Из Ботушаны (Румыния) на Дон 2 глава




К описываемому мною времени, т. е. к началу ноября 1917 г., район нашей армии резко изменил свою физиономию. Ничто уже не напоминало прежнего образцового порядка, изучать который к нам неоднократно командировались офицеры Генерального штаба из других армий. Везде бродили праздные толпы солдат, потерявших воинский облик и превратившихся в опасные банды разбойников. Они быстро усвоили лозунги революции, осознали свою силу и нагло, при каждом случае, подчеркивали безнаказанность своих поступков. Начальство растерялось. Вместе с тем резче и резче сказывалось бессилие власти. Некоторые старшие воинские чины начали поигрывать в товарищи, жали солдатам руки, сопровождали приветствие поклоном, а иногда и снятием головного убора. В угоду солдатской массе украшали себя красными бантами, как символ воспринятая революции. Солдаты это оценивали по‑своему и становились еще наглее и самоувереннее. Только местами кое‑где оставались, как единственные представители задержавшегося порядка, стойкие казачьи части. Следует указать, что революционный переворот казачьи части встретили особенно, по‑своему, с разными оттенками переживаний. Местами произошли незначительные эпизоды, были увлечения, иногда отказы повиновения, митинги с красными бантами и выражением «недоверия», главным образом, офицерам, не умевшим хранить «казачью деньгу», но справедливость требует сказать, что такие случаи являлись весьма редкими исключениями в казачьей среде. Революционный угар быстро прошел, и у казаков наступило деловито‑спокойное настроение. Их сильно беспокоило неясное будущее, но предметом всегдашних разговоров было настоящее. К сожалению, Временное Правительство, совершило огромную и непоправимую ошибку, не сумев разобраться в казачьей психологии. Казаки слабость власти по отношению к нарушителям государственного порядка расценивали, как простое попустительство, а Временное Правительство под влиянием совета рабочих и солдатских депутатов, в позиции, занятой казаками, видело проявление контрреволюционности и, вместе с тем, угрозу и самой революции. Казакам было ясно, что правительство не на их стороне, однако, несмотря на это, они дольше всех держали дисциплину, оставаясь верными законности, порядку и казачьей идеологии. Даже когда в солдатские массы был брошен страшный лозунг – мир во что бы то ни стало… и всех властно потянуло домой, на родные нивы и тогда к чести казачества нужно сказать, – ни один казак не ушел с фронта, ни один не дезертировал. С глубоким презрением смотрели казаки на товарищей, покидавших позиции и трусливо расползавшихся по своим деревням.

Гордое, полное сознания исполнения казаками своего воинского долга, выполнение ими приказов об обезоруживании бунтующих полков возбудило против казаков солдатские массы, и положение казачьих сотен и полков, вкрапленных единицами среди солдатских корпусов, сделалось жутким.

К казакам жалось запуганное и загнанное офицерство, а в глазах высших начальников они из «мародеров», «опричников», «нагаечников» и в лучшем случае иронического слова «казачков» – превратились в героев. Товарищи это видели, и ненависть и злобное чувство к казакам постепенно росло в солдатских массах. Бывать офицеру среди бушующих солдатских толп стало опасно. Мои поездки по тылу становились реже и, наконец, совсем прекратились. При новых порядках нельзя было и думать вести какие‑либо работы в тылу. Всякая подобная попытка заранее обрекалась на неудачу. В лучшем случае ее сочли бы за контрреволюционную затею, что вызвало бы среди «товарищей» только озлобление и эксцессы по отношению к руководителям и техническому персоналу. В это время уже пышно цвели безграничное бесчинство праздных солдат и дикий бессмысленный вандализм русского разгильдяйства и хамства.

Работать никто не желал. Все стояло, словно заколдованное, в том виде, как застала «бескровная», производя ужасно жуткое и тяжелое впечатление. Дороги не ремонтировались, рабочие самовольно разошлись, многочисленный технический персонал номинально сорганизовался в комитеты, а фактически каждый делал все, что хотел, и устраивал свою судьбу, как ему казалось лучше. На железных дорогах было еще хуже. Здесь царил неописуемый хаос. Все станции были запружены дезертирами. Забыв долг и стыд солдата, они партиями бродили по тылам, грабя население, военные склады и совершая насилия. Шло самовольное распоряжение паровозами, подвижным составом, и регулирование движения стало невозможным. Администрация железных дорог была терроризирована и бессильна как‑либо противодействовать. И только энергичные меры Румынского Правительства, принятые им для установления здесь порядка, мало‑помалу начали давать положительные результаты.

Наблюдая часто бесчинства солдат, я видел, что большинство «товарищей», творя те или другие безобразия, делали это обычно крайне трусливо. Быть может, бессознательно, но в них все же что‑то говорило, что они совершают беззакония, за которые может последовать и должное возмездие. Вот почему часто тупая их злоба неожиданно сменялась страхом перед возможностью расплаты. И мне думается, располагай мы тогда, хотя бы небольшими, но стойкими воинскими частями (только не казачьими, так как они, выполняя фактически полицейскую службу, уже сильно возбудили против себя солдатскую массу), развал фронта если и не был бы совершенно предотвращен, то, во всяком случае, прошел бы более безболезненно и, быть может, без всех тех роковых последствий.

В этом отношении большая вина наших союзников. Они не только не помогли нам в тяжелую минуту, но, наоборот, поддерживая революционную блажь Керенского, тем самым играли в руку нашим врагам, способствуя и развалу армии, и прогрессу внутренней смуты, – в конечном результате совершенно ослабившим Россию и надолго выбросившим ее с мировой сцены как великую державу. Разочарованность в наших союзниках, начавшись вместе с революцией среди некоторых кругов русской интеллигенции, а отчасти и офицерства, росла по мере углубления завоеваний «бескровной» и достигла высшего напряжения, когда Россия одинокой была брошена на съедение большевикам, оставленная всеми своими друзьями. Освобождение, хотя и временное, австро‑германскими войсками значительной части территории из‑под красного террора еще более усилило эту разочарованность и побудило многих призадуматься о принципах верности союзникам.

Мне вспоминается такой случай. Было сообщено, что на узловой станции Роман собравшиеся товарищи отказываются грузиться в товарные вагоны, требуя подачи пассажирских, и в случае неисполнения грозят разгромить станцию и учинить самосуд над администрацией. Одновременно командующий армией, генерал Келчевский, настойчиво просил меня как можно скорее уладить этот вопрос. На станции создалось весьма критическое положение, ибо товарищи каждую минуту могли привести свои угрозы в исполнение. Никакой воинской надежной части, которая бы восстановила порядок на станции, у меня не было. Пришлось ехать лично. Не доезжая до станции, сошел с автомобиля и пошел пешком, дабы меньше обратить на себя внимания. Меня встретил комендант станции и передал все подробности происшествия. Перрон, пути, станция и все прилегающие строения были заполнены вооруженными солдатами, из которых многие находились в состоянии опьянения. У двух разбитых вагонов товарищи митинговали, обсуждая программу дальнейших действий. Раздавались угрозы по отношению железнодорожного персонала, офицерства, буржуев. Большинство, по‑видимому, склонялось к тому, чтобы силой забрать наличные составы, устроить 1–2 эшелона и, следуя всем вместе, громить попутные станции, предавая их огню и мечу. Настроение солдат было таково, что никакие увещевания не помогли бы. Что было делать? Пассажирских вагонов почти не было, а если бы они имелись, то я не дал бы их, дабы этим не узаконить подобных требований на будущее время. В этот момент мое внимание привлек подходивший поезд, оказавшийся румынским эшелоном новобранцев, сопровождаемых вооруженной командой в 16 человек при одном офицере.

Вагоны были заперты, и, как после я узнал, новобранцам запрещалось выходить на больших станциях. Поезд остановился. На перроне появился румынский офицер. Увидев одного новобранца, выскочившего из вагона, он подскочил к нему, схватил за шиворот и силой водворил обратно в вагон. Наши солдаты, оставивши митинг, наблюдали эту картину с большим любопытством, но затем какой‑то плюгавенький солдатишка крикнул: «Товарищи, не позволим издеваться над пролетариатом, открывай вагоны, выручай своих братьев, бей офицера». Эти слова оказались искрой, брошенной в пороховой погреб. Схватив винтовки, озверелые солдаты устремились к офицеру, еще момент, и он был бы растерзан. Однако, не потеряв присутствия духа, он в мгновенье ока очутился возле караульного вагона и на бегу отдал какое‑то приказание караулу. В один момент 16 вооруженных человек по команде ощетинились для стрельбы. Раздался залп в воздух, и нужно было видеть, как сотни вооруженных людей с исказившимися лицами от животного страха, бросая винтовки, давя один другого, кинулись во все стороны, ища спасения. Через минуту станция и ближайший район были совершенно пусты, и долгое время, пока стоял эшелон, я разговаривал с румынским офицером, обмениваясь мнением по поводу только что происшедшего. После понадобились большие усилия коменданта станции и администрации, чтобы собрать разбежавшихся солдат и уговорить их вернуться на станцию. Они стали спокойны и послушны. Охотно сели в товарные вагоны и без всяких инцидентов были отправлены по назначению.

Жизнь в штабе армии текла довольно монотонно. О том, что происходило вне армии, информации обычно были запоздалые, питались больше слухами. Газеты получались изредка и, кроме того, сведения одних явно противоречили другим, а потому уяснить из них истинное положение России было невозможно. Все носило характер неопределенный, туманный. Однако даже и из этих скупо долетавших до нас известий, разговоров и слухов, нам было ясно, что в армии делать нечего, что мы обрекаемся на бездействие, но как долго продлится такое состояние и каковы будут последствия, никто сказать не мог. Каждый день приносил все новые и новые сенсации, значительная часть коих касалась Дона и событий, происходящих там. Слухи о Доне порой были невероятны, даже легендарны с точки зрения логики и разума, но мы жадно их ловили, верили им или, вернее говоря, хотели верить, с какой‑то тайной надеждой, что именно оттуда, с Дона, должно начаться общее оздоровление. Уже с мая месяца внимание всех стало сосредоточиваться на популярном имени ген. Каледина, герое Луцкого прорыва, бывшего долгое время нашим соседом в качестве командующего VIII армией. Мне было известно, что еще весной ген. Каледин оставил армию, и не столько по болезни, сколько под влиянием иных причин, разочарованный и непонятый даже своими близкими помощниками и сотрудниками. Покидая армию, он был полон любви и веры в Дон, он верил в крепость старых традиций казачества и считал, что только там на Дону еще можно работать.

С 18 июня 1917 года генерал Каледин становится во главе Войска Донского как выборный Атаман, и с ним объединяются Атаманы Кубанского и Терского войск. Вскоре ему по праву и достоинству выпадает честь быть представителем Казачества на Московском совещании в августе месяце. Отлично защищал армию бывший здесь ген. Алексеев, но еще выпуклее обрисовала положение казачья декларация, прочитанная Донским Атаманом и названная газетами речью Каледина.

Прекрасная по содержанию, уверенная по тону, полная патриотизма, в ней открыто указывалась Временному Правительству та смертельная опасность и беспредельная пропасть, над которой повисла Россия. В противоположность речи Керенского, она с восторгом читалась нами, рождая массу надежд.

Ценность выступления ген. Каледина на этом совещании состояла в том, что впервые за все время всеобщего революционного развала раздался твердый голос объединенной, крупной народной силы, а не голос партии, организации, комитета, обычно не имевших за собой никакой реальной силы.

Устами своего представителя Казачество как бы предопределило себя для будущее – выступления против тех, кто, пользуясь слабостью Временного Правительства, готовил гибель России. И действительно, примерно через полгода, выступив с оружием в руках против советской власти, казаки тем самым доказали, что заявление, сделанное в августе от Российского Казачества, не было пустым звуком партийно‑общественных деятелей, а явилось глубоко продуманным актом, вышедшим из глубины народной.

С этого момента ген. Каледин делается центром внимания всех, а в глазах Керенского становится контрреволюционером и явным противником его взглядов и революционных идей, что и определяет дальнейшее отношение главы Временного Правительства к Донскому Атаману.

Все взоры устремляются на Дон как на единственно чистый клочок русской земли, как на ту здоровую ячейку, которая может остановить гибель России. Именно этим и можно было объяснить, что когда во время Корниловского выступления появились фантастические сообщения газет о движении казачьих частей на Воронеж и Москву, то это нашло живой и радостный отклик в наших сердцах. Мы верили этому, не желая учитывать простой вещи, что весь‑то Доя на фронте, а в области почти никого. Мы забывали и то, что свыше 20[5]казачьих полков все лето занимались ловлей дезертиров, а затем стали единственной надежной охраной штабов и учреждений.

После Московского совещания мы явились свидетелями очередной провокации Керенского.

В связи с выступлением Корнилова, Каледина объявляют мятежником и делают предметом травли, в то время когда он объезжал неурожайные станицы Усть‑Медведицкого округа Войска Донского.

Эту его поездку, при содействии Керенского, истолковывают желанием Каледина поднять казачество против Временного Правительства.

Видя в Донском Атамане не только человека большого государственного ума и крепкой силы воли, но главное, опасаясь того огромного авторитета, который приобрел он в глазах и казачества, и всех национально мыслящих русских людей, глубоко веривших, что Каледин найдет достойный путь, чтобы вывести казачество из сложных и запутанных обстоятельств, Керенский решается на провокацию. Очевидно, и ему, и его приспешникам, а затем Ленину и Троцкому не столько были страшны талантливые, с именами, но без народа генералы, сколько страшен и опасен был Каледин, за которым шли Дон, Кубань, Терек. С целью подорвать престиж Каледина и тем обезглавить казачество, Керенский 31 августа всенародно объявляет его мятежником, отрешает от должности, предает суду и требует его выезда в Могилев для дачи показаний.

А днем раньше военный министр А. Верховский телеграфировал Каледину: «С фронта едут через Московский округ в область Войска Донского эшелоны казачьих войск в ту минуту, когда враг прорывает фронт и идет на Петроград. Мною получены сведения о том, что ст. Поворино занята казаками. Я не знаю, как это понимать. Если это означает объявление казачеством войны России, то я должен предупредить, что братоубийственная борьба, которую начал генерал Корнилов, встретила единодушное сопротивление всей Армии и всей России. Поэтому появление в пределах Московского округа казачьих частей без моего разрешения я буду рассматривать как восстание против Временного Правительства. Немедленно издам приказ о полном уничтожении всех идущих на вооруженное восстание, а сил к тому, как всем известно, у меня достаточно».

Одновременно А. Верховский бомбардирует телеграммами революционный Ростов, две из них были адресованы к начальнику гарнизона, следующего содержания:

«До моего сведения дошло, что ген. Каледин сосредоточивает казачьи силы в Усть‑Медведицком округе, желая изолировать Донскую область. Я этого не допущу и разгоню казачьи полки. Телеграфируйте, чтобы избежать кровопролития. Генерал Верховский».

«Арестуйте немедленно генерала Каледина. За неисполнение приказания ответите перед судом. Генерал Верховский».

Таким образом Каледину предъявляют обвинение, приказывают его арестовать и в то же время, очевидно умышленно, не желают проверить достоверность обвинения, что могло быть легко выполнено путем переговоров по прямому проводу с комиссаром Вр. Правительства М. Вороновым, проживавшим тогда в г. Новочеркасске.

Наэлектризованная вышеприведенными телеграммами революционная демократия Новочеркасска, поддержанная Ростовскими, Царицынскими и Воронежскими полубольшевистскими организациями, отрядила небольшой отряд во главе с есаулом Голубовым для ареста Каледина. Но последний только случайно ареста избежал.

Собравшемуся в начале сентября Войсковому Кругу Донской Атаман дал подробный отчет в своих действиях, доказывая свою невиновность, ложность и необоснованность предъявленных ему обвинений со стороны Вр. Правительства и военного министра А. Верховского. Рассмотрев всесторонне дело о «Калединском мятеже» Круг вынес следующее постановление[6]: «Донскому войску, а вместе с тем всему казачеству нанесено тяжелое оскорбление. Правительство, имевшее возможность по прямому проводу проверить нелепые слухи о Каледине, вместо этого предъявило ему обвинение в мятеже, мобилизовало два военных округа – Московский и Казанский, объявило на военном положении города, отстоящие на сотни верст от Дона, отрешило от должности и приказало арестовать избранника Войска на его собственной территории при посредстве вооруженных солдатских команд. Несмотря на требование Войскового Правительства, оно, однако, не представило никаких доказательств своих обвинений и не послало своего представителя на Круг. Ввиду всего этого Войсковой Круг объявляет, что дело о мятеже – провокация или плод расстроенного воображения.

Признавая устранение народного избранника грубым нарушением начал народоправства, Войсковой Круг требует удовлетворения: немедленного восстановления Атамана во всех правах, немедленной отмены распоряжения об отрешении от должности, срочного опровержения всех сообщений о мятеже на Дону и немедленного расследования, при участии представителей Войска Донского, виновников ложных сообщений и поспешных мероприятий, на них основанных.

Генералу Каледину, еще не вступившему в должность по возвращении из служебной поездки по Области, предложить немедленно вступить в исполнение своих обязанностей Войскового Атамана».

Итак, провокация Керенского не удалась. В глазах казачества популярность генерала Каледина возросла еще больше.

С чувством глубокого возмущения читали мы сообщения газет о том, что ввиду создавшихся недоразумении с Донским казачеством военный министр А. Верховский по поручению Вр. Правительства пригласил к себе заместителя председателя совета союза казачьих войск есаула А. Н. Грекова. Верховский старался объяснить те обстоятельства, при которых он в качестве командующего Московским округом обвинил казаков в мятеже и приказал войскам быть готовыми для воспрепятствования замыслам генерала Каледина. Просто не верилось, что все это исходит от А. Верховского, который в течение более года был среди нас в штабе IX армии, обращая на себя внимание большой трудоспособностью и скромностью. Работая с ним долгое время в оперативном отделении штаба армии, проводя вместе целые дни, будучи, наконец, в добрых и приятельских с ним отношениях, я никогда не замечал, чтобы он был одержим болезнью социализма, да еще в такой острой форме, как то выявилось в начале революции и в конечном результате увенчалось его службой у большевиков. Я знал, что в молодые годы его жизни с ним произошел случай, показавший его неуравновешенность и ложное понимание воинского долга, но затем вся его дальнейшая служба давно искупила этот грех молодости и казалось навсегда изгладила его из памяти, не говоря уже и о суровом наказании, понесенном им. Трудно было объяснить и понять, как мог блестящий офицер Генерального штаба, кавалер двух Георгиевских крестов – солдатского и офицерского (первый – в Русско‑японскую войну, второй – в Великую) а также и золотого оружия, отлично воспитанный, хорошо владевший иностранными языками, человек большой работоспособности, в жизни очень скромный и застенчивый, вдруг сразу стать не только на ложный, но и преступный путь перед своей родиной. В дальнейшем разговоре с А. Н. Грековым, Верховский, ссылаясь на заявление казачьих частей в Москве, что до получения указаний с Дона они не могут стать на сторону Вр. Правительства, обещал приложить все средства, чтобы создать между Правительством и казачеством отношения, основанные на взаимном доверии, и при этом выразил желание, чтобы генерал Каледин выехал в Могилев для дачи показаний следственной комиссии, причем подчеркнул, что ген. Каледин арестован не будет.

А. Н. Греков в ответ предложил ему предписать следственной комиссии поехать на допрос к ген. Каледину, не надеясь, что Дон отпустит Каледина в Могилев.

Читая это, мы, конечно, негодовали, волновались, горячо обсуждали события, комментировали их, делали свои выводы и предположения, но дальше разговоров и споров дело не шло и однообразие жизни ничем не нарушалось.

В ноябре месяце приток сведений еще более сократился. Мы вынуждены были довольствоваться только тем, что случайно долетало до нас и, чаще всего, в искаженном виде. Под секретом передавалось, что Дон власть большевиков не признал Всероссийской властью и что впредь до образования общегосударственной всенародно признанной власти Донская область провозглашена независимой, в ней поддерживается образцовый порядок и что, наконец, казачья армия победоносно двигается на Москву, восторженно встречаемая населением. Вместе с тем, росли слухи, будто бы Москва уже охвачена паникой; красные комиссары бежали, а власть перешла к национально настроенным элементам. Из уст в уста передавалось, что среди большевиков царит растерянность, они объявили Каледина изменником и тщетно пытаются организовать вооруженное сопротивление движению, но Петроградский гарнизон отказался повиноваться, предпочитая разъехаться по домам. Можно себе представить какие розовые надежды рождались у нас и с каким нетерпением ожидали мы развязки событий. К сожалению, в то время мы жили больше сердцем, чем холодным рассудком, не оценивая правильно ни реальную обстановку, ни соотношение сил, а просто сидели и ждали, веря, что гроза минет и снова на радость всем засияет солнце.

Дни шли, просвета не было, а хаос и бестолковщина увеличивались. У более слабых уже заметно росло разочарование, у других определеннее зрела мысль о бесцельности дальнейшего пребывания в армии, появилось и тяготение разъехаться по домам. Но что делать дома, как устраивать дальше свою жизнь, как реагировать на то, что происходит вокруг, все это, по‑видимому, не представлялось ясным и отчетливо в сознании еще не уложилось. Видно было только, что неустойчивость создавшегося положения мучит всех и вызывает неопределенное шатание мысли. Между тем, обстановка складывалась так, что необходимо было решить вопрос – что делать дальше; требовалось выйти из состояния «нейтралитета», нельзя было дальше прятаться в собственной скорлупе разочарования и сомнений, казалось, надо было безотлагательно выявить свое лицо и принять то или иное участие в совершающихся событиях. Делясь этой мыслью со своими сослуживцами, я чаще всего слышал один и тот же ответ: «Мы помочь ничему не можем, мы бессильны что‑либо изменить, у нас нет для этого ни средств, ни возможности, лучшее, что мы можем сделать при этих условиях – оставаться в армии и выждать окончания разыгрывающихся событий или с той же целью ехать домой». Такая психология – занятие выжидательной позиции и непротивление злу, подмеченное мною, – была присуща командному составу не только нашей армии, ею оказалась охваченной большая часть и русского офицерства и обывателя, предпочитавших, особенно в первое время, октябрьской революции, т. е. тогда, когда большевики были наиболее слабы и неорганизованны, уклониться от активного вмешательства с тайной мыслью, что авось все как‑то само собой устроится, успокоится, пройдет мимо и их не заденет. Поэтому многие только и заботились, чтобы как‑нибудь пережить этот острый период и сохранить себя для будущего. Можно сказать, что в то время их сознанием уже мощно овладела сумбурная растерянность, охватившая русского обывателя; они теряли веру в себя, падали духом, сделались жалки и беспомощны и, тщетно ища выхода, судорожно цеплялись иногда даже за призрак спасения. Чем другим можно объяснить, что во многих городах тысячи наших офицеров покорно вручали свою судьбу кучкам матросов и небольшим бандам бывших солдат и зачастую безропотно переносили издевательства, лишения, терпеливо ожидая решения своей участи[7].

И только кое‑где одиночки офицеры‑герои, застигнутые врасплох неорганизованно и главное – не поддержанные массой, эти мученики‑храбрецы гибли, и красота их подвига тонула в общей обывательской трусости, не вызывая должного подражания.

Пробираясь на Дон в январе месяце 1918 года, я был очевидцем такого героического поступка на станции Дебальцево. Красногвардейцы, обыскивая вагоны, вывели на перрон несколько человек, казавшихся им подозрительными в том, что они, по‑видимому, офицеры и пробираются на Дон. На стенах станции пестрели приказы: «Всем, всем, всем», которыми предписывалось каждого офицера, едущего к «изменнику Каледину», расстреливать на месте без суда и следствия. Подступив к одному из них, комендант станции, полупьяный здоровенный солдат, закричал: «Тебя я узнал, ты с… капитан Петров, контрреволюционер и, наверное, едешь на Дон!» Он не успел докончить фразы, как маленький, щупленький и невзрачный на вид человек, к кому относились эти слова, выхватил револьвер и на месте уложил коменданта, а также и двух ближайших красногвардейцев, после чего сам пал под обрушившимися на него ударами. Чрезвычайно показательно, что другие арестованные застыли, как окаменелые, не использовав ни удобного момента для бегства, ни употребив для своей защиты оружие, которое, как оказалось, у них было. Они покорно стали у стены и были тут же расстреляны рядом со станционной водокачкой.

Я не знаю, был ли этот маленький, худенький человек действительно капитан Петров, но я должен сказать, что в моих глазах он был настоящий герой, большой русский патриот, который смело взглянул в глаза смерти. На суд Всевышнего он предстанет вместе со своими земными самозваными судьями, осмелившимися его судить за его патриотизм, за горячую любовь к Родине и честное выполнение им своего священного долга.

Мир праху Вашему, все такие чудо‑храбрецы герои. Собой вы явили пример беспредельной неустрашимости, ибо, совершая такой поступок, Вы твердо были уверены, что идете на неминуемую гибель, пощады для Вас быть не могло. Вы ее не ждали, и Вы геройски и красиво приняли самую смерть.

Вынужденное бездействие сильно меня тяготило. Ужасно было думать о России и томиться без дела в румынском городке, проводя время в ненужных спорах, в обществе столь же праздных офицеров. Меня все чаще и чаще назойливо преследовала мысль оставить армию, пробраться на Дон, где и принять активное участие в работе. Дальнейшее пребывание в армии, по‑моему, было бесцельно, а бездействие – недопустимо. Из совокупности отрывочных сведений постепенно слагалось убеждение, что в недалеком будущем юго‑восток может стать ареной больших событий. Природные богатства этого края, глубокая любовь казаков к своим родным землям, более высокий уровень их умственного развития в сравнении с общей крестьянской массой, столь же высокая степень религиозности, патриархальность быта, сильное влияние семьи, наконец, весь уклад казачьей жизни, чуждый насилию и верный вековым казачьим обычаям и традициям, – все это, думал я, явится могучими факторами против восприятия казачеством большевизма.

Уже тогда в нашем представлении Дон был единым местом, где существовал порядок, где власть, как мы слышали, была в руках всеми уважаемого патриота ген. Каледина.

Мне казалось, что Донская земля скоро превратится в тот район, где русские люди, любящие родину, собравшись со всех сторон России, плечо о плечо с казаками, начнут последовательное освобождение России и очищение ее от большевистского наноса. При таких условиях, конечно, долг каждого быть там и принять посильное участие в предстоящем большом русском деле, а не сидеть в армии, сложа руки и выжидать событий под защитой румынских штыков.

О своем решении оставить армию я в средних числах ноября доложил командующему армией ген. Келчевскому, подробно мотивируя ему причины, побуждавшие меня на это. Анатолий Киприянович выслушал меня очень внимательно, но, к глубокому моему удивлению, не высказал ни одобрения, ни порицания моему решению. Мое заявление он встретил равнодушно и выразил лишь сомнение в благополучном достижении мною пределов Донской области.

Помню, точно такое же безразличие я встретил и со стороны начальника штаба ген. В. Тараканова и большинства моих сослуживцев. Только в лице 2–3 из них я нашел сочувствие моему решению, что послужило мне большой моральной поддержкой для приведения в исполнение моего замысла. Чрезвычайно были характерны и не лишены исторического интереса рассуждения большинства моих соратников по поводу моего отъезда, являвшиеся отражением тогдашнего настроения огромной массы нашего офицерства. В главном, они сводились к тому, что‑де на Дону казаки ведут борьбу с большевиками, Поляков – казак и потому, если он желает, пусть едет к себе. Именно такова была тогда психология нашего офицерства, и лучшим доказательством этого служит то, что несколько позднее из целого Румынского фронта, насчитывавшего десятки тысяч офицеров, полковнику Дроздовскому удалось повести на Дон только несколько сотен. Остальная масса предпочла остаться и выжидать, или распылиться, или отдаться на милость новых властелинов России, а часть даже перекрасилась если не в ярко‑красный, то, во всяком случае, в довольно заметный розовый цвет.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: