УШКУЙНИКИ ВЕЛИКОГО НОВГОРОДА 1 глава




 

– Фомка, гляди–ко! Лапти!

– Ну и дурак! Лапти! Я чаю, тут не одни лапти, а и ноги.

– Ну дак што?

– Што! Дурак ты, Куденей, только и есть! Ежели ноги из сена торчат, стало быть, под стогом человек спит.

– Ну дак што?

– Опять што. Выташшыть мужика надоть, боле ничяво!

– Пошто?

– А поглядеть! Ну, берись за ногу…

Выдернутый одним рывком из стога, Семка крепко треснулся головой о землю. Вскочил, ошалело глядел на хохотавших во все горло обидчиков. Вдруг Фома, вглядевшись, оборвал смех:

– А ведь я тебя знаю, парень, я ж тебе в Москве по зубам дал. Помнишь?

Все еще злой, ощетинившийся Семка, сжимая кулаки, повернулся к говорившему и враз остыл:

– Фома! Ты! Мне ли тебя забыть! – расцвел улыбкой. – По зубам, говоришь, дал? Как же, помню! Помню и иное, как ты мне чесноку под татарских коней подсыпать присоветовал.

Фома захохотал:

– Было и это! Ну и как, подсыпал? Добыл невесту? Где же она?

– В монастыре.

– Чяво?

Тут, глядя на разинувшего рот Фому, захохотал Семка:

– Не насовсем Настя в монастырь схоронилась. На время.

В коротких словах рассказал Семен о делах своих.

– Теперь на север в Белозерск пробираюсь, от татарвы подале, – закончил он.

Фома внимательно слушал.

– Вот и добро! Ты, парень, не горюй, плюнь на князя–то на Митрия, иди к нам в товарищи.

Прямо в глаза Фомке посмотрел Семен:

– Нет, атаман, не серчай, в станишники я не пойду.

– В станишники? Так ведь мы ноне не тати! Аль не видишь, я кистень эвон на што сменил?! – Фома с силой воткнул в землю тяжелый кованый багор. – Зрячий ты али нет? Протри очи! Ушкуйники [84]мы ноне! Боярин Великого Новгорода Анифал Мекешин ратью идет на Каму, татар грабить, ну и мы с ним.

– Татар?!

Волчьим огнем загорелись глаза Семки:

– Это по мне!..

За тонкими березками у самой Волги вспыхнул костер, и лишь сейчас заметил Семен, что с берега доносится шум, что в слабом свете июньской полуночной зари по зеленой слюдяной воде скользят ушкуи, один за другим врезаются с хрустом в песчаные косы, будят на спящей реке неторопливые гладкие волны. Отражения звериных резных морд, вытянувших длинные шеи и зорко глядящих красными глазками вперед, вдаль, не ломаясь, изгибаются на волнах, и кажется – к берегу плывут не ушкуи новогородцев, а стадо живых диковинных зверей.

Кто–то у костра свистнул пронзительно, зычно гаркнул:

– Эй, Фомка–а–а!.. Куденейка–а–а!.. Куда вас нечистый занес?

Фома оглянулся на Семена:

– Пойдем, слышь, боярин кличет.

 

В НОВГОРОДЕ НИЖНЕМ

 

В дребезги пьяны ушкуйники.

Хозяйка совсем уморилась, угощая гостей, нет времени смахнуть широким расшитым рукавом пот с разомлевшего лица. А гости с норовом. Иной кулаком по столу хватит, ковши, как живые, подпрыгнут, вино на пол.

– Наливай полней! Скареда!

Третьи сутки гуляет в нижегородских кабаках Фома с товарищами. Другой от такого пира околел бы, – ему ничего, только глотку сорвал, хрипит:

– Куденей, заводи песню! Куденей, слышь?

На конце стола, ткнувшись головой в лужу меда, с присвистом храпит Куденей: умаялся.

– А, так ты спать! – Кадушка с огурцами опрокинулась на голову Куденея. Хлебнув рассола, тот вскочил, фыркнул, тряся мокрой бородой, заголосил:

– Потопаю!

Ушкуйники захохотали:

– Потоп Куденейка!

– В Хвалынском море [85]потоп. Вода, чай, соленая, а?

Увидав свои огурцы на полу, хозяйка засучила рукава:

– Аспид! Помешали тебе огурцы!

Фома медленно поворотился к бабе:

– Чяво? Огурцы?.. – Увидав пухлые руки хозяйки, пустил слюни на бороду:

– Ах ты, огурчик!

– Отпусти, тать. Отпусти, бесстыжий! Куды лезешь?

– Куды? А за огурцами!

– Какие тут огурцы, бесстыжий! Нешто можно при людях…

Фомка не слушал, мял хозяйку; шепотом, от которого пьяные ушкуйники зашевелились под столом, уговаривал:

– Полюби меня, лада! Привезу гостинца от татар. Чяво хошь проси! Полюби!

Отталкивая ушкуйника, баба заливисто хохотала, дразнила:

– Пусти, змий–искуситель. Задавил.

– Какой я змий, я добрый молодец.

– Добер! Василиск черный!

Фома еще крепче стиснул бабу:

– Пойдем, что ли, в подклеть, лада.

– Ох, грех ты мой…

Заметив, что хозяйку Фома уволок, Семка на свободе вышиб дно у новой бочки. Потеха! В избе дым коромыслом! Пьют, горланят песни, дерутся. Весело!

Лишь Куденей, сидя на полу в углу кабака, горько плачет, жалеючи спьяна свою удалую головушку, потопшую в море Хвалынском.

И Семке не пьется. От медов в голове туман, а веселья нет и нет. Зря и дно у бочки вышибал. Плюнул Семка, шагая через храпящих ушкуйников, выбрался из избы. Сразу охватил холодок волжской ночи, по потному хребту пробежала дрожь. В тени избы заметил человека, лица не разберешь, только рубаха белеет.

– Чего не гуляешь? Аль мед не сладок? – окликнул он Семку.

Парень узнал новогородского боярина Юрия Хромого. От того времени, как был он в Великом Новгороде, запомнил его речи Семен, давно хотел подойти, да все робел: Юрий на боярском ушкуе вместе с Анифалом Мекешиным плыл.

Семка спрыгнул с крыльца, ноги держали крепко. Взглянул на боярина – видать, тоже не пьян.

– Чего медов не пьешь, парень? – повторил Хромый.

– Не пьется, боярин, все наши хмельны, зело хмельны, а мне смотреть тошно.

Юрий удивленно поднял брови:

– Ишь ты, какой строгий. Не в монахи, в ушкуйники шел! До Нижнего доплыли целы, ныне не гулять нельзя. Напоследок гуляем. Здесь рубеж Русской земли. Ниже Волга не наша.

Семка отмахнулся:

– Я не про то, боярин, как на прощанье не выпить, а только, мыслю, пора и меру знать. Когда же на Каму, татар бить?

– Не терпится?

– А тебе терпится, боярин? Думал я, вы, новогородцы, за землю Русскую вступились. Какое там! Боярин Анифал вина не жалеет. То неспроста. До дележа дойдет – боярин с добычей, мы во хмелю, вот и поделились, а Русь…

Хромый взглянул в лицо Семке, у того только глаза в лунном свете блеснули зловеще. Медленно пошел в гору. Семен за ним.

Вдоль Волги холодно серебрилась, чуть рябя, лунная дорожка. Чем выше они поднимались, тем дальше расстилалась она.

Но Семен смотрел не на Волгу, смотрел вперед, на дорогу, где металась растянутая темная тень боярина.

Бывает же так, изъян в человеке не велик, привыкнешь – его и вовсе не замечаешь, а тут нежданно–негаданно все проявится. Чуть–чуть хромает боярин, а тень его так и припадает, так и припадает.

Юрий думал примерно то же: «Вот человек как человек, на веслах сидит, паруса ставит, в кабаках прибрежных гуляет, как все, а заглянешь в душу – нежданно–негаданно глубь откроется. Осудил, всех нас осудил парень…» Юрий остановился. «А ведь прав он!» И вдруг здесь, на этой узкой улочке, круто ползущей вверх, к кремлю, Юрий понял, что злая горячность парня понятней ему мудрой, может быть, неторопливости боярина Анифала, и, всматриваясь в поблескивающие глаза Семки, сказал:

– Немало о тебе, Семен, ушкуйники толковали. Жизнь твоя пернатой стреле подобна. Болтался ты по земле, как стрела в колчане, а обидели тебя, тетиву натянули, и летишь ты теперь прямо, никуда не свернешь. Отбил ты невесту, показал ратную удаль, ныне тебя любой князь на службу с радостью примет, а ты настоящего дела мечу своему ищешь…

Впервые такие красные слова услышал о себе Семен, отвернулся смущенно и… тревожно воскликнул:

– Смотри, боярин!

Далеко внизу на подоле горы полыхнуло полымя, ярче, ярче. Можно было уже рассмотреть, что занялась соломенная крыша избы. Багровые клубы дыма уходили вверх, медленно растекаясь над градом. Неподалеку тоскливо завыла собака.

– Это наши, не иначе, – сказал Юрий Хромый. – Ишь бесовы дети, подожгли кабак!

– Догулялись! – поддакнул Семен.

 

СТРИЖИ

 

День выдался знойный. Кама лежала синяя, отражая безоблачное небо, в котором кружились снежно–белые чайки. Низко над волнами стремительно проносились стрижи, иногда задевая крыльями воду, дробя в ней солнечные искры.

Но Фомке было не до стрижей. С той поры, как высокий берег остался позади за камским устьем, ушкуйники плыли с оглядкой, но татар нигде не было видно, и только тут, под городом Джуке–тау, напоролись на засаду.

Стрела щелкнула о край борта, оторвала щепу, булькнув, ушла в воду.

Упираясь веслом в дно, Фомка старался отпихнуть от берега засевший на прибрежной мели ушкуй, орал зычно:

– Подымай щиты, робята! Ставь парус, черти! Будет ужо потеха под Жукотинь–градом! [86]

С берега, с поемных лугов, дул теплый медовый ветер, и по ветру легко летели на ушкуйников стайки татарских стрел. Одна из них сбила шапку с головы Фомы. Он бросил весло, ругнувшись, присел на щиты.

– Семка, дай–ко мне лук потуже.

Семен даже не оглянулся, натянув тетиву, он быстро поднялся над поставленными вдоль бортов щитами, почти не целясь, пустил стрелу. Фомка, оттолкнув Куденея, сам припал к щели между щитами.

– Передового сбил! А ну еще! – и, увидев, как второй татарин упал с лошади и затих в прибрежной траве, Фома захохотал:

– Семка! Ты же ему в глаз угодил! Ловок, дьявол!

Семка, оглянувшись через плечо, ответил:

– Куда же и бить кольчужника, как не в око…

Татары поскакали назад, рассыпались по всему берегу и внезапно повернули обратно, на новогородцев.

– В багры, други! – закричал Куденей. – В багры!

Ушкуй, как еж, ощетинился выставленными вперед копьями и баграми. Только Семка, ощерясь, посылал без промаха стрелу за стрелой в наседавших врагов. Сквозь брызги и мокрый песок, летевший из–под конских копыт, Семен нашел последнюю цель, выстрелив почти в упор, бросил лук и вырвал меч из ножен.

Стоявший на самом носу Куденей сбил в воду налетевшего первым татарина. Другой, в алом халате, поднял лошадь на дыбы, перегнулся с седла, саблей достал Куденея, и сам тут же ткнулся в гриву коня – не успел уберечься от шестопера. [87]

Лязг! Ругань! Стоны!

И сразу стало тихо. Татары повернули вспять. На выручку разведчиков из–за поворота мчались ушкуи новогородцев.

Мотая окровавленной головой, тяжело поднялся на ноги Фома.

– Порубили! Всех робят моих порубили басурмане… – Увидев лежащего Куденея, охнул: – Никак и друга мово Куденеюшку кончили поганые…

Поднял валявшийся на дне ушкуя шлем, зачерпнув им воду, плеснул Куденею в лицо, тот застонал.

– Жив! Слава те, господи!

За порубленных товарищей озлились ушкуйники, с гиком кинулись к башням Джуке–тау, но, встреченные стрелами и кипящей смолой, откатились прочь.

На второй приступ новогородцев повел боярин Хромый. Пытался обойти главные врата, залезть на стены, где пониже, но и тут ушкуйники получили крепкий отпор.

Вытаскивая раненых из–под обстрела, Юрий и сам был подбит стрелой в грудь, его замертво унесли к ушкуям.

Семка наклонился над Хромым:

– Ну как, боярин?

Юрий хотел сказать что–то – воздуха в груди не хватало, откинулся на кошму, закашлялся, сплюнул кровью.

У городских стен вновь зашумели. Семка, вслушиваясь, поднял голову.

– Никак опять наши на приступ пошли? Пойти и мне. Прости, боярин. – Шлепая лаптями по воде, Семка побежал к берегу.

Хромый попытался сесть, хотел взглянуть, что делается у стен. Сил не было, повалился на бок.

Стриж, летевший у самой воды, круто взмыл над ушкуем. Боярин Анифал проследил за ним взглядом. Заметив это, Юрий опять плюнул, закрыл глаза. Во рту было солоно от крови, на душе тоже не слаще. Зло брало, глядя на спокойствие боярина Анифала: там люди бьются, а он на стрижей смотрит.

Без толку прошел день. Только и сделали дела, что слободу сожгли, а прок какой? Стены града стояли неприступно.

Вечером Анифал велел садиться на ушкуи, плыть вниз.

Видя, что новогородцы спихивают ладьи в воду, татары распахнули врата, поскакали к берегу. На полном скаку метко били из луков.

Ушкуйники невольно оглядывались. Птицами летят басурмане, визжат не по–человечески. Мороз по коже дерет. Ух!

Анифал весело покрикивал:

– Живей, робята! Живей!

Юрий со стоном поднялся. Сидевший рядом с ним Семка прикрыл его щитом:

– Лежи, боярин!

Юрий все силился встать, глазами искал боярина Анифала, хрипел:

– Наших бьют, а он… чему радуется? Ирод!

– Лежи, боярин, лежи. Не замай. – Семка силой удержал его, бережно положил на дно. Хромый затих, только под рукой у Семена мелкой дрожью билось его плечо.

Засыпаемые стрелами с высоты обрывистых камских берегов, ушкуйники плыли вниз.

Татар все прибывало.

На ушкуях никто даже не ругался, гребли, угрюмо смолкнув. Юрий открыл глаза, заметался, потом замер, смотрел на медленно темневшее небо.

Светлой летней ночи не прикрыть, не уберечь от свистящих повсюду вражьих стрел.

Заметив тоску в воспаленных глазах Юрия, боярин Анифал окликнул его:

– Что, Гюргий Михалыч, болит грудь? Что? Тошно? Потерпи. Чего? Не о том ты? О чем же? Татары? Авось бог милостив. Глянь, из–за леса тучка идет. – Анифал довольно хмыкнул, погладил холеную бороду. – Ты не кручинься. Недаром сегодня стрижи низко летали, да и мои старые раны ноют, ненастье сулят.

Непогодь пришла вовремя.

По потемневшей Каме побежали белые барашки. Косая стена дождя закрыла берег. Мрак сгущался.

Боярин встал, перекрестился на восточный край неба, по которому ползли тучи, полыхая зеленоватыми слепящими молниями. В промежутках между двумя громами он окликнул ближайшие ушкуи:

– Робята! Остальным передайте, только не орите, назад, к Жукотиню поворачивай! Пусть нас татарове внизу поищут, а мы тем временем…

 

ТАТАРЧОНОК

 

Татарские караулы, оставшиеся в Джукетау, не ждали в такую ночь гостей, заметили их слишком поздно, когда многие новогородцы уже добрались до верхних бойниц. Под деревянной крышей, накрывавшей городскую стену, в темноте началась резня.

Едва Семка протиснулся в узкую щель бойницы, его ошеломили [88]чем–то тупым и тяжелым. Парень упал в кучу тел. Кто–то грузный навалился ему на спину, подергался, замер. Рядом кто–то глухо стонал.

Немного опамятовавшись, Семка приподнялся, снял шелом, потрогал голову. «Хошь и гудит, но цела». Провел рукой по лицу, лоб и щеки мокрые, липкие. «Кровь! Не своя!» Это показалось почему–то особенно страшным.

Нахлобучив шелом, лязгая зубами, метнулся без разбора в полную воплей и звона оружия тьму, наступил на человека, тот взвыл и захлебнулся от боли. Семка шарахнулся в другую сторону, но чьи–то пальцы цепко схватили его за ногу, он упал, яростно отбиваясь от неведомо откуда насевшего на него врага.

Только сейчас опомнился окончательно, но так и не понял, те ли пальцы, которые вцепились ему в онучу, теперь душили его. Боролся, забыв обо всем.

Вдруг татарин отнял руки. Семка глотнул воздух и тут же почувствовал, что враг зубами пытается схватить его за горло, только борода помешала сразу вцепиться в глотку. Семен рванулся прочь и сам укусил противника. Сцепившись клубком, кусаясь, царапаясь, хрипя русские и татарские ругательства, они катались, подминая под себя трупы и раненых, пока татарин, изловчась, не ударил Семена в переносье.

Зеленые искры брызнули из глаз, казалось, на миг единый зажмурил очи, но, когда открыл их, вокруг крутились иные, красные искры.

Лязг сечи ушел неведомо куда. Пылали стены Жукотинь–града.

Еле выбрался из пекла, спустился вниз, в город. Куда же иначе, когда ярость горячим углем грудь жжет!

Тут же столкнулся со своими. Пьяный от вина и битвы, Фомка махал багром, на котором болталось зеленое полотнище, орал во всю глотку:

– Семен! Ты што, как упокойник? Гляди веселей! Всех, как есть, басурман побили!

Ушкуйники засмеялись:

Полно врать, Фомка. Пока мы на стенах бились, все татары в поля ушли. Град пуст!

– Пуст? – Семка рванул ворот рубахи. – Выходит, по–вашему, мне и бить некого?

Фомка опять заржал:

– Неймется ему! Мало ты их ныне с коней стрелами посымал? А во граде в самом деле пусто. Я последнего супостата покончил.

– Так уж и последнего?

– Вот те крест, – Фомка перекрестился. – Иду я переулком, не берегусь. Вдруг… жик! Стрела! Ну, я, конешно, к стене, а над головой опять… жик! жик! Откуда бьет – не поймешь, только слышу, в одной избе кто–то поет, гнусаво эдак. Коли поет, значит, к Аллаху в рай просится; думаю, надо помочь басурману… высадил дверь… так он на меня сверху – кошкой!

– Ну?

– Чяво ну? Ждать, что ли, чтоб он мне кишки выпустил? Кинжал у него во! Вострый! Я его багром по башке. Упокоил! А чалма на крюке застряла, так я ее и не сымаю! Знай наших!

Фомка довольно шмыгнул носом:

– Робята, пойдем, что ли, на добычу!

Много богатств нашли ушкуйники в брошенном городе.

Семка нашел другое. В одном из домов, в подклети, увидел он человека, сидевшего на земле, привалясь к стене. Деревянная колодка охватывала ему шею и кисти рук, космы волос закрывали лицо. Семен тронул его, тот поднял голову, посмотрел тупым взглядом, разлепил губы и срывающимся шепотом сказал:

– Господь привел… своих увидеть.

– Русский?!

Семка схватился было ломать колодку. Пленник тихо застонал:

– Не тронь, добрый человек, кончаюсь я. Эвон нож в боку, хозяин меня на прощанье угостил. Не тронь.

Парень стоял над умирающим, голова которого опять упала, открыв шею, в кровь стертую колодкой, вглядывался в последнее трепетание жизни. И самому дышать нечем, какой–то комок сдавил горло.

«Мало сжечь и разграбить вражий город! Мало! Мало! Мало! Кровь нужна!»

А тут откуда ни возьмись Фома.

– Семка, ты здесь? Иди скорее, я тебе татарина припас! Бей!..

С обнаженным мечом ворвался Семен в дом.

– Где?

– Эвон!

На полу, забившись в угол, плакал татарчонок лет пяти. Увидев меч, он взвизгнул пронзительно, затрясся всем телом. Семка глядел на грязные ладошки, которыми малыш закрыл мокрую от слез слюнявую мордочку, потом, оглянувшись на Фому, бросил меч в ножны, плюнув на пол.

– Смотреть не на что, не то что рубить такого – сопляк.

И тут же почувствовал, что и плевок, и слова сказаны только для Фомы, – чтоб стыдно не было, а на самом деле в глубине шевельнулось что–то такое, что не позволило поднять меч.

У Семки чесались кулаки дать другу по зубам, сверкнувшим из–под усов.

– Это ты мне в насмешку! Нешто я большего не стою? Тоже орал: «Татарин! Ордынец!» Ты эдак вместо татарина мне куренка подсунешь! – и, в самом деле озлясь, схватил Фому за бороду: – Подавай мне татарина, сукин сын!

Фома все понял, заржал беспечно:

– Окстись, Семен, ишь очертел, – и, высвобождая бороду из Семкиных лап, продолжал: – И кошкино котя – тоже дитя, а этого разве зарубишь! Правду молвить, не за тем я тебя сюда привел, глянь, ковер у них важный.

– Ковер?

Семка отпустил Фому, взглянул на стену:

– Иное дело, коли так. Ковер надобно содрать!

– Разбогатеем мы, Семка!

– Разбогатеем! Боярин ковер оттягает, а нам по медной денге [89]татарской, да, гляди, еще по обрезанной [90]достанется.

– Полно врать! Так уж и по денге.

– Ну, ковшик медку в придачу.

 

БЫЛИ ВЕЛИКИЕ ХАНЫ

 

Белым полуденным зноем заволокло Сарай–Берке.

Городской водоем лежит бронзовым зеркалом, только около шлюза дрожат желтые струйки воды, пробивающиеся из верхних прудов.

Над ними могучие стены караван–сарая. [91]Поверхность их, покрытая сплошь полукруглыми массивными выступами, хранит во впадинах лиловые тени.

Плохо сгибая колени, старческой, неспешной походкой из переулка вышел тот, кого Тагай знал под именем святого Хизра. Подойдя к берегу, старик взглянул на караван–сарай, прищурил слезящиеся глаза.

«Умели в мое время строить! Ныне гладкие стены многоцветным изразцом, как ковром, покроют и радуются – тешат глаз. В мое время из простой глины, из кирпича–сырца строили, и само солнце украшало стену».

Полюбовавшись на игру светотеней, старик, неторопливо миновав площадь, вошел в караван–сарай.

Здесь можно отдохнуть от зноя, от нестерпимого блеска белых стен, от шума и толчеи улицы.

Старик сел на пол, прислонясь к холодному камню колонны. Дремлет старик. В сумраке никому не видно, как из–под опущенных век нет–нет да и блеснет короткий, пристальный взгляд.

Здесь, в караван–сарае, куда собрались купцы из Египта и Хорезма, Ирана и Крыма, многое можно услышать, но лишь когда речь зашла о заяицком хане Хидыре, старик встал и подошел к говорившим.

Те смолкли – не годится в Сарай–Берке при незнакомом человеке о Хидыре толковать: чужие уши ушами Науруз–хана могут быть.

Опираясь на посох, старик заговорил нараспев:

– Были великие ханы в Орде! От могучего Темучжиня ведут род свой властелины улуса Джучи… – Смолк, задумался, сморщенной, иссохшей ладонью прикрыл глаза, потом выпрямился, взглянул вокруг – слушают. – Помню непобедимые орды Чингис–хана. Помню, мурзы и эмиры, тарханы и баатуры были верными псами его. Железной цепью была для них воля хана, железные сердца бились в груди у них; они пили росу, мчались по ветру, в битвах терзали человечье мясо. Помню!

Старый толстый купец поднялся с ковра:

– Помолчи, дервиш! Я тоже стар, но не помню времен Чингис–хана. Как можешь их помнить ты? Полтора столетия прошло с тех времен. Сколько же лет тебе?

Старик улыбнулся широкой, ясной улыбкой:

– Не ведаю. Зачем я буду считать свои годы? Имя мне Хизр.

И, видя, как широко открылись глаза слушателей, продолжал:

– Видел я славу Чингис–хана, видел дела других могучих ханов: Джучи, Бату, Узбека…

Старик стукнул посохом и полным голосом бросил мятежные слова под гулкие своды караван–сарая:

– Были великие ханы! Будет великий хан! Ждите!

Сквозь толпу, звякая доспехами, проталкивались воины, ругаясь, схватили старика, ветхий пурпур его халата с треском лопнул на плече.

Окружившая их толпа с грозным рычанием надвинулась на ханских нукеров. [92]

Хизр поднял руку, шум стих.

– Мир с вами, правоверные, не тревожьтесь. Что может сделать мне, бессмертному Хизру, называющий себя ханом Науруз? Не тревожьтесь, ждите великого хана, мир с вами! – и, протянув руки сотнику, добавил:

– Вяжи!

 

ТРЕВОГА

 

Не может заснуть Науруз–хан. Душно! Смутно!

Сегодня днем, когда нукеры приволокли и бросили в теплую пыль перед ним Хизра, ярость обожгла хана. Сам бил старика, сам клок бороды у него вырвал, хотел тут же отрубить ему голову и… хан старается не вспоминать дальше, и не потому ли особенно ясно помнит он спокойный взгляд, которым смотрел на него Хизр?

Что было в этих выцветших, слезящихся стариковских глазах, Науруз не понял, но только, сразу обессилев, упала ярость, а сжатые губы эмиров, стоявших вокруг, сжались еще плотнее. Их–то хорошо понял Науруз–хан. Сжали губы, спрятали насмешку, Хидыря ждут.

Только Тагай стоял, чуть приоткрыв рот, с интересом смотрел то на хана, то на Хизра, ждал, что будет дальше. Лицо Тагая было, как всегда, глупым.

Может, поверит Тагаю Науруз–хан? Был Тагай простым сотником, волею ханской стал знатным мурзой. Тагай глуп и предан.

Ему приказал Науруз–хан отвести старика за город, там отрубить ему голову и немедля с головой его возвращаться во дворец!

Душно!

Хан вышел на внутренний двор, взглянул наверх, уже ясно стал виден золотой полумесяц на крыше дворца – светает, а Тагая все нет.

Хан помнит: вот здесь у стены стояла лошадь Тагая, помнит, как, гикнув пронзительно, мурза бросил аркан. Петля затянулась. Вздулись желваки на жилистой шее Хизра, старик дернулся вслед за рванувшейся с места лошадью. Помнит хан звонкий топот копыт по камню…

Что это?

Ясно слышен в предутренней тиши лошадиный топот. Бешеным скоком мчится кто–то ко дворцу.

– Тагай?!

Хан хотел крикнуть, чтобы немедля открыли ворота, голоса не было, хватил воздух ртом, а слов так и не нашел.

Под аркой мелькнула тень всадника. Остановленная на всем скаку, лошадь с храпом поднялась на дыбы, на камни упали белые клочья пены.

Гонец спрыгнул с седла:

– Тревога, Науруз–хан! Несметные орды Хидырь–хана переправились через Яик–реку!

Только тут понял Науруз, что Тагай не вернется.

 

ГОЛОВА ХИЗРА

 

Пыль, поднятая бесчисленными копытами, золотым маревом стоит над далекими еще ордами Хидыря.

Над степью тусклым красным углем висит солнце.

С высоты кургана Науруз–хан следит за движениями врагов, а сам думает свое: «Куда делся Тагай? Нигде его не нашли. Или вправду нищий старик святым Хизром был? Тогда…»

На вершине кургана древняя каменная баба глядит мертвыми глазами на приближающиеся орды. Какой неведомый народ поставил над степью эту грубо отесанную глыбу? И народа того нет, и память о нем с пылью степей смешалась, а баба глядит и глядит каменным взглядом на быстротечные века человеческие, усмешка, неведомо над чем, кривит ее серые губы. Не над ним ли, Науруз–ханом, смеется сейчас ведьма?

Хану начинает чудиться, что именно таким мутным и пустым взглядом смотрел на него Хизр. Именно пустым! Точно и не было хана, точно ничего не было перед его глазами.

Тревожно вглядывается вперед Науруз–хан, потом опускает глаза вниз, туда, где у подножья кургана в боевом порядке стоят его орды.

Кто посмеет сказать, что проклятый Хидырь сильнее Науруз–хана?

Хан озирается вокруг. Под зловещим взглядом ханским опускаются глаза эмиров, только Челибей, привалясь спиной к плоским, свесившимся на живот грудям каменной бабы, спокойно посматривая вперед, покусывает травинку и будто совсем не замечает тревоги ханской.

«Этого волка не приручишь! Сам ханов резал! Добро, хоть прям нравом, не то что Будзий, ближний тархан. Шакал! Трепет бровей моих ловит, а придет пора – продаст и выдаст!» – думает Науруз, опять глядит на эмиров и тут не разумом, – нутром, шкурой своей, по которой под теплым стеганым халатом пробежала дрожь, понимает, что Хидырь сильнее его, сильнее тем, что еще никому неведом, а он, Науруз–хан, известен во всем: и в гневе, и в милости.

Хан побледнел, запыленное лицо его стало серовато–желтым, пергаментным, явственней проступили синеватые тени подглазин.

«Прочь! Ускакать прочь от медленно приближающейся в клубах пыли смерти!»

Рука дрогнула, чуть не рванул удила.

В золотистом мареве вспыхнули белые искры обнаженных сабель. Хан пристально вглядывается, но вдали мало что видно, понятно лишь – после первых коротких схваток передовые сотни быстро отходят вспять. Так и должно быть, а Наурузу кажется, что его воины бьются слабо, с неохотой.

«Почему вон тот дальний курган бросили? Почему мало дрались?»

Ему и самому ясно – цепляться за этот курган нет смысла, но вражий бунчук на вершине кургана бесит Науруз–хана.

В это мгновение Челибей встал и подошел к Наурузу:

– Смотри, хан, кто–то скачет оттуда. Видишь? Видишь, как летят вслед ему стрелы?

Ничего не видит Науруз: не у всех такие ястребиные глаза, как у Челибея.

– Да! В самом деле… скачет! Кто? Кто это?

И, как всегда спокойно и потому насмешливо, Челибей ответил:

– Я вижу. Отруби мне голову, хан, если я лгу, это скачет Тагай…

– Да, теперь ясно – он!

Припав к лошадиной гриве, мурза мчится во весь опор сюда, к кургану, а в турсуке бьется о лошадиный бок что–то круглое, величиной с голову человека. Тагай!

Хан оглянулся. Все вокруг смотрели туда, на круглый мешок, притороченный к седлу Тагая.

Недаром верил хан Тагаю! Недаром опоясал мурзу мечом службы! Вот он, воистину преданный ему мурза, простой, даже, может, не очень умный, но верный, который десяти мудрецов стоит. Он! Он! Тагай с головой Хизра!

Издалека долетел печальный звук трубы. Орды Хидырь–хана замерли на месте.

«Велик Аллах! Как река в пустыне, не дойдя до моря, иссякает в песках, так до битвы иссякла храбрость Хидыря!»

Подскакав, Тагай крикнул:

– Смотри, Науруз–хан!

Ханская лошадь, о копыта которой ударился желтый шар, вытряхнутый Тагаем из турсука, испуганно дернулась в сторону. Перегнувшись с седла, хан взглянул вниз и в последнее мгновение понял, что в траве у ног его лежит большая тыква. В следующий миг Тагай вонзил кривой нож в шею Науруза.

Хан уже не видел, как кинулся на Тагая Будзий, как, сбитый мурзой с седла, он упал рядом, единственный верный ему тархан, единственный, кому мог верить и не верил Науруз.

В оцепенении смотрели эмиры, как последняя судорога пробежала по телу хана, как качнулись и затихли метелки ковыля, среди которых лежал он.

Лишь каменная баба глядела мертвыми глазами в степь, откуда вновь печально запела труба и медленно двинулись к кургану полчища Хидыря, ставшего ныне ханом Золотой Орды.

 

ПОД СТРЕЛАМИ СВОИХ

 

Край льдины обломился под ногами, и Семка с головой окунулся в полынью, вынырнул, фыркая и отплевываясь, поплыл среди завивающихся мелкими водоворотами бурых от мути струй.

Схватившись за кромку льда, он с трудом вытащил из воды одеревеневшее от стужи тело, и тотчас же в льдину ударила стрела, брызнула в лицо колючими иглами трухлявого весеннего льда.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: