дверь, послышался старушечий голос:

— Кто там?

— Это мы, матушка, не бойся, — успокоил ее Чежиа, поднимаясь по деревянной лесенке впереди Личели.

Когда Личели ступил на половицы, затрясся весь дом. Остроконечная буденовка уперлась в самый потолок.

Тщедушная старушка ласково приветствовала гостя и провела его в комнату, оклеенную газетами.

— Что это вы так пугливы, мамаша? — спросил Личели.

— Что же делать, сынок! Как только стемнеет, вся надрожусь, поджидая моего мальчика, — жаловалась старуха, усаживая гостя поближе к камину.

Личели засмеялся.

— Это уж так водится. Неженатые сыновья всегда кажутся матерям маленькими.

— Эх, мой родной, видно не дождусь я такого счастья чтобы мой сынок обзавелся семьей. Некогда ему подумать о себе. Он все успокаивает меня: «Дай срок, вот освобожусь немного, тогда и женюсь». Вырастил двух братьев, выдал замуж сестру. А для себя все «погоди да погоди».

— Ничего, все уладится, поженим твоего парня, — весело утешал Личели старушку. А та с состраданием глядела на беспомощно повисший рукав его френча.

Как нашел в себе силы этот статный великан примириться с потерей руки, удивлялась она. Сидит себе и беспечно гогочет, слушая ее сетования.

— Не унывай, матушка, поженим твоего сына! — повторил Личели.

— Да когда же, родной? В царское время его арестовывали, высылали. «До женитьбы ли!» — говорил он тогда. Потом настало время меньшевиков, опять его сажали и высылали. А теперь, видно, наступило время Арлана, и, как прежде, мой сын должен подставлять грудь под пули… Когда же придет наше-то время?

— Не бойтесь никого, мамаша, — посмеивался Личели, — таких ли мы видывали! Теперь наше время, наше! Как бы хорошо ни было прополото кукурузное поле, все же невозможно, чтобы не осталось хоть немножко сорняков. Но им не заглушить добрые всходы!

— Мед тебе на уста, родной мой! — просветлела старушка, но продолжала плакаться: — Разве против всего мира пойдешь? Кому под силу сравнять горы с долами? И кому нужно, чтобы за это брался мой сын? Ведь двое племянников у него на руках, сиротами остались.

— Ты иди теперь, мама, иди ляг, — ласково сказал ей Чежиа. — У нас дело есть.

— Сейчас, нан, сейчас. Вот подам только кукурузы и вина, поужинайте.

Когда старуха ушла отдыхать, Личели обратился к Чежиа:

— Завтра ночью я еду в Тбилиси. Давай нажмем еще разок на Арлана, а?

Чежиа долго молчал. Наконец отпил вина и ответил:

— Ты, Ростом, опытнее меня, и не мне тебя учить. Я думаю, дело тут не в одном Арлане. Надо полагать, что на принудительной коллективизации и чрезмерных заготовках эти головотяпы свернут себе шею.

Подождем до весны. До начала посевной кампании выяснится еще кое-что. С одной стороны, я даже рад, что Арлан не отпускает меня отсюда: я не имею права в такое время оставлять свой пост.

У меня есть сведения, что Гвандж Апакидзе и Гвасалиа действуют на два фронта: запутывают дела райкома и в то же время подстрекают недовольных кулаков к сопротивлению. Подождем до весны. Она многое прояснит. А пока что будем следить за Арланом.

Уже кричали петухи, когда Чежиа проводил гостя до лестницы.

— Ух, какой туман! — поежился Чалмаз и ладонью потер бедро. — В такую погоду рана ноет сильнее.

— Туман — враг незаживших ран, — ответил Личели. — Деникин отрубил мне правую руку, но, если понадобится, я и левой справлюсь с Арланом! Революция научила меня владеть левой рукой, а левши, как тебе известно, стреляют метко.

Под ногами Личели заскрипели ступеньки. Густой туман, окутавший мир, сразу поглотил его огромный силуэт.

За мандариновыми садами рокотало невидимое море, скрытое в плотной пелене.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: