Глава 1. Гадкий утёнок. Структура языка. 1 глава




Содержание

Предисловие.

Глава 1. Гадкий утёнок. Структура языка. 6

Глава 2. Смысл, который приходит первым & эмоции. 41

Глава 3. Совесть, Нарцисс & логика. 63

Глава 4. Случайная координата. 115

Глава 5. Пассажир без места. 151

 


Предисловие

По мысли Канта, все эмпирические понятия имеют синтетические происхождение, точно так же чувства и понятия чистого разума обладают первоначальным синтетическим единством апперцепции, но Кант не смог назвать эту синтетическую основу, которая бы являлась обязательной и безусловной. Трансцендентальная философия выясняет происхождение знаний, – и в данной книге мы предлагаем ответ на этот интереснейший вопрос.


Глава 1. Гадкий утёнок. Структура языка.

Эпиграф: «Нет устойчивых фактов,

всё течёт, недоступно, удалено

наиболее прочны ещё, пожалуй, наши

мнения».

 

Ф. Ницше.

 

Я считал себя Гадким Утёнком примерно до шести с половиной лет. Это мнение стойко держалось с тех пор, как я себя помнил, и изменилось в один день, странный во всех отношениях. В этот день хоронили моего отца... Солнце пряталось за тучи, когда я вышел на улицу. Никаких друзей ещё не было, но за спиной, будто, выросла воздушная стена и помешала вернуться домой. Я пошёл в ту сторону, где мы обычно играли... Только Любка одиноко стояла у своих ворот и печально глядела в даль. Когда я приблизился, глаза у неё наполнились горечью, кажется, она знала...

Я остановился рядом и запрокинул голову, на всякий случай приготовившись сказать про отца, но пока дерзость позволяла мне молчать, Любка была взрослой женщиной. На секунду её лицо стало злым, потом по нему пробежала какая-то вина, и она с неожиданной лестью сама сказала:

– Ты симпатичный мальчик и уже многим нравишься! – Я отнёсся к её словам скептически. Любка слыла пьяницей и проституткой, но некая радость возникла. Я сообразил, что никогда не смотрел на себя с этой стороны. Казалось, Любка и знает. Радость хлынула сильней. Мой скептицизм стал таять, перед мысленным взором засияла голубая, небесная чистота. Солнце в это время выглянуло из-за тучи и ласково согрело кожу. За моей спиной выросли крылья, которые до сих пор со мной.

Я все-таки должен задать себе вопрос, почему в раннем детстве у меня о себе такое впечатление: Гадкий Утёнок? Я был вполне любимым ребёнком. Одна история, оказавшаяся ради меня в семейном предании, позволяет мне судить об этом, не смотря на детское впечатление строго обращения... Баба Марфа однажды рассказала, как заглянула в окно детского садика, куда меня только что сдала. Она увидела, что воспитательница хлещет меня рукой по заднице и по спине одновременно. Я во весь голос ревел после расставания с бабкой. Она вернулась, сообщила воспитательнице всё, что о ней думает, и увела меня домой... Матери было велено искать другой садик.

Мать тоже не забыла эти хлопоты и однажды показала мне садик, куда я сначала ходил, даже сказала, что я был в одной группе с той девочкой, в которую потом влюбился в школе. Такая длинная связь с этой девочкой меня, конечно, впечатлила, но садик я совершенно не помнил.

Я вообще многого не помню... не помню, как делали фотографию, где папа, мама и я. Я смотрю в сторону фотографа, тянусь к маминой груди за защитой. Не помню с ней таких близких отношений... Помню, как мама привела меня в больницу, заискивая, говорила с какой-то полной тётей в белом халате. Та сурово набирала воду в огромную белую ванну. Я никогда таких больших ванн не видел. Потом мама куда-то ушла, сказав: «Стой здесь!». Казалось, всё идёт, как обычно. Я ждал маму и фантазировал о ванне. Казалось, в ней можно бродить по грудь, удобно упираясь ногами в дно. Можно было даже нырять. Я однажды нырял в речке, правда, спина торчала, и течением сносило. В ванне нырять было бы не в пример удобней. Я уже мечтал об этом... Тем временем, все сроки возвращения мамы прошли. Я спросил у тёти, где она, и тётя дала ответ, который меня обескуражил. Мама сегодня вообще не придёт, а мне надо мыться. Кажется, речь шла об этой ванне! Но, говоря со мной, тётя уже выключила воду. Она приказала раздеваться до гола и мыться с мылом. Я даже не возразил против того, чтобы раздеваться до гола, только попросил побольше воды.

– Утонешь, – сказала тётя, уходя в соседнюю комнату.

Дверь в дверном проёме отсутствовала. Я был доступен подглядыванию, но тётя молча дала понять, что смотреть на меня не собирается...

Тёпленькая полоска воды на поверхности быстро остывала и досаждала сыростью. Я втискивался в воду глубже, но дно жгло холодом кожу. Мне ничего не осталось, как мыться, для этой цели тётя выдала новенькое мыло со свежими оттисками. Когда я поворачивал его в ладошках, мыло норовило выскользнуть и больно стукнуть по ноге. Скоро я догадался, как можно меньше им измазаться, смыл синей мыльной водой то, что намазал, и без спроса вылез из ванны. Майка и плавки показались мне тёплыми и ласковыми... Но в этот момент меня мучили ощущения Гадкого Утёнка. Суровый тётин гнев мог обрушиться на мою голову: я плохо помылся. На новеньком мыле сохранились до мельчайших подробностей свежие оттиски...

Тётя молча согласилась с моим одеванием, даже не взглянула на мыло и повела меня по коридору. В маленьком кабинете, куда мы пришли, сидела белая маленькая тётя, которая властно отпустила полную тётю. И та покинула меня, как оказалось, навсегда в жизни. Маленькая тётя была со мной ласкова и сразу вызвала доверие. Мне, правда, показалось, что совсем не обязательно брать у меня кровь из вены, но никакие разумные доводы в голову не лезли. Я с ужасом смотрел, как шприц толщиной с мою руку медленно забирает кровь из вены. На руке шевелись невидимые волосики, я чувствовал их движение, но волосиков не видел. Ещё помню свои мысли по этому поводу: «Укол мне делали одному и ни за что». В последний раз уколы ставили всей детсадовской группе, ещё мазали пальцы чёрной краской и прикладывали к холодной, гладкой доске, но это было не больно... После процедуры меня вела по коридору уже третья тётя в белом халате.

Две тёти в длинных, цветных халатах шли нам навстречу. У одной тёти халат распахивался до пояса, демонстрируя длинную, ночную рубашку, вся она была всклоченная, ещё сверкнула на меня огромными зубами и голову, зачем-то, поворачивала, проходя мимо. Поворачивая за угол коридора, я заметил, что она вообще стоит на месте, смотрит нам вслед горящими глазами...

Из-за поворота послышались догоняющие шаги, и раздался нелепый возглас: «Это мой сын!». Я вынужденно обернулся, потому что рядом не было других мальчиков и вообще детей. Растрёпанная тётя стояла рядом... Её губы непрерывно двигались, открывая все огромные зубы сразу. Тётя хотела быть ласковой и заискивающе наклонилась ко мне. Зрачки расползлись по радужной оболочке. В них тускло блестело и колыхалось какое-то пламя. Я увидел близко незнакомое, старое лицо, недоумевая, собрался, сказать, что у меня есть мама, но осёкся. Мама только что ушла, ничего мне не сказав. Самому мне никогда не приходило в голову, что можно иметь другую маму... вместе с мамой исчез папа, все родственники тоже исчезли друг за другом. Дольше всех держалась бабка, но стала прозрачной... Прежняя мама была молода, красива, все зубы сразу не показывала, носила аккуратные платья. Все сравнения были в её пользу. Я остро пожалел, что больше никогда её не увижу. Тётя протянула ко мне руки: «Иди к маме!». – Руки оказались возле моих рёбер. Я дёрнулся от них, уже готовый хныкать и врать, что у меня есть мама. Подруга тёти, которая давно стояла рядом и сосредоточенно смотрела на нас, вдруг схватила тётю за локоть и стала от меня оттаскивать... Тётя забилась и заборолась, стала рваться ко мне с силой, которую стоило применить на секунду раньше... На помощь подруге бросилась белая тётя, что вела меня по коридору. Вдвоём они оттащили новую маму на безопасное от меня расстояние... Скоро я оказался в палате. Дверь в коридор не запиралась. Моя кровать стояла рядом с дверью. Новая «мама» могла появиться в любой момент...

Ночь я провёл тревожно. Она не появилась, но утром в коридоре раздался сдавленный крик, будто, во время какой-то борьбы. Кажется, он принадлежал зубастой тёте. Больше крик не послышался, но зато мне мерещилось каждый день, что тётя входит в палату. Дверь медленно открывалась. Она стояла на пороге, плотоядно глядя на меня и пряча за губами большие зубы, после короткой борьбы мне приходил какой-то конец...

Кроме меня в палате было ещё два человека: сухой старичок в пижаме, всё время читавший журналы, и пузатый дядька со следами банок на спине. Оба соседа мной не интересовались, но старичок вызывал у меня больше доверия. Я решил поговорит с ним: тема разговора была – опасность для нас обоих. Пока я пытался сказать какие-то членораздельные слова, старичок молча косился на меня с подушки, потом продолжил читать. Я не нашёл в его лице союзника.

Как-то утром дверь в палату открылась. Моё сердце ушло в пятки, но вошла приветливая, молодая сестра в белом халате. Скоро спина пузатого покрылась банками. Я отважился спросить у приветливой сестры про зубастую тётю. Кажется, мне опять плохо удалось объяснить, что имею в виду. Мои хриплые слова были бессвязны и скоро оборвались. Но сестра поняла, ничего не уточняя, кратко сказала: «Сумасшедшую увезли». Почему-то, её слова не успокоили меня. Когда мысли о зубастой тёте нападали, я прятался под кроватью. Лежать там было твёрдо и совершенно бесполезно, я был виден с любого места в палате, по крайней мере, обозревал сам её пространство до потолка. Со стороны казалось, что я просто играю...

Отец снял меня с этой кичи. В один из унылых дней, который, казалось, никогда не кончится, через окно послышался его голос, громко звавший меня по имени. Не веря ушам, я влез на подоконник этого открытого окна. Под ним, действительно, стоял отец. Я даже не поздоровался с ним; морщась от улыбки, сразу сказал, что хочу домой. Отец протянул руки: – Прыгай!».

Я спрыгнул на руки, не веря, так и остался для скорости во время этого марша. Мы покинули больницу, по моему представлению, без всякого спроса. В самом начале пути я попробовал рассказать отцу про зубастую тётю. Он не вник, кажется, думал о своём. Тогда, затаив дыхание, я спросил про маму. Он дал машинальный ответ: «Она ждёт дома». Кажется, мама у меня была та же самая, но я побоялся уточнять. Когда мы дошли до знакомого перекрёстка, в моей голове посветлело. Я почувствовал, что возвращаюсь домой. Больница оторвалась... Но лицо зубастой тёти долгие годы врезалось в память. Я его узнавал у бабки за зелёным частоколом палисадника, что наблюдала, как я возвращаюсь из школы или иду в школу, а однажды узнал у жены. Она вдруг вздумала мне петь какую-то песню, глядя прямо в глаза и двигая губами по зубам. Я и раньше замечал, что она похожа на ту сумасшедшую, а одна её родственница была просто вылитой копией.

К сожалению, эти воспоминания не дают ответа на вопрос, откуда взялся Гадкий Утёнок. Он уже есть: проявил себя, когда я без спроса вылез из ванны.

Может, обратиться к воспоминаниям более ранним и отрывочным?

На мне майка и нет штанов. Ложка уже стучит о дно чашки. Я сижу за большим кухонным столом, ем сырые яйца с хлебом:

– Хочу ещё! – крикнуть получилось отчётливо, но всё равно интересно: поняли меня или нет. Обычно я слышу в ответ одни вопросы... На этот раз мама не переспрашивает, но говорит совсем не то, что я ожидал:

– Надо просить бабушку. Это бабушкины яйца!

– Надо просить бабушку! – виновато вторит ей отец.

Моя радость по поводу внятной речи стала остывать: «Кому я кричал?!». Бабушка сидит рядом на кровати, она уже встала и готова к действию, но сомневается: «Можно ли мне яйца?».

Мой аппетит впервые не встречает у неё одобрения. Я понял, что она сказала. Меня охватывает недоумение... Кажется, мне отдельно придётся просить бабушку. Я что-то мычу. От сознательных усилий слова исчезают из головы. Слушая себя со стороны, я сам себя не понимаю. Демонстрируя своё разорение, бабушка и лезет в подпол. Опять появляются два яйца. Я начинаю есть, но вкуснейшие яйца превратились в скользкое месиво...

Что это за чудной разговор был? Я не могу поверить, что бабушке жалко для меня яйца. Они навалены горой в глубокой чашке в подполе... Смысл этого разговора сейчас позволяет восстановить семейное предание.

Мать как-то рассказала, что я раздавил доской бабкиных цыплят. Ещё удивленно переспрашивала: «Ты что, совсем ничего не помнишь?». Я не помнил, но потом, будто, нафантазировал, как с интересом тянусь к жёлтеньким цыпляткам, облокотился на доску, что была мне по пояс. Когда доска медленно со мной упала и была поднята, под ней оказалось несколько замерших цыплят. От себя они ничем не отличались, вины я не чувствовал.

Видимо, мамина очередь была следить за мной. Бабка взяла с неё деньги за цыплят, и, я думаю, в том разговоре мать проявляла фронду.

Ей, действительно, удалось вбить клин в моё единство с бабкой. Кажется, с того момента я стал различать себя и бабку... Ещё припоминаю, как бабка пугает меня даже смотреть в сторону тоненьких, беленьких кур, что гуляют со мной во дворе. Она, почему-то, называет их цыплятами. Эти куры меня совсем не интересуют, а я – их. Запрет довольно неудобный. Кажется, я должен отводить глаза от каждой и бежать в другую сторону. Двор слишком ограничен для этого. Может, мне вообще стоять лицом к стенке?..

Я почти дотянулся до сознания проснуться, но раньше, чем это случилось, почувствовал себя в тёплой луже, а скоро стал осознавать в остывающей сырости и встал на ноги в кроватке. Оказалось, что баба Марфа уже не спит. Она спустила меня на пол, сняла мокрую майку и стала перестелить кровать... В кухне трещит печка. Я выбегаю посмотреть, как падают красные угольки в поддувало.

Вообще-то, мне запрещено лезть к печке, чтобы парировать возможные возражения, я сел на корточки подальше от заслонок. В поддувало только что выпал даже не уголёк, а маленький огонёк... Тамарка лежит на бабушкиной кровати под одеялом, никогда её там не видел. Вдруг она говорит обиженным голосом:

– Как не стыдно! Писька торчит.

Писька из меня всегда торчит, что такое Тамарка выдумала? Я и без того не уверен в своих действиях... Правда, сейчас я покрыт только кожей, но и майка не скрывала письку. Почему Тамарка никогда не обижалась? Мне в голову не приходило стыдиться... Я пробую представить стыд. Какая-то сырость в области живота представляется...

Кажется, в это время мне предписано стыдиться ссаться в кровать, и это – предписание, интонационное. Я искренне сотрудничаю с Тамаркиной интонацией, видимо, после этого стал в курсе, что меня не должны видеть голым: это – стыдно. В больнице в моём сознании это уже есть. Кажется, восприимчивость к смыслу интонации формирует моё сознание и связь с окружающими...

Еще один эпизод. Мы с Тамаркой ужинаем за маленьким кухонным столом. Я громко объявляю, что хочу какать, похвала обеспечена. Я молодец.

Бабка не похвалила, но соглашается: – Беги на горшок! – Бегу. Штанов на мне нет. Горшок – в двух метрах у печки, накрыт крышкой, но, кажется, не хватит времени с ней возиться. Я быстренько сажусь на пол, какаю рядом с горшком, кожа осталась чистой, мне радостно. Я – молодец!

Опять Тамарка обиженно хихикает: – Мы едим! – Она опять меня не одобряет. Бабка смотрит на всё молча, тоже не сказала, что я – молодец.

Какое-то сомнение в своих действиях у меня возникло, но это сомнение не дотягивается до терзаний Гадкого Утёнка. На самом деле, Тамарка никогда меня не смущала. Видимо, дело в её интонациях. Она ещё не взрослая, ей семнадцать лет, но я об этом не знаю... Вот, как бабке удалось сделать так, что я не могу потрогать духовку, не преодолев себя? Запрет никак не ограничен рамками времени, когда можно трогать, а когда нельзя, а ручка у духовки нагревается в последнюю очередь... Сначала она совсем не горячая. Вообще-то, бабка запретила трогать все заслонки, но я обжигался только о духовку... Когда она ещё совсем не горячая, я тоже могу прикоснуться к ней, только переломив себя, а летом, когда печка стояла нетопленной долгое время, трогал и другие заслонки. Их холод проникал в кожу пальцев, как ожог. Это было какое-то интонационное внушение...

Бабка уходила куда-то с Тамаркой, хотела взять меня с собой, но передумала, была поглощена предстоящим делом. Я был оставлен родителям.

Скоро матери тоже потребовалось куда-то уйти. Вопрос взять меня с собой даже не стоял, как виноватая, она говорила отцу от двери, что быстро вернётся. Всё интересное в этот день проходило мимо меня... Папа сидел на табуретке в кухне. Когда мама ушла, между нами повисло угрюмое молчание.

Я решил проявить инициативу в разговоре и сказал: – Хочу писить! Ведро стояло у печкой, я умел им пользоваться. Папа взорвался: – Ну, что тебе кепку подставить?! – Другой эпизод общения с отцом: мы сидим на корточках во дворе. Он нарисовал палочкой на песке ракету и решил мне доказать, что ракета летит, не как самолёт. На земле нарисован и самолёт с крыльями. Я заинтригован самолётом, бескрылая ракета рядом с ним совершенно не кажется мне неинтересной. Папа объясняет: «У неё отрывается первая ступень, она летит на второй, потом отрывается вторая ступень, она летит на третьей... Понял!?». Мысленно я уже полетел на самолёте, но как-то боязно вернуть папу к разговору о нём. Мне хочется понять, как крылья помогают ему лететь, но нужно понять, как летит ракета... Мне представилась бабкина изба, которая летит в небе. Ступенька отрывается от крыльца... Я всё равно не понимаю, как это помогает избе лететь. Вторая ступенька тоже отрывается. Изба летит только в моей фантазии... Третьей ступеньки у крыльца не было, я всё равно сказал папе, что понял, как летит ракета... Нет, папа не вызывает у меня никаких ощущений Гадкого Утёнка. Я, скорее, чувствую себя в опасности... Когда я в последний раз видел бабкину избу, летевшую в небе и терявшую ступени от крыльца, она была затонувшей в земле. Только кончик крыши торчал, как нос корабля...

Когда отца уже не было на свете, баба Марфа сказала, что отец был уважительным сыном. Её называл всегда «мама», никогда: «мать». Однажды сильно на неё разозлился, но всё равно выговорил правильно. Это – система уважения. Разумеется, речь идет об уважении к мнениям старших. Сами старшие на равных боролись за свои мнения... Семейное предание сохранило мне историю, как дед требовал денег на водку у бабки, пристрастился на фронте. Бабка уходила из избы ночевать к соседке, чтобы не давать ему денег и не трепать себе нервы, к утру дед остывал.

Соседка, к которой она уходила, имела такого же мужа... и стала моей второй бабкой. Думаю, что бабка и присмотрела мою мать во время таких ночёвок. Мать была младше отца на шесть лет, говорила, что к нему относилась, как к соседу: «У него были свои взрослые девки».

Баба Нюра рассказывала, как баба Марфа пришла свататься: «Уведёт без свадьбы, кошку из-под стола выманить нечем!». На это баба Нюра ответила достойно: «Так не уведёт, пусть сначала распишется в загсе, а свадьба мне твоя не нужна!». Так что меня придумали бабки, заключили между собой компромиссное соглашение и оказали влияние на детей. Оба деда к этому времени уже умерли. Это было бабье царство...

После загса мать ночевала дома, отец уговорил жить её вместе только через неделю. «Чёрт знает, что такое!». Может, я произвольно толкую факты, но такое «сватовство» имело для меня страннейшие последствия. Я не был ни на одной свадьбе в своей жизни, а катализатором для этой странности послужила тётя Вера – старшая сестра матери. Она вдруг не захотела, чтобы я был на свадьбе её дочери. Мне – тринадцать или четырнадцать лет. Моё сознание, видимо, нужно тренировать. У бабы Нюры «с Верой» даже спор вышел на эту тему. Когда я услышал, что не попаду на свадьбу, на которую признаться честно и не собирался, то почувствовал облегчение. Это было вообще новостью для меня, что я должен куда-то ехать, участвовать в каких-то взрослых делах своей двоюродной сестры. Когда в брак вступали другие братья и сёстры, я жил далеко от дома. Моё отсутствие на свадьбах стало традицией, но первое вино в своей жизни я выпил на свадьбе... Это была свадьба старшего брата моего друга. В её последний день уже без жениха и невесты мать посадила за стол совсем молоденьких: нас набралось человек пять или семь. Я поднёс вино к губам, будто яд и выпил, но не умер. Потом выпили по второй. Когда я встал на ноги, все души моей излучины пронзило вино «Агдам». Потом мы брали его в магазине, оно стало, почему-то, пошлый.

Кошка, которую «из-под стола выманить нечем», тоже заслуживает внимания. По словам Тамары, она пропадала целый год. Её долго искала именно Тамара; кошка была красивая: чёрная шерсть, белые кончики лапок, ушек и хвоста, на груди белая бабочка. И вот через год, когда дома у всех разболелась голова, Тамаре стало казаться, что кошка мяукает на улице. Бабка сказала деду: – Отведи ты её к доктору! Что ей всё время кажется! – И тут баба Нюра стала им стучать в окно с улицы: – Ваша кошка нашлась! – Она увидела её через окно, выходившее в бабкин двор. Кошка разбегалась и прыгала на дверь, громко мяукая. Когда баба Нюра зашла в избу, то почувствовала угар.

Мой отец в это время служил в армии, тёти Вали не было дома. Её попросили прикрыть заслонку, когда она убегала на танцы, торопясь, она сильно двинула её. На моей памяти тётя Валя с нами уже не жила. Она вышла замуж. Младшее поколение между собой тоже боролось за мнения. Мой отец мог дать подзатыльник тёте Вале... а зимой, когда дверной проём сенок заносило снегом, белая плёнка иногда набивалась до самых верхних углов. Казалось, что выхода нет. Мой папа хитростью выманивал Тамару из тёпленькой постели – посмотреть, что там собака во дворе наделала – и выкидывал её на улицу через дверь «прочистить проход». Хищная шутка заставляла Тамару визжать, но небрежное отношение к младшенькой всё равно чувствуется. В нужном случае Тамара тоже давала отпор. За неё заступался дед. Она шантажировала этим и папу, и тётю Валю.

 

Где же Гадкий Утёнок?

 

Мы с матерью идём в гости. Она не разрешает снять колючую шапку и расстегнуть тесное пальто. Я услышал в голосе непреклонную интонацию. Под пальто ещё костюм с начёсом. Его бы одного хватило для такой погоды... шапка прокалывает голову до самого черепа. Я передвигаю ноги и чувствую себя Гадким Утёнком, но оставляю намерение плакать. Мы отошли от дома на квартал, идти ещё целых три. Дома с бабкой было комфортно... но мама ласково привязалась: «Пойдём, да пойдём...». Домой бы вернуться! Я не имею права расстегнуть пальто, снять шапку, не контролирую пределы собственного тела, моя «воля к власти» ущемлена. Я запомнил этот случай, потому что тогда не заплакал.

В гостях меня раздевают, но я, по-прежнему, Гадкий Утёнок. Скоро меня снова оденут и выведут на крыльцо сфотографировать. На фотографии стоит дата. Мне, соответственно, два года, даже не три... Фотограф что-то заподозрил, во второй раз вывел меня уже без пальто и шапки. На этом снимке я прикоснулся ладошками к животу. Это – жест готовности оставаться таким, но выражение лица на снимках почти не отличается... Я уже умею скрывать свои чувства. А колючая шапка долго никуда не могла деться. Когда я учился в институте, то ходил в ней на лыжах. Она по-прежнему колола голову...

Иногда, когда мне совсем не хотелось плакать, мать тревожно говорила: «Опять ты будешь уросить?». Я обещал не «уросить», проявляя заботу о ней, но своих таких многочисленных слёз, о которых она говорит, не помню. Видимо, они снимали мне стресс и забывались. К сожалению, я не замечал, что контролирую ими мать. А в тех гостях мы бывали не раз: и всё время я чувствовал себя Гадким Утёнком. Однажды в этих гостях я принуждённо бегал с другими детьми во дворе... Меня и дочек хозяев отправили погулять. Во дворе двухэтажного дома жило много детей, но я не делал попыток с кем-то познакомиться, молча бежал, потом останавливался, это была симуляция игры... Скоро мне захотелось в сортир. Он белел в углу двора, но, казалось, в спину будут смотреть огромные глаза, если я туда побегу. Глупо больших глаз бояться и самому себя выдавать, но ничего не могу с собой поделать. Одна дочка хозяев, которой я больше доверяю, меня проводила. Внутри сортира – острый запах хлорки. Я глянул в глубокую, вонючую яму и серьёзно испугался: в ней кишели белые черви. Сюда следовало идти с мамой, но было уже поздно думать об этом... Маринка деликатно предлагает подержать меня, но я не могу позволить себе с ней такие отношения. Она мне нравится, хотя учится в школе дольше, чем я живу. После того, как я закрылся в туалете, мысль сложиться в неустойчивом равновесии над глубокой ямой с червями у меня вызывает всё равно ужас. Я выбираю не самый приличный способ действий, какаю на пол, не покидая сортира. Это можно было бы сделать и на улице, но тогда я бы светил всеми голыми частями тела при множестве народа... Через некоторое время во дворе поднимается тихих переполох. Какой-то парень ходит и задает вопросы. Я убежал за ограду и смотрю через частокол. Парень подходит к дочкам хозяев, в принципе, можно удрать и домой. Я помню дорогу: всё время прямо, пока не увижу дом, мама потом сама придёт. Кажется, Маринка не выдает. Я испытываю колебания убежать. Мы с мамой раньше так никогда не делали... Светка показывает на меня головой. Парень подходит. Я «честно» отвечаю на его вопрос: «Нет, я не какал на пол в уборной». В этот момент Гадкий Утенок распускает во мне все свои лепестки...

Кажется, я поймал его за руку! Он связан с враньём: надо только расширить понятие... Когда я иду в гости и не плачу, не стягиваю с головы шапку, я тоже вру. На самом деле, так жить нельзя! Вообще, когда мать тянет меня за руку, мне нужно в обратную сторону. Я был Гадким Утёнком и на новогоднем утреннике. Когда мать сняла с меня пальто и верхние штаны, оказался навеки опозорен. Это произошло на глазах у девочки в лёгкой, белой обуви, в таком же лёгком, белом платье и с сияющей короной на голове, в которую я сразу же безнадёжно влюбился. Она была, как светлый ангел, и смотрела своими прозрачными, большими, голубыми глазами, как раздевают меня, а мать в это время безжалостно разоблачила голую полоску тела между моими короткими штанами и чулками. Я согласился на эти чулки, потому что думал: мы снимем их, когда придём, и сделаем это незаметно. Это был жуткий компромисс с моей стороны – иметь их даже под одеждой...

Мать обещала, что снимет с меня чулки, но повела себя вероломно: «Оставайся в чулках!». – Утренник превратился в пытку. Я чувствовал себя неприлично голым из-за белой полоски тела между чулками и короткими штанами. Мне хотелось забиться в угол, стать незаметным, невидимым и плакать. Как плакать в углах больших, голых комнат, чтобы было незаметно? Поэтому я вёл себя «нормально», только прятался в толпе детей, чтобы не встречаться глазами с той девочкой, уходил за ёлку от той части зала, где, по моим расчётам, была она.

Бесконечно униженный чулками, я был ещё и сфотографирован матерью, мой позор растягивался навеки, это была последняя капля. Я наотрез хотел отказаться от фотографирования, но мог настаивать на своём, только плача. Этим бы я привлёк к себе всеобщее внимание в чулках.

Я помню, что жёстко сгорал перед фотографом: нет несчастней меня существа на свете, но, к своему удивлению, на снимке вижу доверчивые детские глаза. Грудь доверчиво подаётся вперёд, даже кривая улыбка на лице. Я – маленький и нежный – и едва ли не веселюсь! Даже открытая полоска ног между штанами и чулками не портит этого малыша. Светло-жёлтая рубаха, крест-накрест опоясанная лямками штанов, и её кроткие рукава, свисающие до локтей, тоже своей бесформенностью доставляла мне острое чувство, но сейчас, глядя на этот снимок, мне кажется, что всё нормально. Я бы мог не прятаться за ёлкой, бегать где-то рядом с девочкой в сверкающей короне и встречаться глазами. На мне бы болталась жёлтая рубаха, зажатая лямками. Это я мог терпеть. Только не должно было быть чулок... Я мог сказать девочке что-нибудь. Это был бы фантастический флирт.

На ёлке было несколько «снежинок». Одна, хоть и не та, попала на мой снимок. Соски под платьицем, мягкости на ногах, чёрные волосы под белой короной – вот кому хотелось сфотографироваться.

Чаще всего мне приходится «врать», что всё нормально, когда я с мамой иду в детский садик. Я хочу носить шарф под пальто, как взрослые, но это невозможно доказать матери, даже невозможно доказать, что узел сзади совсем не теплее. Он завязан так, что мне не доступен, и всякий раз в детский сад шагает Гадкий Утёнок? Откуда взялась эта система терпения? Почему на фотографии, где папа, мама и я, – я испуганно тянусь к маминой груди и ничего ещё не умею «терпеть», а на снимке, где мне всего два года, я уже – Гадкий Утёнок? Что определило меня за промежуток времени, который не может быть длинным?

Мама ласково уговаривает пойти с ней на улицу. Её аргумент: на улице тепло и легко дышится, но мне и в избе легко дышится. По вынужденному поводу я ещё плохо подбираю слова. Их трудно измышлять для отказа, тем более, что мамина ласковость требует какого-то соответствия. Я поддаюсь на уговоры... Мама натягивает на меня тяжёлое пальто, валенки, шапку, шарф завязывает сзади... Я оказываюсь в солнечный мартовский денёк во дворе, который завален сплошным сугробом, по которому тянется тропинка в огород... Воздух всё равно холодно касается щёк, никакой он не тёплый. Я могу пойти по тропинке, больше всё равно идти некуда, но всё, что требует движений, вызывает у меня апатию. В демисезонном, лёгком пальто мама отбрасывает маленькой штыковой лопатой снег от сенок. Вместо шали у неё на голове – платок. Она смотрит на меня и всё время улыбается.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-12-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: