ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 12 глава. Она не имела ни малейшего понятия, кто это, но привет согрел ее




— Погодка-то какова! Я видел в одном месте пшеницу, верно, в пять дюймов. Ну, всего хорошего!

Она не имела ни малейшего понятия, кто это, но привет согрел ее. Этот фермер своими простыми словами дал ей то, чего она никогда не могла найти может быть, по своей, может быть, по их вине — среди матрон и коммерческих тузов города.

— В полумиле от Гофер-Прери под кустами орешника она увидела цыган: крытую повозку, палатку и привязанных к кольям лошадей. Широкоплечий мужчина, сидя на корточках, держал над костром сковороду. Он оглянулся. Это был… Майлс Бьернстам.

— А-а, откуда это вы взялись? — закричал он. — Подите сюда и съешьте кусок бекона. Пит! Эй, Пит!

Какой-то взъерошенный субъект показался из-за повозки.

— Пит, вот единственная настоящая леди в моем поганом городишке. Лезьте сюда и посидите с нами минутку, миссис Кенникот! Я удираю на все лето.

«Красный швед» встал, потер затекшие колени, подошел к проволочной изгороди и раздвинул ее перед Кэрол. Пролезая сквозь ограду, она невольно улыбнулась ему. Ее платье зацепилось за проволоку. Бьернстам заботливо отцепил его.

Рядом с этим человеком в синей фланелевой рубашке, мешковатых защитных штанах, неровных подтяжках и старой мягкой шляпе Кэрол казалась такой маленькой и нарядной.

Угрюмый Пит поставил для нее перевернутое ведро. Она присела, опершись локтями о колени.

— Куда вы отправляетесь? — спросила она.

— Уезжаем на все лето лошадьми торговать, — усмехнулся Бьернстам. На его рыжие усы упал луч солнца. — Мы настоящие бродяги и благодетели общества. Такие поездки для нас дело привычное; мы на этом собаку съели. Покупаем у одних, продаем другим. И ведем дело честно — по большей части. Здорово проводим время. Ночуем под открытым небом… Хотелось мне проститься с вами перед тем, как махнуть сюда, но… Слушайте, поехали бы вы с нами!

— Я бы с удовольствием.

— Пока вы будете жевать жвачку с миссис Лайм Кэсс, мы с Питом пройдем всю Дакоту, потом через Скудные земли в горы, а к осени очутимся где-нибудь ма перевале через Биг-Хорн и заночуем под вой метели на высоте в четверть мили над самым озером! Утром будем лежать, закутавшись в одеяла, и следить сквозь сосны за полетом орла. Понравилось бы это вам? Орел парит весь день… Далекое, широкое небо…

— Молчите! Не то я поеду с вами, и выйдет скандал. Когда-нибудь я, может быть, на это решусь. Прощайте!

Ее ручка исчезла в его прокопченной ладони, словно одетой в кожаную рукавицу. С поворота дороги она помахала ему. Теперь она уже не так восторженно глядела вокруг, а ее чувство одиночества стало еще острее.

Но закат превратил хлеба и траву в лоснящийся бархат. Облака над прерией горели червонным золотом. Кэрол весело свернула на Главную улицу.

 

II

 

В первые дни июня Кэрол пришлось часто разъезжать с мужем по больным. Он был для нее воплощением мужественной природы Среднего Запада. Она восхищалась им, видя, с каким уважением слушают его фермеры. Проглотив наспех чашку кофе, Кенникоты окунались в утреннюю прохладу и были уже за городом, когда солнце всходило над этим исполненным чистоты миром. Луговые жаворонки пели за изгородями. Воздух был напоен чистым запахом диких роз.

Когда к вечеру они ехали назад, низкое солнце бросало во все стороны роскошные снопы лучей, как божественный, чеканного золота веер. Поля тянулись безграничным зеленым морем, окаймленным туманом, и купы ив, посаженных для защиты от ветра, казались пальмовыми островками.

К началу июля над прерией навис удушливый зной. Измученная земля потрескалась. Тяжело дыша, ходили фермеры по полям за культиваторами и потными крупами лошадей. Когда Кэрол оставалась ждать Кенникота у крыльца в автомобиле, кожаное сиденье обжигало ей пальцы, а голова болела от блеска металлических частей.

Вслед за страшной грозой с ливнем поднялся пыльный вихрь, от которого пожелтело небо. Казалось, вот — вот налетит смерч. Занесенная издалека, неуловимо тонкая черная пыль осела на подоконниках закрытых окон.

В июле жара стала еще невыносимее. Днем люди еле ползли по Главной улице, ночью они не могли уснуть. Кенникот и Кэрол переносили матрацы в гостиную и без конца ворочались, лежа под открытым окном. Раз десять за ночь приходило в голову, что надо бы окатиться водой из шланга и походить по росе, но лень было двигаться. В прохладные вечера, когда они выходили погулять, налетали тучи комаров, словно перцем обсыпая лицо и забираясь даже в горло.

Кэрол мечтала о северных соснах, о восточном море, но Кенникот заявил, что «как раз теперь было бы трудно выбраться». Комиссия по здравоохранению и благоустройству при Танатопсисе предложила Кэрол принять участие в компании по борьбе с мухами; она ходила из дома в дом, уговаривала хозяек пользоваться доставляемыми клубом мухоловками и раздавала денежные премии детям, бившим мух хлопушками. Она работала добросовестно, но без увлечения и, сама того не замечая, начала пренебрегать своими обязанностями, когда жара подорвала ее силы.

Она поехала с мужем в автомобиле на Север, и они провели неделю с его матерью, вернее, Кэрол была с его матерью, так как Уил все время удил окуней.

Большим событием была покупка дачи на озере Минимеши.

Обычай выезжать на дачу был, может быть, самой приятной чертой жизни в Гофер-Прери. Дачами служили простые домики в две комнаты, с хромыми стульями и ободранными столами, с дешевыми картинками на дощатых стенах и плохими керосинками. Стены были так тонки, а домики так скучены, что можно было слышать, как за четыре дачи на пятой шлепали ребенка. Но кругом росли клены и липы, а с крутого обрыва открывался вид через озеро на поля спелой пшеницы, тянувшиеся до зеленой линии леса.

Здесь дамы забывали, что нужно поддерживать светский престиж, мирно болтали в своих простеньких летних платьях или, надев старые купальные костюмы, часами плескались в воде, окруженные визжащими детьми. Во всем этом Кэрол принимала участие. Купала маленьких орущих мальчуганов, помогала детишкам сооружать из песка затоны для несчастных пескарей. Она чувствовала симпатию к Хуаните Хэйдок и Мод Дайер, когда помогала им готовить на свежем воздухе ужин для мужей, ежедневно приезжавших в автомобилях из города. Теперь она держалась с другими женщинами более естественно и свободно. В спорах о том, следует ли зажарить телятину или приготовить рубленое мясо с яйцами, она не имела случая высказать еретические мысли или проявить чрезмерную обидчивость.

Иной раз по вечерам танцевали. Как-то раз устроили негритянский концерт, причем Кенникот неожиданно оказался отличным запевалой и конферансье. Их постоянно окружали дети, большие знатоки всего, что касалось сурков и сусликов, плотов и ивовых свистулек.

Если бы эта нормальная, первобытная жизнь тянулась дольше, Кэрол стала бы самой восторженной патриоткой Гофер-Прери. Она с радостью убедилась, I что ей нужны не только книжные разговоры, что ей bob- | се не хочется, чтобы весь город стал богемой. Она была довольна и не искала во всем недостатков. Но в сентябре, в пору самого пышного цветения природы, обычай предписывал возвращаться в город. Детей отрывали от их пустого занятия-от уроков Земли — и заставляли высчитывать на уроках в школе, сколько картошек Уильям продал Джону в том сказочном мире, где нет комиссионных фирм и нехватки товарных вагонов. Женщины, так весело купавшиеся все лето вместе с Кэрол, с сомнением смотрели на нее, когда она упрашивала их: «Давайте бывать этой зимой побольше на свежем воздухе: будем ходить на лыжах, кататься на коньках!..» Сердца их снова замкнулись до весны, и снова потянулись девять месяцев пересудов, натопленных батарей и «изысканных угощений».

 

III

 

Кэрол открыла теперь собственный салон.

Но так как Кенникот, Вайда Шервин и Гай Поллок были его единственными львами и так как Кенникот предпочел бы Сэма Кларка поэтам и радикалам всего мира, дело не пошло дальше обеда для Вайды и Гая в день первой годовщины свадьбы Кэрол, и этот обед не пошел дальше спора о вечных жалобах Рэйми Вузерспуна.

Гай Поллок был самым приятным человеком в Гофер-Прери. Он не шутливо, а очень серьезным тоном с восхищением отозвался о новом, светло-зеленом с кремовой отделкой платье Кэрол. Он придвинул ей стул, когда они садились обедать, и не перебивал ее, как Кенникот, который вдруг выкрикивал: «Ах да, кстати, я слышал сегодня забавную историю!» Но Гай был неисправимый отшельник. Он сидел долго, говорил много и больше не пришел.» Потом она встретила на почте Чэмпа Перри и решила, что именно в истории пионеров и заключается спа* сительный урок для Гофер-Прери и для всей Америки… «Мы утратили их стойкий дух, — говорила она себе. — Мы должны вручить власть над нами оставшимся ветеранам и пойти за ними назад к бескорыстию Линкольна, к веселости первых поселенцев, устраивавших танцы прямо на лесопилках».

Она вычитала в книгах о пионерах Миннесоты, что всего шестьдесят лет назад — совсем недавно, ведь в то время уже был на свете ее отец, — Гофер — Прери состоял всего из четырех хижин. Частокол, который застала при своем переезде миссис Чэмп Перри, был выстроен позже солдатами для защиты от индейцев сиу. В четырех хижинах жили мэнские янки; они приплыли вверх по Миссисипи до Сент-Пола, а потом отправились оттуда дальше на север, через девственную прерию в девственные леса. Они сами мололи зерно; мужчины стреляли уток, голубей и степных куропаток. На поднятой целине произрастал турнепс, который ели сырым, вареным, печеным и опять сырым. На сладкое у них были дикие сливы, яблоки и лесная земляника.

Черной тучей налетала саранча и в один час пожирала весь урожай. Дорогие, с трудом доставленные из Иллинойса лошади тонули в болотах или бесились, испугавшись грозы. Снег проникал сквозь щели наскоро сколоченных хижин, и родившиеся на Востоке дети, одетые в цветастый муслин, всю зиму дрожали, а летом ходили в красных и черных пятнах от укусов москитов. Индейцы бесцеремонно лезли куда хотели: ночевали в сенях, являлись на кухню, требуя булочек, приходили с ружьями за спиной в школу и просили показать им картинки в учебниках географии. Стаи волков заставляли детей спасаться на деревьях. Поселенцы находили гнезда гремучих змей и били их по пятьдесят а то и по сто штук за день.

Но это была бурная жизнь. В замечательной миннесотской хронике Кэрол с завистью читала воспоминания жительницы Стиллуотера с 1848 года, миссис Мэлон Блэк, озаглавленные «Уголки старого мира»:

«В те дни щеголять было нечем. Все устраивались как придется и жили счастливо…. Бывало, соберемся вместе, и через две минуты уже шла забава — карты или танцы… Обычно танцевали вальс и контрдансы. Никаких там теперешних джиг и нынешних туалетов, когда щеголяют почти что ни в чем! В те дни мы прикрывали свое бренное тело, не носили юбок в обтяжку, как теперь. Под нашими юбками можно было сделать шага три или четыре — и то не наступишь на подол! Один из парней наигрывал на скрипке, потом его сменял другой, а он мог плясать. А то, бывало, и пляшут и играют!»

Кэрол подумала, что, если уж ей не суждено владеть перламутрово-прозрачными бальными залами, она хотела бы по крайней мере нестись по некрашеному полу в паре с таким пляшущим скрипачом.

Эти самодовольные городишки, уже сменившие старые песни на хриплые граммофонные пластинки с «современными» танцами, не принадлежат ни к героическому прошлому, ни к просвещенному новому веку. Неужели нельзя как-нибудь, каким-нибудь неведомым путем вернуться к прежней простоте?

Лично она знала двух пионеров — супругов Перри. Чэмп Перри был скупщиком при зерноэлеваторе. Осенью он на огромных весах взвешивал целые фургоны пшеницы. Сквозь щели весов каждую весну прорастали колосья. В остальное время он клевал носом в пыльной тишине своей конторы.

Она навестила Перри. Их комнаты помещались над лавкой Хоуленда и Гулда.

Уже на склоне лет они потеряли все деньги, вложенные в какой-то элеватор. Им пришлось отказаться от любимого желтого кирпичного дома и переехать в эти комнаты над лавкой, которые в Гофер-Прери считались квартирой. Широкая лестница вела с улицы наверх, в коридор, куда выходили двери адвокатской конторы, зубоврачебного кабинета, фотоателье, масонской ложи и в самом конце — апартаментов Перри.

Они встретили Кэрол-свою единственную гостью за целый месяц, — по-стариковски радостно и суетливо.

Миссис Перри залепетала:

— Ах, как стыдно, что приходится принимать вас в такой тесноте! Тут нет даже воды, кроме как в раковине в коридоре. Но ведь знаете, я так говорю Чэмпу: нам сейчас выбирать не приходится!.. И потом наш старый дом был слишком велик, мне трудно было его убирать, да и стоял он слишком уж в стороне. Пожалуй, не так плохо пожить здесь, среди людей. Да, нам тут хорошо. Но… может быть, когда-нибудь у нас опять будет свой дом! Мы копим на него… О боже мой, был бы у нас свой дом! Но ведь и в этих комнатах хорошо, правда?

По свойственной всем старикам привязанности к вещам они перевезли в эти комнатушки столько мебели из старого дома, сколько тут могло поместиться. Но Кэрол не чувствовала ни тени того превосходства, какое возбуждала в ней буржуазная гостиная миссис Лаймен Кэсс. Здесь она была как дома. С нежностью от-» мечала она следы заботливых рук миссис Перри: заштопанные локотники кресел, качалку, обитую реденьким кретоном, полоски бумаги, наклеенные на треснувшие берестяные салфеточные кольца с надписями «папа» и «мама».

Кэрол рассказала старикам кое-что о новой, вдохновлявшей ее идее. Перри были растроганы тем, что среди молодежи нашелся кто-то, относившийся к ним серьезно, и в благодарность они объяснили ей, какие принципы должны быть положены в основу возрождении Гофер-Прери, чтобы жизнь в нем снова стала веселой и приятной.

Вот какова была вся их философия в наш век самолетов и профессиональных союзов:

«Баптистская церковь — а также, хотя и в меньшей степени, методистская, конгрегационная и пресвитерианская — дает нам совершенные, богом установленные образцы музыкального и ораторского искусства, филантропии и этики.

Не нужны нам все эти новомодные науки и эта ужасная «критика священных текстов», которая губит нашу молодежь в колледжах. Вернуться к истинному слову божию и к здоровой вере в ад, о котором нам проповедовали в старину, — вот и все, что нам надо.

Республиканская партия, великая старая партия Блейиа и Мак-Кинли, — орудие бога и баптистской церкви в мирских делах.

Всех социалистов надо повесить.

Гарольд Белл Райт — чудесный писатель, он в своих романах проповедует такую возвышенную мораль. И говорят, он нажил на них около миллиона.

Те, чей доход больше десяти тысяч или меньше восьмисот долларов в год, — дурные люди.

Европейцы не хуже их.

Не беда выпить в жаркий день стакан пива, но всякий, кто прикасается к вину, отправляется прямо в ад.

Девы теперь не так девственны, как были раньше.

Мороженое никому не нужно; пирог достаточно хорош для всех.

Фермеры спрашивают за свою пшеницу слишком много.

Владельцы элеватора требуют слишком многого за то жалованье, которое они платят.

На свете больше не было бы горя и недовольства, если бы все работали так же упорно, как Чэмп, когда он корчевал лес для своей первой фермы».

 

IV

 

Горячее преклонение Кэрол перед героями остыло до вежливого поддакивания, а поддакивание — до желания удрать, и она ушла домой с головной болью. На следующий день она увидела на улице Майлса Бьерпстама.

— Только что из Монтаны. Дивное лето! Накачал полные легкие воздухом Скалистых гор. А теперь начну снова злить заправил Гофер-Прери.

Она улыбнулась ему; старички Перри и пионеры стали блекнуть, тускнеть и забылись, как старинные дагерротипы, хранимые в почерневшем ореховом комоде.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

 

Однажды в ноябрьский вечер, когда Кенникот уехал, Кэрри собралась скорее из вежливости, чем по искреннему желанию, проведать Перри, но не застала их дома.

Как ребенок, которому не с кем играть, бродила она по темному коридору. Под дверью одной из контор она заметила свет и постучала. Когда дверь отворилась, она пробормотала:

— Не знаете ли вы случайно, где старики Перри?

Тут она увидела, что перед ней Гай Поллок.

— Мне очень жаль, миссис Кенникот, но я не знаю.

Может быть, вы зайдете и подождете их?

— Но… — начала она, подумав о том, что в Гофер — Прери считается неприличным, когда женщина навещает мужчину, и что, конечно, она не зайдет. И, входя, договорила:-Я не знала, что ваша контора здесь.

— Да, контора, городской особняк и замок в Пикардии совсем недалеко от замка герцога Сандерлендского. Но замка и особняка вы не увидите. Они там, за той дверью. Мой замок — это койка, умывальник, мой выходной костюм и синий креповый галстук, который вы однажды похвалили.

— Вы помните, как я его похвалила?

— Конечно, всегда буду помнить! Пожалуйста, садитесь.

В тусклой конторе она огляделась и увидела высокую печь, кожаные корешки юридических справочников на полках, высокий конторский стул с кипой газет, которые так долго служили сиденьем, что совершенно истерлись и посерели. Только две вещи здесь говорили о Гае Поллоке. На зеленом сукне стола между судебными бланками и забрызганной чернильницей стояла ваза из перегородчатой эмали. А на вращающейся этажерке были книги, необычные для Гофер-Прери: мошеровское издание поэтов, немецкие романы в черных и красных переплетах, Чарльз Лэм в тисненом левантине.

Гай не садился. Он мерил шагами контору, как борзая, почуявшая след. Борзая в очках, торчавших на тонком носу, и с шелковистыми каштановыми усиками на верхней губе. На нем была спортивная вязаная куртка, потертая на локтях. Кэрол отметила, что он не извинился за свой костюм, как сделал бы Кенникот.

— Я не знал, что вы так близки с Перри, — начал он разговор. — Чэмп — настоящая соль земли, но я не могу себе представить, чтобы он мог говорить с вами о символистском балете или придумать усовершенствование к двигателю Дизеля.

— О нет! Он славный человек, но место ему в Национальном музее вместе с мечом генерала Гранта, и я…

О, я, кажется, ищу евангелие, чтобы обратить Гофер — Прери!

— Серьезно? Во что же вы хотите его обратить?

— Да во что угодно, лишь бы это было что-нибудь определенное! Серьезность, или легкомыслие, или и то и другое. Мне все равно. Пусть это будет лаборатория или карнавал. Лишь бы что-нибудь здоровое. Скажите мне, мистер Поллок, чем болен Гофер-Прери?

— А разве он болен? Может быть, больны вы или я? Мне хотелось бы удостоиться чести болеть той же болезнью, что и вы.

— Пожалуйста! Но я думаю, болен город.

— Потому что он предпочитает катание на коньках изучению биологии?

— Ну, я не только биологией интересуюсь больше «Веселых семнадцати», но также и коньками. Я каталась бы с ними на коньках или на санях, играла бы в снежки с таким же удовольствием, как я сейчас беседую с вами.

— Какая жестокость!

— Да, да, я не шучу. Но эти дамы предпочитают сидеть дома и вышивать.

— Что поделаешь! Я и не защищаю город. Просто… Впрочем, я ведь никогда не уверен в своей правоте. Мое самомнение, пожалуй, в том и состоит, что я себя считаю свободным от самомнения. Во всяком случае, Гофер-Прери не так уж безнадежно плох. Он такой же, как любой мелкий городишко в любой стране. Почти все они, утратив запах земли, но еще не успев приобрести запаха пачули или фабричного дыма, так же подозрительны и нетерпимы. Я иногда думаю, что маленькие города, за немногими симпатичными исключениями, — это как бы социальные аппендиксы. Когда — нибудь эти скучные городки-рынки устареют как монастыри. Я представляю себе, как фермер с деревенским лавочником мчатся под вечер по однорельсовой дороге в город, который заманчивее всякой утопии Вильяма Морриса, — там и музыка, университет, клубы для бродяг вроде меня… Боже, как мне хотелось бы иметь хороший клуб!

— Послушайте, почему вы не уезжаете отсюда? — спросила она, повинуясь внезапному порыву.

— Я заражен ядом провинции.

— Это что-то опасное.

— Да. Опаснее рака, который, наверное, скрутит меня к пятидесяти годам, если я не перестану так много курить. Яд провинции во многом похож на солитера. Он поражает честолюбивых людей, слишком долго живущих в глуши. Он свирепствует прямо как эпидемия среди адвокатов и врачей, священников и коммерсантов, окончивших колледж, — среди всех людей, которым довелось повидать мыслящий и смеющийся свет, а потом вернуться в свое болото. Я сам прекрасный тому пример. Но я не стану докучать вам своими горестями.

— Вы не докучаете. Но сядьте, чтобы я могла вас видеть.

Он опустился на скрипучий конторский стул. В упор взглянул на нее. Она увидела зрачки его глаз. Осознала, что он мужчина и одинок. Оба смутились. Оба старательно посмотрели в разные стороны и облегченно вздохнули, когда разговор возобновился.

— Диагноз моей болезни очень прост. Я родился в Огайо, в городке примерно такой же величины, как Гофер-Прери, но еще гораздо менее приветливом. В нем сменилось больше поколений и успела образоваться более узкая олигархия «солидных людей». Здесь, в Гофер — Прери, приезжему, чтобы его приняли в общество, достаточно быть до известной степени благовоспитанным и любить охоту, автомобиль, бога и нашего сенатора. Там же даже своих принимали с величайшим разбором. Это был город из красного кирпича, заросший деревьями, а потому сырой, и в нем вечно пахло гнилыми яблоками. Окрестности его тоже отличались от наших озер и прерии. Там теснились крохотные поля кукурузы, кирпичные заводы и грязные нефтяные вышки.

Я учился в конфессиональном колледже. Там я узнал, что, продиктовав Библию и уполномочив безгрешное племя священников толковать ее, бог с тех пор, в общем, занимался только тем, что подкарауливал и изобличал непокорных. Из колледжа я отправился в Нью — Йорк на юридический факультет Колумбийского университета. И вот четыре года я жил! О, я не собираюсь посхвалять Нью-Йорк. Он грязен, шумен, утомителен; жизнь там до ужаса дорогая. Но его нельзя было сравнить с заплесневелой академией, в которой я задыхался до этих пор! Дважды в неделю я ходил на симфонические концерты. С галерки я видел Ирвинга и Терри, Дузе и Сару Бернар. Я гулял в Грэмерси-парке. И читал, читал без конца.

Через кузена я узнал, что Джулиус Фликербо болен и ему нужен компаньон. Я приехал сюда. Джулиус выздоровел. Ему не нравилось, что я пять часов бездельничаю, а потом делаю всю работу (право, не так уж плохо) за один час. Мы разошлись.

Сначала, обосновавшись здесь, я поклялся, что не дам угаснуть в себе духовным интересам. Весьма возвышенно! Я читал Браунинга и ездил в театр в Миннеаполис. Я был уверен, что не опускаюсь. Но, вероятно, яд провинции уже проник в меня. Я стал читать так, что на одно стихотворение приходилось четыре сборника дешевых рассказов. И поездки в Миннеаполис откладывал до тех пор, пока этого не требовали дела.

Несколько лет назад мне пришлось говорить с одним юристом из Чикаго, и я понял, что… Я всегда чувствовал свое превосходство над такими людьми, как Джулиус Фликербо, но тут я увидел, что я так же провинциален и так же отстал от времени, как Джулиус. Хуже! Джулиус добросовестно роется в «Литературном альманахе» и «Обозрении», а я перелистываю страницы книги Чарльза Фландро, которую знаю наизусть.

Я решил уехать отсюда. Это было твердое решение. Хотел завоевать мир. Но тут-то и оказалось, что яд провинции уже отравил меня. Я побоялся незнакомых улиц, молодых лиц, побоялся серьезной конкуренции. Слишком легко было составлять торговые договоры и вести земельные тяжбы. Так-то… Вот и вся биография живого мертвеца, не считая занимательной последней главы, в которой речь пойдет о том, будто я был «твердыней духа и юридической мудрости», словом, той чуши, которую пастор будет когда-нибудь плести над моими бренными останками…

Он не подымал глаз, постукивая пальцами по блестящей вазе.

Кэрол не знала, что сказать. Мысленно она подбежала к нему, погладила его по волосам. Она видела, что его губы плотно сжаты под мягкими поблекшими усами.

Она сидела тихо и наконец пробормотала:

— Я понимаю. Яд провинции. Он и до меня доберется. Когда-нибудь я стану… Впрочем, все равно! По крайней мере я заставила вас говорить. Обыкновенно вам приходится вежливо слушать мою болтовню, но сегодня я сижу, внимая, у ваших ног.

— Как приятно было бы, если бы вы в самом деле сидели у моих ног перед камином!

— Вы устроили бы для меня камин?

— Еще бы! Но не возвращайте меня к действительности. Дайте старому человеку помечтать. Сколько вам лет, Кэрол?

— Двадцать шесть, Гай.

— Двадцать шесть! Двадцати шести лет я как раз прощался с Нью-Йорком, двадцати шести лет я слышал Патти! А теперь мне сорок семь. Я чувствую себя ребенком, а сам гожусь вам в отцы. И это вполне по-отечески и вполне благопристойно — представлять себе вас прикорнувшей у моих ног!.. По правде сказать, это не совсем так, но мы будем уважать мораль Гофер-Прери и официально считать, что это так… О, эти обязательные для вас и для меня образцы добродетели! Вот отчего действительно страдает Гофер-Прери, по крайней мере его правящий класс. (Здесь есть правящий класс, несмотря на все наши заявления о демократизме.) И пеня, которую платим мы, люди этого класса, состоит в том, что наши подданные не спускают с нас глаз. Мы не можем напиться, не можем ни в чем дать себе волю. Мы должны свято блюсти благопристойность, должны носить одежду строго определенного образца и даже мошенничать в коммерческих делах в соответствии со старинными обычаями. Это делает нас ужасными лицемерами. Самым неизбежным образом! Церковный староста, обкрадывающий вдов и сирот в романах, не может не быть лицемером. Вдовы сами этого требуют! Они восхищаются его притворством. Возьмем меня. Допустим, я осмелился бы полюбить… какую-нибудь очаровательную замужнюю женщину. Я не признался бы в этом даже самому себе. Я могу непристойно хихикать над номером «La vie Parisienne»,[16]раздобытым где — нибудь в Чикаго, но я не посмел бы даже подержать пашу руку в своих. Я надломленный человек. Это традиционный англо-саксонский способ портить себе жизнь…

О дорогая моя, я уже несколько лет не говорил столько о себе и о людях вообще!

— Гай! Неужели с городом ничего нельзя сделать? Это безнадежно?

— Безнадежно!

Он отмахнулся от ее вопроса, как судья от необоснованного возражения тяжущейся стороны. Потом вернулся к менее волнующим темам:

— Любопытно, ведь большинство наших страданий совершенно никому не нужно! Мы победили природу. Мы можем заставить ее родить пшеницу. Мы сидим в тепле, когда она посылает метели. Но мы вызываем дьявола для развлечения: для войн, политики, расовой ненависти, трудовых конфликтов. Здесь, в Гофер-Прери, мы расчистили поля и после этого размякли, поэтому мы делаем себя несчастными искусственно, ценой больших затрат и трудов. Методисты ненавидят приверженцев епископальной церкви, обладатель автомобиля Гудзон смеется над тем, кто ездит на форде. Хуже всего коммерческая вражда. Бакалейщику кажется, что всякий, кто покупает не у него, просто его обкрадывает. Особенно больно, что то же самое можно сказать об адвокатах и врачах и, уж конечно, об их женах! Доктора… Вам-то хорошо известно, как ваш муж, и Уэстлейк, и Гулд ненавидят друг друга.

— Нет! Это вовсе не так.

Он усмехнулся.

— Ну, может быть, только иногда, если Уил совершенно точно знает, что доктор… что кто-нибудь из них продолжает ходить к пациенту, даже когда это уже совсем не нужно… Раза два он, может быть, и посмеялся, но…

Он по-прежнему улыбался.

— Да право же нет! А если вы говорите, что жены врачей так же завистливы, то… правда, с миссис Мак-Ганум мы не такие уж сердечные друзья, уж очень она тупа. Зато ее мать, миссис Уэстлейк, на редкость симпатична.

— Да, она, конечно, мягко стелет, но я на вашем месте, дорогая моя, не доверял бы ей своих тайн. Я еще раз повторяю, что во всем здешнем обществе только одна дама не занимается интригами, и это вы, вы — милая, доверчивая и всем чужая!

— Не надо льстить мне! Я все равно не поверю, что медицина — услужение страждущим — может быть обращена в копеечное ремесло.

— Ну, вспомните, не говорил ли вам Кенникот, чтобы вы были милы с какой-нибудь старушонкой, потому что она дает своим знакомым советы, когда какого доктора звать? Впрочем, мне не следовало бы…

Она вспомнила брошенное когда-то Кенникотом замечание относительно вдовы Богарт, смутилась и умоляюще взглянула на Гая.

Он вскочил, нервными шагами подошел к ней и погладил ее по руке. Она подумала, что ей, наверно, следует обидеться на эту ласку. Потом подумала, что ему, кажется, понравилась ее новая шляпка из розовой и серебряной парчи.

Он отпустил ее руку. Его локоть задел ее плечо.

Ссутулившись, он быстро отошел к своему стулу. Схватил вазу и с такой тоской взглянул поверх нее на Кэрол, что та испугалась. Но он заговорил на общие темы: о страсти Гофер-Прери к сплетням. Потом внезапно прервал себя.

— Боже мой, вы же не коллегия присяжных, Кэрол! У вас законное право не слушать это судейское заключение. Эх, я старый осел! Разбираю очевидные вещи, когда вы живой дух возмущения. Лучше расскажите, что вы-то сами думаете? Что такое Гофер-Прери для вас?

— Скука!

— А я не могу вам помочь?.

— Чем?

— Не знаю. Может быть, тем, что слушал бы вас. Не как сегодня, конечно. Но обычно… Не могу ли я быть для вас наперсницей, как в старых французских пьесах, камеристкой с зеркалом, всегда готовой служить поверенной своей госпоже?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: