Рассказ Джорджины Феррарс 8 глава




Доктор Стрейкер приходил ко мне один-два раза в неделю и неизменно спрашивал, вспомнила ли я еще что-нибудь, а потом заверял, что рано или поздно установит мою подлинную личность. Рыдала ли я, бесновалась ли, умоляла или угрюмо молчала, он всегда держался спокойно, учтиво, невозмутимо и даже галстук у него всегда был повязан одинаково небрежно. Я смутно понимала, что надежда на свободу у меня появится лишь в том случае, если я признаю своей любую личность, которую доктор Стрейкер пожелает мне навязать. Но куда я подамся, если меня все же выпустят из клиники?

Тот факт, что на Гришем-Ярд я видела Джорджину Феррарс, представлялся бесспорным — ведь доктор Стрейкер встречался и разговаривал с ней, — но вместе с тем находился за пределами моего понимания. Как я ни ломала голову, на ум приходило только два возможных объяснения. Либо я и вправду сумасшедшая, как считает доктор Стрейкер, либо женщина в Лондоне, кто бы она ни была, украла мое имя, моего дядю, мою брошь — а к настоящему времени, скорее всего, и двести фунтов, оставленные мне матушкой. Может быть, она собирается столкнуть дядю Джозайю с лестницы и сбежать с деньгами, едва только завещание вступит в силу. Но так рисковать ради нескольких сотен фунтов попросту глупо, а вот в качестве мести за некое неизвестное мне преступление подобные действия очень даже имеют смысл.

По словам доктора Стрейкера, Люсия Эрден жила на Гришем-Ярд три недели из шести, выпавших у меня из памяти. Не поэтому ли я ничего не помню? Опять и опять я пыталась ухватиться за какую-нибудь ниточку и понемножку продвигаться вперед от последних воспоминаний об однообразных днях в дядиной лавке. Но всякий раз я словно бы вступала в густой туман, со страхом ожидая встретить там своего двойника, а уже в следующий миг туман рассеивался и я вновь оказывалась в лечебнице Треганнон.

Если доктор Стрейкер прав, рано или поздно моя память, вернее, память, которая кажется мне моей, начнет тускнеть и стираться. При одной этой мысли меня охватывала безудержная дрожь, порой не отпускавшая по многу часов кряду. Мне не раз доводилось читать про муки грешников, и у меня никогда не получалось представить, что они продолжаются бесконечно, как не получалось вообразить вечное райское блаженство. Однако во мраке тех томительно долгих ночей легко верилось, что я незаметно для себя самой умерла — умерла и попала в ад, где даже нынешние мои страдания покажутся мне райским блаженством по сравнению с муками, ждущими впереди. Дни же в психиатрической лечебнице были заполнены разными рутинными делами, в которые я постепенно втянулась, невзирая на туман страдания и ужаса, окутывавший душу.

Между половиной восьмого утра и шестью вечера дверь на лестничную площадку стояла открытой, и мы могли спускаться на первый этаж — там располагались библиотека, дамская гостиная, мужская гостиная, столовая зала и часовня. Мужское отделение, по всему вероятию, являлось точной копией женского: мужчины спускались по точно такой же лестнице в другом конце крыла. Заходить друг к другу в комнаты пациентам не разрешалось; если вам хотелось поговорить с кем-нибудь, вы делали это на первом этаже. В двух шагах от подножья женской лестницы находилась наружная дверь, ведущая в обнесенный стеной сад — тот самый, что я видела из окна лазарета. Туда нас выводили гулять каждый день, когда позволяла погода.

По мере того как дни становились короче и холоднее, пациенты все неохотнее выходили на свежий воздух, и служителям приходилось подолгу уговаривать своих подопечных прогуляться по саду (если столь унылое место достойно именоваться садом). Но мне прогулки приносили некоторое облегчение, и каждый день, когда позволяла погода, я надевала плащ и безостановочно расхаживала взад-вперед по гравийным дорожкам целый час, а то и дольше. Порой я разглядывала ряд зарешеченных окон на третьем этаже: окно прежней моей палаты, судя по всему, было третьим справа, а через четыре окна от него — хотя я старалась не думать об этом — находилась гостиная, где я по глупости доверилась Фредерику Мордаунту. На окнах первого этажа тоже стояли решетки, а вот на втором таковые отсутствовали — в окнах там я часто видела лица, смотрящие вниз, и гадала, не там ли обитают здешние врачи и служители.

Кирпичные стены, огораживавшие сад с трех сторон, с земли казались даже еще выше. Плющ по ним не вился, но известковый раствор между кирпичами был немного раскрошен, и мне думалось, что сильный и ловкий человек, не стесненный в движениях длинными юбками, мог бы забраться наверх в месте, где стены сходятся под прямым углом. Однако тревога поднимется задолго до того, как он достигнет верха стены, а даже если он и успеет перелезть на другую сторону, за ним тотчас же бросятся в погоню. В дальнем конце внешней стены была толстая деревянная дверь, но, судя по непроходимым зарослям кустарника перед ней, она уже много лет не открывалась. Помимо разбросанных там и сям белых цветов, в саду хорошо росли лишь растения самых темных и самых мрачных оттенков зеленого.

Праздность в клинике не поощрялась. Для успокоения нервов рекомендовалось вязать и вышивать; пациентки, которым нельзя доверить иглу или спицы, плели корзины из лозы и коврики из рафии. Когда не гуляла в саду, я читала или притворялась, будто читаю, чтобы меня не принуждали играть в карты или нарды. Мне сказали, что летом пациентам, делающим заметные успехи, разрешается гулять под строгим наблюдением в других уголках поместья. Все это, по словам миссис Пирс, являлось частью метода моральной терапии. Мне же это напоминало своего рода религиозную доктрину, приверженцы которой, невзирая на все разговоры о грядущем спасении, имеют намного больше шансов угодить в ад, расположенный в тесных пределах сумасшедшего дома и населенный десятками или сотнями страдальцев, мне неизвестных.

Принимать пищу нам предписывалось в столовой зале внизу, если только врачи не освобождали нас от такой необходимости по состоянию здоровья. Мужчины и женщины ели вместе. Там стояло несколько столов разного размера, и во время обеда и ужина за нами надзирали миссис Пирс и по меньшей мере один из врачей (все они, похоже, были холостыми и жили прямо в Треганнон-хаусе). За одним столом лица каждый день менялись; позже я узнала, что там сидят больные из отделений с более строгим режимом, которых приводят в столовую, чтобы показать, какую свободу они получат, если приложат усилия к своему выздоровлению. Разговоры за столом всячески поощрялись, но блюда подавались в лучшем случае малоаппетитные. Когда бы не окружающее вас общество, вы могли бы вообразить, будто находитесь в каком-нибудь пансионе средней руки.

Доктор Стрейкер посадил меня за средний стол, между мистером Уингрейвом, постоянно говорившим без умолку, и мисс Траэрн, никогда не раскрывавшей рта. Мисс Траэрн — высокая костлявая дама с мертвенно-бледным лицом и тусклыми волосами мышиного цвета — всегда сидела с несчастнейшим видом, неподвижно уставившись на свою нетронутую тарелку, пока кто-нибудь из служительниц не напоминал ей, что надо есть. Даже размещение пациентов за столами было частью моральной терапии. Мистер Уингрейв являл собой пример человека, одержимого заблуждением, отречься от которого он решительно отказывался, а потому обреченного на пожизненное заключение в психиатрической клинике Треганнон. Мисс Траэрн служила наглядным предупреждением о плачевной участи, уготованной всем, кто предался отчаянию.

Поначалу я решила, что нашла в мистере Уингрейве союзника, ибо он производил впечатление совершенно нормального человека, прекрасно понимающего, что неладно с нашими сотрапезниками. Но потом сей господин по секрету сообщил мне, что миром управляет раса незримых существ, именуемых Надзирателями; он знает это, поскольку один на всем свете слышит их голоса. Мистер Уингрейв, похоже, смирился со своим печальным жребием; Надзиратели, сказал он, заставили доктора Стрейкера признать его душевнобольным, чтобы никто за пределами лечебницы Треганнон никогда не узнал об их существовании. Людей, над чьим умом забирали власть Надзиратели, он научился распознавать по глазам, принимавшим особое стеклянное выражение. После всего, что со мной произошло, в подобное с легкостью верилось; только я безоговорочно считала доктора Стрейкера верховным божеством нашей преисподней, а служителей клиники — его подручными демонами.

Кроме нас троих, за средним столом сидели: миссис Партридж, сухонькая старушка с чрезвычайно любезными манерами, твердо убежденная, что она является младшей сестрой королевы, и помещенная в клинику собственными детьми во избежание неприятностей — каких именно, оставалось только гадать, поскольку она казалась совершенно безобидной; миссис Хоксли — болезненно беспокойная и порывистая в движениях женщина, смотревшая диким взором на каждого, кто к ней приближался; мисс Смайт — маленькая, похожая на птичку дама средних лет, которая непрестанно, даже во время еды, мотала головой, иногда медленно, а иногда лихорадочно, словно отчаянно отрицая что-то; преподобный мистер Карфакс, безупречно одетый господин импозантной наружности, который раскладывал перед собой столовые приборы с математической точностью и поминутно смахивал незримые пылинки с рукава сюртука; мистер Стэнтон — костлявый седовласый старик с постоянным выражением ужаса в глазах; мисс Льюис — тучная дама с религиозной манией, слышавшая голоса в голове и шепотом спорившая с ними. А также несколько других пациентов, чьи имена остались мне неизвестными, — вроде высоченного худого мужчины с печатью неизбывной скорби на челе, который ходил на манер диковинной болотной птицы, надолго замирая с поднятой ногой на каждом шагу.

 

Однажды утром, через несколько недель после моего перевода в женское отделение, я стояла у окна библиотеки, выходившего, как и окно моей комнаты наверху, в конюшенный двор. Немногим ранее прошел дождь, и с крыши конюшни напротив все еще капала вода. Во двор с грохотом вкатила телега, запряженная парой лошадей, и я признала в возчике Джорджа Бейкера. Он остановился, и двое конюхов вышли к нему, чтобы пособить с разгрузкой. Господи, если бы только я тогда отправилась куда угодно, но не на Гришем-Ярд! Я могла бы сойти с поезда в Плимуте и попросить пристанища у доброй женщины, помогшей мне на станции. К глазам моим подступили слезы; я закусила губу и прижалась лицом к решетке, чтобы никто не увидел.

— Мисс Эштон… — внезапно раздался над моим ухом голос Фредерика Мордаунта, тихий и нерешительный.

Резко повернувшись кругом, я увидела, что выглядит он больным и положительно несчастным. Потом услышала собственный голос, полный холодного презрения:

— Вы нарушили свое слово. Вы обманули мое доверие. Вы недостойны зваться джентльменом.

Вся краска сбежала с лица молодого человека. В комнате кто-то ахнул. Губы Фредерика шевельнулись, но я стремительно прошагала мимо него, прежде чем он успел заговорить. Доктор Стрейкер с обычным своим иронично-невозмутимым видом наблюдал от двери за происходящим. Мгновением позже он выскользнул из библиотеки, а ко времени, когда я вышла в коридор, его уже и след простыл.

По мере приближения зимы я все глубже погружалась в тупую, равнодушную апатию. Изредка во мне по-прежнему вспыхивала ярость при мысли о моем несправедливом заточении, но я больше не могла поддерживать в себе такой накал эмоций, который помог мне пережить первые ужасные недели в сумасшедшем доме. Раньше я часто отказывалась от успокоительных, теперь же я безропотно принимала все препараты, что мне давали, и дремала даже в течение нескольких светлых часов дня. Пришло и прошло Рождество — отвратительная пародия на празднество, — а потом установилась слишком холодная и сырая погода, чтобы гулять в саду (во всяком случае, так я равнодушно говорила себе). Разлученная со всеми, кто меня любил, со всеми, кто хотя бы мог опознать меня, я постепенно поняла, что моя жизнь, прежде казавшаяся безусловно реальной, на самом деле состоит из одних лишь воспоминаний, причем даже не моих, по утверждению доктора Стрейкера. Иногда я и вправду старалась вспомнить хоть что-нибудь из прошлого Люсии Эрден, но в памяти ничегошеньки не всплывало. Еще сильнее, чем вероятность однажды утром проснуться Люсией Эрден, меня пугало ощущение, что я становлюсь никем: даже не незнакомкой, а призраком, обитающим в теле, которое никому больше не принадлежит.

Ясным тихим днем в конце марта, ближе к вечеру, я впервые за несколько месяцев вышла в сад, зябко кутаясь в плащ и ступая гораздо медленнее прежнего. В тени здания воздух был сырой и холодный, но на скамью в дальнем углу сада падало солнце, и, пройдя по дорожкам два круга, я присела там отдохнуть. От тепла солнечных лучей во мне словно что-то растаяло, и я начала плакать, не истерически, как обычно, а тихо, без надрыва; соленые слезы подкатывали к глазам и лились сквозь пальцы. Внезапно я почувствовала, что надо мной кто-то стоит, и подняла голову. На меня со страдальческим выражением смотрел Фредерик Мордаунт, выглядевший еще более худым и несчастным, чем в прошлый раз.

— Умоляю вас, выслушайте меня, — прерывистым голосом проговорил он. — Я не прошу… и не заслуживаю… вашего прощения, но мне нужно кое-что сказать вам.

Он стоял передо мной, как подсудимый в ожидании приговора, нервно крутя в руках шляпу.

— Если вы настаиваете, сэр, я не могу вам помешать.

При слове «сэр» молодой человек вздрогнул, но не отступил:

— Я прошу лишь выслушать меня.

Если бы он назвал меня «мисс Эштон», я бы обратилась в бегство.

— Хорошо, сэр, я вас выслушаю. И можете присесть, — добавила я, передвигаясь на один конец скамьи и указывая на другой. Мне не хотелось, чтобы он нависал надо мной.

— Спасибо… Когда доктор Стрейкер вернулся в воскресенье вечером, после нашего с вами… в общем, когда он сказал мне, что встречался с Джорджиной Феррарс в Лондоне, я сначала не поверил. Но когда я узнал, что при встрече присутствовали Джозайя Феррарс и служанка, а тем более когда услышал историю про Люсию Эрден, покинувшую Гришем-Ярд за два дня до вашего появления здесь, у меня не оставалось иного выбора, кроме как поверить. И все же сердце мое восставало против этого… Все это просто не увязывалось… со всем, что я успел узнать о вас. Я решительно не понимал, как вы можете… так глубоко заблуждаться и при этом производить впечатление абсолютно нормального человека. Доктор Стрейкер объяснил мне… уверен, он и вам говорил то же самое… дескать, вы столь твердо убеждены, будто являетесь Джорджиной Феррарс, единственно потому, что в вашей памяти не сохранилось ничего, помимо присвоенной вами личности, а следовательно, вы совершенно искренни в своем заблуждении. Но меня по-прежнему не оставляли сомнения; я даже высказал предположение, что в Лондоне он разговаривал не с Джорджиной Феррарс, а с Люсией Эрден и именно она обманом заставила вас приехать в Треганнон-хаус.

— И что он ответил на это?

— Доктор Стрейкер с жалостью посмотрел на меня и сказал, мол, у него сразу же возникла такая мысль, поэтому он наедине переговорил со служанкой, которая заверила его, что мисс Феррарс неотлучно находилась на Гришем-Ярд все время… пока мы с вами общались здесь. А потом добавил… что я позволяю своим эмоциям брать верх над здравым смыслом.

Фредерик говорил, низко опустив голову и стиснув руки с такой силой, что костяшки побелели.

— Я сказал доктору Стрейкеру, — продолжал он, — что дал вам слово чести, мол, вы можете покинуть клинику, когда пожелаете, и что я непременно должен увидеться с вами утром, как обещал. Он очень рассердился и заявил, что я позволил себе безрассудно увлечься тяжелобольной женщиной и подверг вашу психику опасности, потворствуя вашему заблуждению, будто вы являетесь Джорджиной Феррарс, и что ради вашего выздоровления, а возможно даже, ради спасения вашей жизни я должен отказаться от всякого общения с вами. В конечном счете он приказал мне держаться от вас подальше, и я почел необходимым подчиниться: на карту было поставлено ваше здоровье, и… мои собственные мотивы вызывали у меня сомнение.

— Почему вы говорите мне все это сейчас, спустя столько месяцев? — с горечью спросила я. — Совесть замучила?

— Я пытался объясниться с вами раньше, в библиотеке, но вы не пожелали меня выслушать… и доктор Стрейкер отчитал меня за то, что я вас расстроил. А потом я долго болел… впрочем, это не важно. Дело в том… я здесь затем, чтобы…

Я не собиралась проявлять никаких чувств, помимо презрения, но его виноватый вид вывел меня из себя.

— С чего вы вообразили, сэр, что меня хоть сколько-нибудь интересуют ваши чувства? Вы обманули мое доверие, предали меня; из-за вашего предательства я оказалась в заточении здесь, где, скорее всего, и останусь до самой смерти, — и вы думаете, мне нужны ваши извинения? По вашим словам, вы законный наследник Треганнон-хауса. Так вот, если вы и тут не лжете по своему обыкновению, ваш долг как джентльмена — приказать доктору Стрейкеру немедленно выпустить меня во исполнение вашего же обещания!

Реакция Фредерика оказалась совсем не такой, как я ожидала. Он глубоко вздохнул, поднял голову и впервые за все время разговора посмотрел мне в глаза.

— Поверьте мне, мисс Эштон… вы не признаёте этого имени, но ведь я должен как-то называть вас… когда бы я не знал совершенно точно, что вы не Джорджина Феррарс, вас бы уже давно выпустили. Но я предпочитаю видеть вас здесь, чем в обычной психиатрической клинике или в тюрьме, — а другого выбора нет. Выпусти мы вас сейчас, вы отправитесь прямиком на Гришем-Ярд — разве не так? — и мисс Феррарс непременно отдаст вас под арест.

— А если допустить, что доктор Стрейкер… — Я хотела сказать «лжет», но у меня не хватило духу. — Если допустить, что он ошибается и самозванка не я, а она?

— Боюсь, это исключено. Доктор Стрейкер никогда не признал бы вас невменяемой, оставайся у него хоть малейшая тень сомнения: ведь он рискует потерять не только репутацию, но и заработок. Если же я, как вы выразились, «прикажу» выпустить вас, он меня попросту проигнорирует. Он здесь всем заправляет, и его слово — закон.

— Если его слово — закон, — промолвила я, по-прежнему кипя гневом, — и он запретил вам разговаривать со мной, не боитесь ли вы получить очередной нагоняй?

— Нет, знаете ли… — неловко ответил молодой человек. — Похоже, доктор Стрейкер переменил свое мнение. На днях он сказал мне, мол, поскольку вы явно не склонны верить ему, вам будет полезно увидеть, будто и я тоже считаю, что вы никак не можете быть Джорджиной Феррарс. А я сказал, что попробую поговорить с вами, если это поможет делу и если… В общем, в любом случае он согласился.

— Вы имеете в виду — согласился выпустить меня?

— Нет… боюсь, нет… пока что. Но когда доктор Стрейкер установит вашу подлинную личность, может оказаться, что у вас совсем нет денег и… в общем, я хотел заверить вас, что после выхода из лечебницы вы будете обеспечены средствами к существованию.

— И кто же меня обеспечит?

— Ну… я, — пробормотал Фредерик, обращаясь к гравию под своими ногами.

— С какой стати вам, сэр, обеспечивать сумасшедшую, которая даже имени своего не знает?

— Я же дал вам слово, и еще… мне не все равно, что с вами станется, независимо от вашего настоящего имени, — еле слышно добавил он.

И опять мне живо вспомнилось, как несколько месяцев назад я стояла рядом с ним у окна гостиной на третьем этаже, глядя на скамью, где мы сидели сейчас, и говорила: «У вас нежная, любящая душа, и нельзя, чтобы она умерла вместе с вами». Возможно ли, что он любит меня, изможденную и исполненную отчаяния умалишенную женщину, какой я наверняка ему представляюсь — а возможно, и являюсь на самом деле? Но следующая волна гнева смела прочь эту мысль.

— Ваше слово, сэр, ничего не стоит. Я здесь только потому, что вы его нарушили, и я скорее умру голодной смертью, чем возьму хоть фартинг из ваших денег.

— Этого я и боялся, — горестно вздохнул Фредерик, поднимаясь. — Я говорил вам чистую правду: я не надеюсь на ваше прощение. Больше я вас не побеспокою, я не допущу, чтобы вы жили впроголодь, сколь бы глубоко вы ни презирали меня.

Он неуклюже поклонился и ушел прочь, не оглядываясь.

Я осталась сидеть на скамье, вся трепеща и уже сознавая глупость своего поведения. Сколь бы странным это ни казалось, Фредерик явно питал ко мне нежные чувства, и мне следовало сохранять самообладание и играть на этой струне, а не отпугивать его своим гневом. Наконец я встала, все еще дрожа, и направилась к зданию. Внезапно внимание мое привлекло лицо, смотрящее на меня из крайнего окна второго этажа: широкое, плоское, свинячье лицо, которое исказилось испугом, когда наши взгляды встретились, и быстро отпрянуло прочь.

Если бы не столь странная реакция, я бы решила, что там просто женщина, удивительно похожая на Ходжес. Ну а так я тотчас безошибочно узнала свою бывшую надсмотрщицу.

Я замерла столбом, уставившись на окно, но потом вдруг меня осенило: возможно, мне имеет смысл притвориться, будто я ее не узнала. Я опустила взгляд, потрясла головой, словно стряхивая наваждение, и двинулась дальше медленным механическим шагом, неотрывно глядя себе под ноги. По-прежнему изображая глубокую задумчивость, я поднялась по лестнице, проследовала по коридору и зашла в комнату, где задвинула заслонку смотровой прорези и села на кровать, пытаясь уразуметь увиденное.

Если бы Ходжес действительно приняла взятку и помогла пациентке сбежать, ее ни при каких обстоятельствах не восстановили бы в должности. Я вспомнила, как все встреченные мной по пути служительницы останавливались и оборачивались мне вслед, но тревоги не поднимали; как ворота клиники очень кстати оказались открытыми и привратник не вышел из сторожки; как Джордж Бейкер в нужный момент появился на дороге; как доктор Стрейкер поджидал меня у дома на Гришем-Ярд.

Они хотели, чтобы я сбежала, вернее, чтобы я думала, будто сбежала. За каждым моим шагом следили. Все они — Ходжес, служительницы, Джордж Бейкер, возможно даже, по-матерински добрая женщина на лискердской станции и невольно я сама — играли предписанные роли. В спектакле, призванном убедить меня, что я встретилась на Гришем-Ярд с настоящей Джорджиной Феррарс. Точно так же для страдающего мономанией Гэдда устроили встречу с мнимым Гладстоном.

Фредерик тогда сказал мне, что, если бы они не нашли служителя, внешне похожего на премьер-министра, доктор Стрейкер нанял бы актера.

Женщина на Гришем-Ярд не иначе была актрисой. Она могла часами изучать меня сквозь смотровую прорезь в двери лазаретной палаты.

Услышав шорох в коридоре, я испуганно покосилась на дверь. Не отодвинулся ли чуть-чуть щиток прорези? Подойти и проверить у меня не хватило духу. Вместо этого я подошла к окну (так, по крайней мере, никто не видел моего лица) и долго стояла, глядя в уже темнеющий двор, где недавно конюхи дружески приветствовали Джорджа Бейкера.

Не он ли вообще привез меня в лечебницу? Я очнулась после припадка в четверг, значит, скорее всего, прибыла сюда в среду…

Но это походило на правду не больше, чем история Люсии Эрден.

Поскольку мне столь часто и столь многие люди говорили, что я приехала сюда как Люси Эштон, добровольная пациентка из Плимута, постепенно я стала видеть в воображении все происходившее, сцену за сценой: вот Фредерик опрашивает меня по моем прибытии, вот я беспокойно брожу по территории поместья вечером; вот меня находят без чувств рано утром.

Доктор Стрейкер сказал, что «подобный выбор вымышленного имени вызывает известные подозрения, когда речь идет о встревоженной молодой женщине, прибывшей для лечения в частную психиатрическую клинику». А может, имя Люси Эштон выбрано именно потому, что наводит на подозрения? Может, он сам его и выбрал для меня?

А ну как он солгал насчет припадка, приключившегося со мной? Ведь я запросто могла пролежать в наркотическом забытьи несколько даже не дней, а недель, прежде чем очнулась в лазарете.

Чем дольше я размышляла, тем больше во мне крепла уверенность, что вся эта история сфабрикована доктором Стрейкером.

А значит, Фредерик обманывал меня — обманывал во всем. Его застенчивость, искренность, чувствительность, страдальческие слезы, скорее всего, были притворством. Вполне вероятно, у него есть жена, или любовница, или обе сразу. Он даже рассказал мне о случае Исайи Гэдда, без сомнения полагая меня слишком глупой и наивной, чтобы увидеть в нем сходство с собственным случаем. Вспомнив, как легко Фредерик завладел моим сердцем, я покраснела от стыда и унижения.

А если и Белла, с виду такая искренняя и простодушная, тоже обманывала меня по приказу доктора Стрейкера, тогда получается, что мне нельзя верить никому и ничему, помимо собственных глаз. А возможно, и глазам своим нельзя верить.

Я вдруг осознала, что вцепилась в подоконник с такой же силой, с какой когда-то цеплялась за корни утесника, вися над обрывом.

Они делали все, чтобы свести меня с ума в самом прямом смысле слова, предоставив мне неопровержимые доказательства, что я не я.

Но зачем? Ведь доктор Стрейкер рисковал покрыть свое имя позором, а возможно, и оказаться в тюрьме. Что, если бы я не отправилась прямиком в Лондон, а обратилась в полицию Лискерда и полицейские мне поверили? Что, если бы мой дядя объявился в самый неподходящий момент? Доктор Стрейкер знал, что у меня мало денег и никаких видов на наследство. Зачем выбирать психически здоровую молодую женщину, когда у него в распоряжении полная клиника душевнобольных?

Разве только он руководствовался тем соображением, что никто на свете, кроме полуслепого дяди, не обеспокоится моим бесследным исчезновением и даже не узнает о нем.

Я вспомнила, как Фредерик рассказывал — опять-таки в полной уверенности, что я не уловлю намека, — об исследованиях доктора Стрейкера, связанных с прививкой фруктовых растений.

Они выбрали меня для эксперимента.

Вот почему я не получала никакого лечения. Доктор Стрейкер терпеливо ждал, когда я полностью лишусь рассудка, а сам тем временем собирал сведения о другой одинокой молодой женщине, пропавшей без вести, — женщине, чью потерянную душу он замыслил вселить в мое тело.

А что потом? Он не может отпустить меня (если вообще имеет такое намерение), пока окончательно не убедится, что из моего сознания стерты всякие воспоминания о Джорджине Феррарс. Для человека с его возможностями не составит труда создать неопровержимое доказательство, что настоящая Джорджина Феррарс умерла: распухший труп в моей одежде и с моей брошью, выловленный из Темзы.

Вполне вероятно, эксперимент закончится тем, что меня повесят за убийство себя самой.

 

Каждое утро после завтрака миссис Пирс громко называла имена пациентов, к которым желают наведаться врачи, и просила разойтись по своим комнатам и ждать. Я не видела доктора Стрейкера всего несколько дней, но, когда на следующее утро услышала свое имя, у меня в глазах помутнело. Удивляюсь, как я не упала в обморок, поднимаясь по лестнице.

Ожидание врача могло продолжаться от пяти минут до часа и больше. Чем упорнее я повторяла себе, что нельзя показывать свой страх, тем сильнее дрожала; и я знала, что не сумею скрыть ужас и отвращение при виде доктора Стрейкера. Даже если Ходжес ничего ему не сказала, он все равно почует неладное и будет наседать, наседать на меня, пока все не выяснит.

Можно прикинуться больной, но он раскусит мое притворство, как только потрогает мне лоб и пощупает пульс, и тогда мой страх перед ним лишь усилится. Нет, мне нужно признаться, что я боюсь (ведь приступы страха случались у меня и прежде), но исхитриться умолчать при этом, что теперь я смертельно боюсь его. Я села на стул спиной к окну и стала придумывать, что бы такое сказать.

Услышав в коридоре шаги, я закрыла лицо ладонями и разрыдалась, для чего мне и притворяться особо не понадобилось, а когда дверь отворилась, я даже не пошевелилась.

— Доброго утра, мисс Эштон. Печально видеть, что вы расстроены.

Я глубоко, прерывисто вздохнула и медленно подняла голову. Говорил доктор Стрейкер, по обыкновению, спокойным и вежливым тоном, но глаза его блестели ледяным блеском, а вовсе не веселым, как мне казалось в первые дни нашего знакомства.

— Вас не должно это удивлять, сэр, — ответила я. — Я здесь пленница, здесь мне суждено умереть, у меня не осталось надежды на спасение.

— Полноте вам, мисс Эштон. Мы со дня на день установим вашу личность.

— Я слышу это уже много месяцев, сэр… целую вечность невыносимых страданий… но ничего не меняется.

— Поверьте, мисс Эштон, я понимаю, как вам тяжело. Позвольте пощупать ваш пульс.

Я невольно содрогнулась, когда пальцы доктора Стрейкера прикоснулись к моему запястью.

— Прошу прощения. Утро сегодня холодное, и руки у меня, несомненно, тоже холодные.

В своей заботливости он походил на мясника, который ласково почесывает голову ягненка, готовясь перерезать тому горло. Он хотел вырвать душу из моего тела, но самым гуманным и просвещенным способом из всех возможных и искренне сочувствовал страданиям, претерпеваемым мной в ходе чудовищного эксперимента. Я отчаянно старалась унять дрожь в руке.

— Хм… пульс учащенный, но, с другой стороны, нынче утром вы взволнованы. Скажите, у вас есть причина для волнения — я имею в виду, конкретная причина? Вы вспомнили какие-нибудь события и обстоятельства нескольких недель, предшествовавших вашему прибытию в клинику?

— Нет, сэр, не вспомнила. — Страх в моем голосе слышался совершенно отчетливо.

— Жаль. На днях я получил краткое письмо от мисс Феррарс — она осведомляется, нашли ли мы бювар, и по-прежнему грозится привлечь вас к суду. Конечно, пока вы находитесь у нас, вам нечего бояться, но, если бы все-таки вы вспомнили, куда спрятали бювар, на вашем пути к освобождению стало бы одним препятствием меньше.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-03-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: