ИМЕНИТЫЕ ЛЮДИ ЙОГОНОЛУКА 19 глава




Пастор Арам был порядком сердит на командующего обороной за неравномерное распределение рабочей силы. Ответственный за внутренний распорядок лагеря, он полагал, что сразу же начнут строить и жилища. Но запланированные лазарет и правительственный барак, не говоря уже о шалашах для обитателей Дамладжка, оставались в проекте. Только посреди Города, вокруг каркаса алтаря хлопотали пономарь, могильщик и несколько набожных прихожан. В стороне от будущего места богослужения уже стояла рама для высокой, сплетенной из самшитовых прутьев стенки алтаря. Религиозному сознанию Арама был бы ближе алтарь естественный, из увитых плющом каменных плит, какими изобиловала гора. Однако у Тер-Айказуна, очевидно, не лежала душа к романтике. А женатый приходский священник, которому было поручено строить алтарь, насмешливо пожал плечами, едва Арам заговорил о своем проекте. И Арам промолчал, подумав, что протестантский священник должен соблюдать осторожность со своими собратьями, григорианскими пастырями.

Был вечер. Габриэл в изнеможении лежал на земле и не сводил глаз с каркаса алтаря, казавшегося ему непомерно большим. Внезапно сквозь полудрему он почувствовал, что на него кто-то пристально смотрит. «Саркис Киликян, дезертир!»

Киликян, вероятно, был моложе Габриэла, ему едва ли минуло тридцать. Но это резко очерченное лицо с впалыми щеками могло быть и лицом видавшего виды пятидесятилетнего. Тонкая, белая – вопреки жаркому солнцу – кожа плотно облегала эту костлявую, насмешливую маску смерти. Казалось, не столько страдания, сколько дико прожитая жизнь иссушила его черты. Он устал от жизни, сыт ею по горло, – вот о чем говорило это лицо. Хоть его обмундирование, как и у других дезертиров, превратилось в отрепье, Киликяна отличало от всех их какое-то дикарское изящество. Такое впечатление он производил скорее всего потому, что был единственным свежевыбритым мужчиной среди своих сотоварищей.

Габриэла пробрал холод, он сел и протянул Киликяну сигарету. Тот взял ее не проронив ни слова, вынул из кармана какой-то варварский прибор для зажигания, высек из кремня огонь и после долгих попыток зажег пеньковый фитилек, прикурил и затянулся так невозмутимо-равнодушно, точно дорогие сигареты Багратяна были его повседневным куревом. Оба безмолвствовали, будто в молчанку играли, Габриэл с нарастающим чувством неловкости. Дезертир не сводил безжизненного и все же презрительного взгляда с белых рук Багратяна, пока тот, не вытерпев, крикнул:

– Ну, чего тебе от меня надо?

Киликян затянулся, выдохнул густую струю дыма, но выражение его лица ничуть не изменилось. Самое тягостное было то, что он упорно не сводил глаз с рук Багратяна. Казалось, он погружен в меланхолическое размышление о мире, где возможны такие холеные, нетронутые трудом руки. Наконец он открыл свой безгубый рот, обнажив скверные, почерневшие зубы. Его низкий голос звучал не так враждебно, как слова:

– Не подходящее это дело для таких шикарных господ…

Багратян вскочил. Ему хотелось ответить резкостью. Но, как на грех, он не находил слов. Неторопливо поворотившись к нему спиной, Киликян сказал по-французски – не столько Багратяну, сколько себе, – довольно чисто выговаривая слова:

– On verra се qu’on pourra durer.*

 

 

____________________

* Посмотрим, сколько можно это выдержать (франк).

 

____________________

Позднее, у лагерного костра, Габриэл расспросил людей о Саркисе Киликяне. Оказывается, его знали в окрестностях Муса-дага уже месяца четыре. Он был не из местных дезертиров, однако заптии особенно за ним охотились. От Шатахяна Габриэл услышал историю Саркиса Киликяна. Мусадагские учителя отличались живым воображением, поэтому Багратян едва не заподозрил Шатахяна в том, что, не довольствуясь известными ужасами погромов, он присочинил к повествованию об этой подлинно армянской судьбе еще кое-какие ужасающие подробности. Но Чауш Нурхан сидел рядом и время от времени утвердительно кивал головой. Чауш слыл покровителем дезертиров и человеком, посвященным в перипетии их жизни. Что до излишеств фантазии, то в этом Нурхан был вне подозрений.

Киликян родился в Дерт-Йоле, большом селе в долине реки Иссос, к северу от Александретты. Ему было одиннадцать лет, когда в Анатолии и Кнликии, как гром среди ясного неба, разразились характерные для времен султана Абдула Гамида погромы, притом один за другим.

Отец Киликяна был часовщик и ювелир, тихий и маленький человек, мечтавший жить как культурный человек, дать детям хорошее воспитание. А так как достаток у него был немалый, то и решил он старшего сына, Саркиса, послать учиться в духовную семинарию.

В тот черный для Дерт-Йола день часовщик Киликян запер лавку в полдень. Но это не помогло: едва он вошел в квартиру и собрался обедать, как нагрянули страшные клиенты и потребовали впустить их в лавку. Госпожа Киликян, статная светловолосая армянка, родом с Кавказа, уже подала на стол, когда ее муж, белый как мел, встал, чтобы отпереть дверь лавки. Успокаивая жену, часовщик говорил, что лавку на разграбление не жаль отдать, только бы жизнь спасти. И вот наступили минуты, каждая из которых была вечностью, и Саркис Киликян обречен хранить их в памяти, покуда сотворенная искони душа будет оставаться самою собою во всех своих превращениях и странствиях по вселенной.

Он побежал за отцом в мастерскую – она уже была полна людей.

Штурмовой отряд его величества Абдула Гамида. Предводитель – молодой человек с румяным, круглым лицом, сын мелкого чиновника. Самое примечательное в наружности этого упитанного юнца – обилие диковинных значков и медалей, которыми увешан его мундир. В то время как два суровых, деловитых курда принимаются за дело: опустошают ящики столов и бережно опускают их содержимое в свои мешки, этот разукрашенный чиновный сынок полагает, как видно, что на него возложена миссия чисто политического свойства. Туповатое бело-розовое лицо горит энтузиазмом, когда он орет на часовщика:

– Процентщик, кровосос! Все вы, армянские свиньи, ростовщики и кровопийцы! Это вы, нечестивые гяуры, виноваты в страданиях нашего народа.

Мастер Киликян спокойно указывает на свой рабочий столик с разложенными на нем лупой, пинцетами, колесиками и пружинками.

– Почему ты называешь меня ростовщиком?

– Это все обман. Ширма для ростовщичества.

На этом разговор кончился. В тесной комнате с низким потолком внезапно раздались выстрелы. Маленький Саркис впервые узнал удушливый запах пороха. Сначала он ничего не понимал, пока отец не согнулся над своим рабочим столиком и рухнул вместе с ним наземь. Не проронив ни звука, Саркис стрелой бросился обратно в жилую комнату. У стены, прямая и статная, уже ждала, не дыша, его белокурая мать. Обеими руками она судорожно обхватила своих дочек, двухлетнюю и четырехлетнюю. Взгляд ее был прикован к камышовой колыбели с грудным ребенком. А семилетний Месроп не сводил глаз с аппетитного бараньего жаркого – оно еще мирно дымилось на столе. Но едва в комнату ворвались вооруженные люди, Саркис схватил блюдо с жарким и отчаянным усилием, со всего размаха запустил им в пухлое, румяное лицо вожака громил. Отважный отпрыск чиновного рода с воплем скорчился, точно в него угодили гранатой. Коричневый соус растекся по роскошному мундиру. За первым метательным снарядом последовал второй – большой глиняный кувшин для воды – и нанес больший урон: у командира отряда пошла кровь носом, он взвыл и воззвал к помощи. Саркис, вооружившись кухонным ножом, заслонил собою мать. Этого жалкого оружия в руках одиннадцатилетнего мальчика было достаточно, чтобы непобедимые гамидовы воины уклонились от ближнего боя, несмотря на то что женщина была еще молода и хороша. Один из них, трусливо попятившись, кинулся к камышовой колыбели, выхватил тихо повизгивавший комочек и размозжил головку младенца о стену. Саркис крепче прижался к оцепеневшему телу матери. Из ее плотно сомкнутых губ вырвался тонко звенящий стон. И тогда начался обстрел женщины и четырех детей: гром, грохот, огонь, который мог бы обратить в бегство полк солдат. Комната наполнилась дымом, злодеи стреляли плохо, и, верно, по дьявольской прихоти судьбы, ни одна пуля не попала в Саркиса.

Первым погиб семилетний Месроп. Трупы обеих девочек повисли на руках матери – она их не выпускала. Высокая, статная, она стояла недвижимо. Одним из выстрелов ее ранило в правую руку. Саркис спиной почувствовал, как дернулось ее тело. Два следующих выстрела раздробили ей плечо. Она стояла неподвижно, не выронила мертвое дитя. И только когда двумя другими пулями ей снесло пол-лица, она пошатнулась и стала падать на Саркиса; он хотел ее поддержать, но голову, волосы его залила кровь матери, она упала, погребая сына под своим телом. Он лежал смирно, не шевелясь, под теплым, тяжело дышавшим, грузным телом матери. Еще четыре пули ударились о стену. Все было кончено. Бело-розовый юнец счел свою миссию выполненной.

– Турция – туркам! – гаркнул он, но никто не поддержал победного клича.

Обостренный слух Саркиса, лежавшего в надежнейшем укрытии – под материнским телом, – уловил слова, из которых мальчик понял, что вожак убийц осквернил его дом.

– Зачем ты это делаешь? – с упреком сказал чей-то голос. – Ведь здесь лежат мертвые.

Но идейного борца за национальную честь это не остановило, он прошипел:

– Пускай и мертвые знают: хозяева здесь мы, а они – падаль.

Когда Саркис, залитый кровью, решился выползти из-под тела матери, уже давно стояла глубокая тишина. Мать очнулась, вероятно, оттого, что он пошевелился. Лицо ее было сплошной раной. Но голос был прежний и звучал спокойно:

– Принеси мне воды, дитя мое.

Кувшин для воды был разбит. Саркис пробрался со стаканом во двор, к колодцу. Когда он принес воду, мать еще дышала, но не могла ни пить, ни разговаривать.

Мальчика отвезли в Александретту, к богатым родственникам. Через год он как будто оправился от пережитого, но почти ничего не ел и никому, даже его ласковым приемным родителям, не удавалось выжать из него хоть слово, кроме самых необходимых ответов на вопросы.

Историю Киликяна Шатахян знал достоверно, так как эти же самые люди в Александретте в свое время дали ему возможность жить и учиться в Швейцарии. Позднее Саркиса отправили в Россию, в Эчмиадзин, учиться в самой большой армянской духовной семинарии. Перед окончившими это прославленное учебное заведение открывался путь к высшим ступеням иерархии григорианской церкви. Духовная муштра, которой вынуждены были подчиняться студенты, была скорее мягкой, чем строгой. И все же Саркис Киликян сбежал на третьем году обучения, потому что в нем медленно зрела неистовая, пожалуй, даже болезненная жажда свободы. Свой восемнадцатый день рождения он встретил, слоняясь по грязным улочкам Баку, и все, что он имел при себе, – это поношенный подрясник семинариста да многодневный голод. Ему и в голову не- пришло попросить приемных родителей прислать денег. С того дня, как он бежал из Эчмиадзина, эти добрые люди считали его без вести пропавшим.

Саркису Киликяну оставалось лишь одно: искать работу. Единственная работа, какая нашлась для него, – правда, она в Баку имелась в изобилии – был изнурительный труд на обширных нефтяных промыслах, что тянутся вдоль пустынного побережья Каспийского моря.

Прошло немного месяцев, и кожа Саркиса под воздействием нефти и природного газа стала желтой и дряблой, а тело иссохло подобно омертвелой ветви дерева. Не приходится удивляться тому, что при его характере и общем развитии он примкнул к революционному движению, которое тогда уже завоевывало рабочий класс на востоке россии – грузин, армян, татар, персов. Как ни старалось царское правительство натравить друг на друга населявшие Россию народности, оно не в силах было сломить объединявшее их движение против нефтепромышленников. Из года в год забастовки становились все многочисленней и успешней. Однажды при разгоне такой антиправительственной демонстрации казаки учинили кровавую расправу. В ответ на это был убит во время загородной прогулки губернатор, князь.Голицын. Среди привлеченных к суду по обвинению в заговоре и покушении на губернатора оказался и Саркис Киликян. По ходу следствия его ни в чем не удалось изобличить. По-видимому, Киликян был своеобразным политическим заговорщиком, речей он не произносил и ничем в подпольной организации не отличился. Никто ничего определенного не мог о нем сказать. Но он был «беглый семинарист», а из таких людей выходили самые ярые бунтовщики. Этого было достаточно. Саркиса Киликяна приговорили к пожизненному заключению в бакинской тюрьме.

В этой мусорной, крысиной яме он и сгнил бы заживо, если бы лукавое провидение не припасло для него еще кое-какие благодеяния. Преемником Голицына стал граф Воронцов. Новый губернатор – он был холост – поселился в отведенном ему в Баку дворце с сестрой, тоже в браке не состоявшей. В своем стародевьем состоянии графиня Воронцова была чрезвычайно строга к себе. Деятельная, исполненная самых благих намерений, она открывала всюду, где служил ее брат, своего рода душеспасительные заведения. А кто строг к себе, чаще всего бывает строг и к другим, так что знатная девица с течением лет стала законченной садисткой на почве любви к ближним. Всюду, куда бы они с братом ни приезжали, объектом своей душеспасительной деятельности она избирала тюрьму.

Великие писатели земли русской учили, что бездна греховная находится в ближайшем соседстве с царством небесным. В тюрьмах сидели преимущественно молодые интеллигенты, политические. Их-то с особым усердием и спасала Ирина Воронцова. Вот в таком избранном обществе Киликяна препровождали каждое утро в пустую казарму, где и на нем проверялся эффект курса очищения, проводимого по программе графини Воронцовой и при ее деятельном участии. Курс состоял из тяжелых физических упражнений и назидательных бесед. Графиня видела в юном армянине пленительное воплощение сына дьявола. За такую душу стоило бороться. А посему дама решила самолично ее захомутать. Когда тощую бесовскую плоть удавалось усмирить путем многочасовых физических упражнений, можно было и душу погонять на корде.

К своей величайшей радости графиня очень скоро заметила, что Киликян делает необыкновенные успехи на стезе добродетели. Часы, проведенные с этим неразговорчивым Люцифером, стали для нее источником благодати. По ночам она подчас мечтала о предстоящем уроке катехизиса, этой игре в вопросы и ответы. Само собой разумеется, способный ученик заслуживал награды. Мало-помалу графиня добилась больших льгот для него. Началось это с того, что ему позволили жить не в тюрьме, а в каморке при пустой казарме. К сожалению, он недолго пользовался этим отменным убежищем. На третье утро после своего новоселья он исчез, обогатив графиню Воронцову еще одним горьким опытом войны с дьяволом.

Но куда бежать с российской территории Кавказа?

На турецкую территорию Кавказа!

Спустя месяц Саркис понял, что поступил как безумец, что променял рай на ад.

Полуголодный, бродил он по Эрзеруму в поисках работы, пока его не схватили полицейские и не отвели в участок. А поскольку он вовремя не явился на призывной пункт и не откупился от воинской повинности, заплатив положенный бедел, его судили как дезертира, в порядке ускоренного судопроизводства, и он получил три года тюрьмы строгого режима. Итак, едва сбежав с русской каторги, он попал в гостеприимную. турецкую. В эрзерумской тюрьме неисповедимый ваятель всего сущего завершил облик Саркиса Киликяна. В нем появилась та загадочная безучастность, которую Габриэл подметил в нем на ночном свидании у Трех шатров, безучастность, которую это слово выражает лишь приблизительно, отнюдь не исчерпывающе.

Саркис вышел из тюрьмы лишь за несколько месяцев до мировой войны. При освидетельствовании врач нашел его негодным к военной службе. Тем,не менее его сразу же наряду с другими новобранцами отправили в эрзерумский пехотный полк. Жизнь, которую он там вел, меньше всего напоминала человеческое существование. Но открылось, что его немощное тело обладает неистощимым запасом сил и выносливости. К тому же солдатская служба, хоть и была неволей, больше всего, по-видимому, отвечала его натуре. Полк его в первую же зиму участвовал в памятном Кавказском походе Энвера-паши, когда этот хрупкий бог войны уложил свой собственный армейский корпус, да и сам со своим штабом чуть не попал в плен к русским. Подразделение, прикрывавшее бегство штаба и сохранившее Энверу жизнь, почти сплошь состояло из армян. Да и вынес генералиссимуса на спине из линии огня – армянин.

(Когда Шатахян назвал Саркиса бойцом этой армянской воинской части, Габриэл, опасаясь, что учитель, любивший придумывать легенды, несколько приукрасил быль, бросил на старика Нурхана вопросительный взгляд. Тот серьезно и задумчиво кивнул.)

Был иль не был Кнликян соратником этих храбрецов, – но Энвер-паша не замедлил сразу же после своего спасения отблагодарить весь армянский народ.

У солдата Саркиса Киликяна только-только начали заживать раны от отморожения, только-только сменил он служившие ему ложем каменные плиты переполненного госпиталя на каменные плиты переполненной казармы, как был зачитан приказ военного министра, повелевавший всех армян с позором изгнать из армии, оружие отобрать, а самих перевести на унизительное положение иншаат табури, – презренных солдат нестроевого рабочего батальона. Армян согнали в кучу, отобрали у них винтовки и погнали на юго-восток, в горные окрестности Урфы. Там, голодные, под страхом ежечасно грозящей им бастонады, они носили камни для строительства шоссе на Алеппо. Особый приказ запрещал подкладывать хотя бы ветошку под острые края ноши; в первые же знойные дни солдаты стерли до крови затылок и плечи. В отличие от тех, кто стонал и жаловался, Саркис Киликян без единого звука топал от каменоломни до своего участка дороги и обратно на каменоломню, точно его тело давно позабыло, что такое боль.

Однажды командир отдал приказ всем отрядам иншаат табури построиться. Среди них оказалось, случайно или в качестве штрафных, несколько мусульман. Их вывели из строя. А безоружная толпа армян двинулась в поход под командой двух офицеров и, промаршировав около часа. очутилась в живописной лощине, зажатой меж двух холмов.

– Да это же холмы Чармелика! – воскликнул один простак, который был родом из этих мест и всю дорогу радовался, что нынче не нужно таскать, камни.

Но, странное дело, на мягкой мураве лощины их ждали не только орхидеи, тимьян, розмарин, лимонная мята, фисташник, но и рота солдат в полном боевом снаряжении.

Армяне ни о чем не догадывались. Даже когда им скомандовали встать в шеренгу у подножия холма, они все еще ни о чем не догадывались.

Внезапно, без предупреждения, рота дала залп по правому флангу.

Воздух зазвенел от криков; кричали не так от страха перед смертью, как от безмерного удивления. (Тут одна из женщин прервала Шатахяна: «Неужто господь бог со святыми ангелами забудут те крики?» И заплакала в голос.)

Саркис сохранил присутствие духа, бросился наземь. Над ним свистели пули. Второй раз в жизни он избег смерти от руки турок. Он лежал под трупами и умирающими, брошенными на произвол судьбы, дожидаясь, пока стемнеет.

Но этот цветущий луг, место кровавой расправы волей энверовой национальной политики, навестили задолго до сумерек новые гости: местные мародеры пришли поживиться казеным имуществом – не пропадать же добру, – благо оно на трупах «казненных». Особенно охочи были они до крепких солдатских сапог. Занимались своей тяжелой работой покрякивая и напевая ту песню, что принесла с собой депортация. Начиналась она такими словами:

– Kesse, kesse surur jarlara – Убивайте, убивайте, только так их можно вытравить!

Дошел черед и до Саркисовых сапог. Он до боли напряг мышцы, чтобы походить на окоченелый труп. Стаскивая сапоги, грабители яростно волочили его по земле, еще немного – и отрубили бы ноги ради сапог. Нaконец откланялись и эти отважные вояки, ушли с новой песней на устах: – Нер gitdi, hep bitdi – Всех долой, всех их вон!

С той ночи начались невообразимые скитания Саркиса. Дни он проводил в безлюдных, диких местах, ночами брел по нехоженым тропам, через степи и болота. Питался ничем, то есть всем, что росло на земле. Изредка он отваживался зайти в какую-нибудь деревню и в глубокой тьме стучался в дверь армянского дома. Тогда-то и открылось, что Саркису дано воистину сатанинское тело, обладающее сверхчеловеческой силой. Обтянутый кожей скелет, каким он был, не пал на дороге и в первые дни апреля добрался до родных мест, до Дерт-Йоля. Пренебрегая опасностью, Киликян пошел к отчему дому, из которого двадцать лет назад его вывели плачущие соседи.

Дом остался верен делу его отца – в нем снова жил часовщик и ювелир. Из лавки доносился знакомый скрежет напильника, постукивание молоточка. Саркис вошел. Перепуганный часовщик хотел было выгнать его, но Саркис назвал свое имя. Новый хозяин дома посовещался с семьей, и беглеца уложили в большой комнате, где когда-то произошло то, страшное. Спустя двадцать лет еще виднелись щербины от пуль на стене.

Киликян прожил в этом убежище два дня. Часовщик добыл для него винтовку и патроны. В ответ на вопрос, чем еще можно ему помочь, Киликян попросил бритву и с наступлением темноты исчез. На вторую ночь ему повстречались в деревне Гомайдан два дезертира, бывалые, сведущие люди, они рекомендовали ему Муса-даг как надежное пристанище.

Такова история Саркиса Киликяна, какой ее запечатлела память Габриэла Багратяна по рассказу Шатахяна, одобрительному молчанию Чауша Нурхана, репликам и вставкам слушателей. Человек западной культуры, он содрогнулся перед свирепостью этой судьбы и проникся уважением к человеку, нашедшему в себе силы устоять под ее ударами. К уважению, правда, примешивались ужас и нежелание где бы то ни было встречаться с этой жертвой тюрьмы и казармы. Ночью после долгого совещания с Нурханом Багратян решил распределить группу дезертиров, в том числе Киликяна, в гарнизон Южного бастиона. Это был самый безопасный пункт во всей обороне и к тому же самый отдаленный от лагеря.

На третье утро все разошлись по своим деревням. На Дамладжке оставили только нескольких надежных людей – охранять запасы продовольствия и оружие. Это распоряжение отдал сам Тер-Айказун: заптии не должны заставать пустые и полупустые дома, если явятся искать оружие. Если бы они обнаружили отсутствие молодежи, ее не заменили бы ни богобоязненные прихожане пастора Нохудяна в Битиасе, ни пожилые крестьяне в других деревнях.

Габриэл ждал от вардапета именно такого распоряжения. Вероятно, оно преследовало и воспитательную цель. Мусадагская молодежь знала о всех ужасах депортации только понаслышке, пусть же собственными глазами взглянет в лицо действительности, такой, какова она есть, чтобы потом драться отчаянно и стоять до последнего.

Заптии, числом около ста, прибыли в Йогонолук в точно названный Али Назифом час. Власти явно недооценивали свою задачу, прислав такой малочисленный отряд для депортации этого большого района. Привыкли думать, что армяне, как бараны, не оказывают никакого сопротивления, когда их гонят на бойню. Немногие бунты (они даже желательны правительству как повод для расправы) ничего не доказывают, полагала власти. Где ему, этому слабому народу торгашей, равняться с героическим народом воинов?

Потому-то и была прислана в Йогонолук всего лишь сотня жандармов. Нет, то не были прежние покладистые убийцы времен Абдула Гамида. Ни обезображенных оспой физиономий, ни простосердечного свирепого подмигивания, означавшего: мы, мол, за соответствующую мзду и поладить готовы. Нынешние заптии были воплощением жестокости без околичностей. Эти заптии не носили, как в добрые старые времена, облезлые барашковые шапки и приобретенную по случаю форму – военный мундир в сочетании со «штатскими» невыразимыми. На нынешних заптиях было положенное по уставу новенькое желтовато-коричневое пехотное обмундирование. Голову они по-бедуински повязывали платком, защищавшим от солнца; концы его ниспадали вдоль щек, ими утирали пот. В этих повязках они походили на египетских сфинксов, не ведающих жалости.

Они вступили на территорию Муса-дага сомкнутым строем. Шли они, правда, не печатая шаг, как солдаты на Западе, но и не вразвалку, как привыкли ходить на Востоке. Иттихат оказал влияние и на этих далеких от Стамбула антиохийских жандармов, искусно преобразив старый, мгновенно вспыхивающий и быстро гаснущий религиозный фанатизм в холодное, незатухающее пламя национального фанатизма.

Отрядом, проводившим депортацию, командовал муафин, капитан полиции в Антиохии. Сопровождал его молодой веснушчатый мюдир с красными,без ресниц, глазами.

В полдень наряд полиции, о приближении которого уже сообщили лазутчики, построился на церковной площади. Пронзительно засигналила турецкая труба, раздалась барабанная дробь. Но вопреки этому властному призыву армяне не вышли из домов. Тер-Айказун строго-настрого приказал людям семи деревень, чтобы те как можно меньше выходили на улицу и во избежание провокаций не шли ни на какие сборища. Пришлось мюдиру перед публикой, представленной заптиями и разным сбродом, поглядывая на закрытые окна домов, выходившие на церковную площадь, огласить длинный приказ о депортации, который одновременно был расклеен на стенах дома общины, школы и церкви.

По совершении этого государственного акта заптии расположились на земле, развели костер, потому что приспело время обедать, и стали разогревать котел с «фулом» – кушаньем из бобов на бараньем жире. Затем, когда каждый выгреб лепешкой свою долю из похлебки, они расселись и стали мирно пережевывать пищу, лениво поглядывая по сторонам.

До чего ж хороши здешние дома! И все до одного каменные, и крыши целы, а веранды – с деревянной резьбой! Ну и богачи же эти армяне, все сплошь богачи! А мы-то дома, в своей деревне, не нарадуемся, если наша почернелая от старости хибара не рухнула под тяжестью аистиного гнезда. И храм у этих нечистых свиней – спесивый, толстостенный, ни дать ни взять крепость со всеми этими ее гранями, углами да выступами. Ладно, сам аллах велит с них спесь посбивать. У них всюду заручка есть, они в Стамбуле всем заправляли, деньги лопатой гребли. Все это мы терпели, пока и самым терпеливым невтерпеж стало.

Мюдир и муафин тоже не переставали удивляться красоте этой деревенской площади. Быть может, даже капитан полиции на мгновение испытал робость, какую испытывает варвар перед лицом недосягаемо высокой культуры. Но в памяти его всплыли знаменитые слова Талаата-бея, приведенные вчера каймакамом в напутственной речи: «Либо они исчезнут, либо мы». И капитан полиции почувствовал прилив ненависти.

На церковной площади стояла зловещая тишина, несмотря на присутствие множества вооруженных людей. Ее не нарушали и приставшие по дороге к отряду сторонние наблюдатели. Подонки общества, человеческая муть хлынула из Антиохии и окрестных крупных селений в долину семи деревень. Босые, покрытые коростой ноги привели их сюда из Менгулье, Хамбласа и Бостана, из Тумама, Шахсини, Айн-Джераба, даже из Белед-эс-шейка. Неистово жадные глаза обшаривали дома. Арабские крестьяне, пришедшие с юга, с гор Эль Акры, спокойно сидели на корточках, дожидаясь знатной поживы. В стороне стояли кучкой даже ансариджи, самые отверженные парии пророка, полуарабская чернь без роду и племени, что пользовалась теперь редкой возможностью стать ступенью выше других. Были тут и мухаждиры – беженцы, эвакуированные правительством в глубь страны, а теперь любезнейшим образом приглашенные грабить армянское добро, дабы безнаказанно возместить нанесенный им тем же правительством урон. Кружком, рядом с этим «простодушным» людом стояли, – что, с позволения сказать, весьма удивительно, – дамы под чадрой, робеющие и возбужденные. Они, несомненно, принадлежали к состоятельным кругам общества. Это угадывалось с первого взгляда по добротной ткани чадры, по изяществу покрывал, по узеньким пантуфлям или лакированным полуботинкам, в которых прятались ножки в браслетах. Это собрались азартные покупательницы на предстоящей выгодной распродаже, которую эти женщины с нетерпением ждали. Уже несколько недель на женской половине в Суэдии и Эль Эскеле шептались:

– Ах, неужели не знаете? В домах христиан есть изумительные вещи, такие у нас не водятся или достаются за очень большие деньги.

– Ты когда-нибудь бывала в армянском доме?

– Я – нет! Но жена муллы мне все в точности описала. Там есть шкафы и комоды с резными башенками, балясинками, веночками. У них редко увидишь циновки, которые на день убираются, у них стоят настоящие кровати, а на их спинках вырезаны цветы и детские головки – что аллах строго запретил, – и спят на них муж и жена, и широкие они,точь-в-точь фаэтон нашего вали. Там есть часы, на которых сидит позолоченный орел, а из других вдруг выскакивает кукушка и кукует.

– Вот вам и доказательство, что они изменники, как бы иначе могли они получить такие вещи из Европы?

Но именно о таких вещах страстно мечтали эти женщины, которым наскучили даже чудесные ковры, латунные блюда и медные жаровни.

Зловещая тишина внезапно раскололась. Капитан полиции, который давно уже искал себе жертву, накинулся на какого-то деревенского жителя, имевшего неосторожность выйти за ворота своего дома. Его выволокли на середину площади.

Внешность капитана была приметная: у него были разные глаза. Правый глаз выпученный и неподвижный, левый – маленький и наполовину заплывший. Как ни воинственно топорщились фельдфебельские усы, как ни свирепо выпячивал подбородок этот полицейский начальник, он был обречен пугать людей своей смешной внешностью и потешать их своим грозным видом. Он всегда помнил о своем уродстве и, боясь показаться смешным, из кожи лез, стараясь внушить страх к своей персоне и отправляемой им должности. По этой причине ему приходилось играть зверя вдобавок к тому, что он был зверь по природе.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: