БРЕМЯ СТРАСТЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ 41 глава




Он был озадачен, однако тут же подметил опытным глазом, что платье будет выглядеть отлично. Чтобы спасти свой престиж, он предложил сделать кое-какие переделки, но миссис Ходжес, у которой было больше здравого смысла, посоветовала показать заказчице эскиз, как он есть.

— Она ведь тронутая, кто ее знает, может, ей и понравится.

— Скорее всего нет, — сказал мистер Сэмпсон, разглядывая decolletage[113]. — А ведь рисовать он умеет. Любопытно, почему он до сих пор это скрывал?

Когда доложили о приходе мисс Антонии, заведующий положил эскиз на стол с таким расчетом, чтобы артистка заметила его, как только переступит порог. Она и в самом деле сразу же накинулась на рисунок.

— Что это? — спросила она. — Почему вы мне не показываете?

— Да вот мы как раз вам это и собирались предложить, — равнодушным тоном сказал мистер Сэмпсон. — Вам нравится?

— Еще бы! — сказала она. — Да я его оторву с руками и ногами!

— Видите, я же сказал, что ездить в Париж вам ни к чему. Только скажите, что вам нужно, и все будет в лучшем виде.

Модель сразу пошла в работу, и Филип испытал радостное, волнение, увидев готовый костюм. Все почести достались на долю заведующего и миссис Ходжес, но Филипу это было безразлично; в приподнятом настроении он отправился с ними в Тиволи, чтобы поглядеть на мисс Антонию в его модели. В ответ на расспросы миссис Ходжес Филип наконец рассказал ей, где он научился рисовать, — до сих пор он старательно избегал разговоров о своей прежней жизни, боясь, чтобы в общежитии не подумали, будто он важничает; миссис Ходжес тотчас же доложила обо всем мистеру Сэмпсону. Заведующий не сказал Филипу ни слова, но стал обращаться с ним уважительнее и поручил ему нарисовать модели для двух заказчиц из провинции. Модели были одобрены. Тогда он стал сообщать заказчицам, что у них работает «способный паренек, который учился рисовать в Париже»; вскоре Филип был водворен за ширму и, скинув пиджак, стал рисовать с утра до ночи. Иногда он бывал так занят, что успевал пообедать только в три часа вместе с опоздавшими. Ему это нравилось: в это время было куда меньше обедающих, и все они молчали от усталости; да и ели лучше — им подавали остатки со стола начальства. Головокружительная карьера Филипа, ставшего из администраторов художником-модельером, произвела большое впечатление в отделе. Он заметил, что ему стали завидовать. Гаррис, тот самый приказчик с угловатым черепом, который был его первым знакомым в магазине и по-своему привязался к Филипу, не мог скрыть обиды.

— Ну и везет же некоторым, — говорил он. — Не успеешь и глазом моргнуть, как вы станете заведующим и нам придется ходить перед вами на задних лапках.

Он посоветовал Филипу потребовать прибавки жалованья: несмотря на куда более сложную работу, которую Филип теперь выполнял, он по-прежнему получал свои шесть шиллингов. Но просить прибавки было делом щекотливым. Управляющий имел обыкновение обращаться с такими просителями иронически:

— Ах, вот как, значит вы полагаете, что стоите большего? А сколько же, по вашему мнению, вам надлежит платить?

Дрожа как осиновый лист приказчик говорил, что, по его мнению, ему следовало бы прибавить два шиллинга в неделю.

— Что ж, отлично, — говорил управляющий, — если вы действительно уверены, что этого заслуживаете, вы можете их получить. — Тут он делал паузу и нередко добавлял ледяным тоном: — А заодно можете получить и расчет.

Тут уже бесполезно было идти на попятный — вы были уволены. Управляющий полагал, что недовольство мешает человеку работать как следует, и потому, если он не заслуживает прибавки, лучше сразу же выставить его за дверь. Зная это, служащие никогда не просили прибавки, если не были готовы потерять свое место. Филип колебался. Он не слишком доверял своим товарищам по комнате, утверждавшим, что заведующему отделом без него не обойтись. Все они были славные ребята, но юмор у них был грубоватый — их могло позабавить, если бы им удалось убедить Филипа попросить прибавки, а его бы за это уволили. Он не забыл, как унизительны поиски работы, и не хотел подвергаться этому унижению снова; он знал, как трудно найти где-нибудь место художника по костюмам: сотни людей умели рисовать ничуть не хуже его. Но деньги были нужны позарез: платье его износилось, а ботинки и носки просто сгнили на этих коврах. Он чуть было не решился пойти на риск и попросить прибавки, но однажды утром, после завтрака возвращаясь по коридору и проходя мимо конторы управляющего, увидел очередь людей, пришедших наниматься по объявлению. Их было около сотни; каждому поступившему давали те же шесть шиллингов на всем готовом, которые получал Филип. Он заметил, что многие из них бросают на него завистливые взгляды, — ведь у него была работа. Это заставило его содрогнуться. Он не посмел рискнуть своим положением.

 

 

Прошла зима. Изредка Филип заходил в больницу, чтобы взглянуть, нет ли для него писем; он пробирался туда по вечерам, чтобы не встретить знакомых. На Пасху он получил коротенькое письмецо от дяди. Филип был удивлен: блэкстеблский священник написал ему за всю жизнь не больше полдюжины писем, да и то деловых. Письмо гласило:

 

«Дорогой Филип!

Если ты в ближайшее время возьмешь отпуск и захочешь ко мне приехать, я буду рад тебя видеть. Зимой у меня очень обострился бронхит и доктор Уигрэм не надеялся, что я выживу. Но у меня очень крепкий организм и я, слава Богу, совсем поправился.

Любящий тебя,

Уильям Кэри».

 

Письмо рассердило Филипа. Как представляет себе дядя: на что он живет? Священник даже не дал себе труда об этом спросить. Филип мог умереть с голоду — старику это было безразлично. Но по дороге домой Филипа осенила неожиданная мысль. Он остановился под фонарем и перечитал письмо; почерк дяди уже не был таким твердым и деловым, как прежде, теперь он писал крупно, дрожащей рукой. Быть может, болезнь расшатала его здоровье больше, чем ему хотелось признаться, и в этой сухой записке звучала тайная тоска по единственному на свете близкому человеку.

Филип ответил, что сможет приехать в Блэкстебл на две недели в июле. Приглашение пришло кстати — он не знал, как ему провести отпуск. Ательни уезжали на сбор хмеля в сентябре, но тогда его не могли отпустить с работы: в сентябре готовились осенние модели. Согласно правилам фирмы «Линн и Седли», каждый служащий должен был использовать положенный ему двухнедельный отпуск, хотел он этого или нет; если ему некуда было поехать, он мог ночевать в общежитии, но питания не получал. У некоторых служащих поблизости от Лондона не было ни родных, ни знакомых, отпуск для них превращался в неприятную повинность — им приходилось тратить свое ничтожное жалованье на питание, не зная, куда девать свободное время и не имея денег на расходы. Филип не выезжал из Лондона уже два года, с тех пор как ездил с Милдред в Брайтон; он истосковался по свежему воздуху и по морской глади. Он так страстно мечтал об этом весь май и июнь, что, когда наконец время отъезда пришло, он уже не чувствовал ничего, кроме душевной усталости.

В последний вечер, когда он докладывал заведующему об одной или двух работах, которые не успел закончить, мистер Сэмпсон вдруг спросил:

— Какое у вас жалованье?

— Шесть шиллингов.

— Пожалуй, этого для вас маловато. Когда вы вернетесь, я позабочусь, чтобы вам повысили жалованье до двенадцати.

— Большое спасибо, — улыбнулся Филип. — Мне очень нужен новый костюм.

— Если вы будете усердно работать, а не бегать за девчонками, как иные прочие, я вас не оставлю. Имейте в виду, Кэри, вам еще многому надо научиться, но вы подаете надежды, не скрою, подаете надежды. Я похлопочу, если вы заслужите, чтобы вам положили фунт в неделю.

Филип с тоской подумал о том, сколько еще ему придется этого ждать. Два года?

 

 

Его поразило, как сильно изменился дядя. Когда он видел его в последний раз, это был тучный, осанистый человек с чисто выбритым, круглым, чувственным лицом; но за последний год он сдал не на шутку: кожа его пожелтела, под глазами подвились мешки, он сгорбился, одряхлел и перестал брить бороду. Теперь он едва передвигал ноги.

— Сегодня я чувствую себя хуже, чем всегда, — сказал он, когда по приезде Филипа они остались вдвоем в столовой. — Я плохо переношу жару.

Расспрашивая дядю о приходских делах, Филип приглядывался к нему, думая, сколько он еще протянет: жаркое лето могло его доконать; руки его высохли и тряслись. Для Филипа это был вопрос всего его будущего. Если бы дядя умер летом, Филип смог бы вернуться в институт к началу зимней сессии; сердце его радостно забилось при одной мысли, что ему больше не придется возвращаться к «Линну и Седли». За обедом священник понуро сидел в своем кресле; экономка, служившая у него со смерти жены, спросила:

— Вы не возражаете, сэр, если мясо нарежет мистер Филип?

Не желая признаваться, в своем бессилии, старик собирался было взяться за это сам, но явно обрадовался предложению экономки.

— У тебя отличный аппетит, — заметил Филип.

— Да, не могу пожаловаться. Но я похудел с тех пор, как ты меня видел. И слава Богу, что похудел, — мне вовсе не так уж хорошо быть полным. Доктор Уигрэм считает, что мне полезно было похудеть.

После обеда экономка принесла лекарство.

— Покажите рецепт мистеру Филипу, — сказал священник. — Он ведь тоже доктор. Пусть посмотрит, хорошее ли это лекарство. Я уже говорил доктору Уигрэму, что теперь, когда ты учишься на врача, ему бы следовало делать мне скидку. Просто ужас, сколько приходится ему платить. Целых два месяца он посещал меня ежедневно, а берет он пять шиллингов за визит. Правда, уйма денег? Он и теперь приходит два раза в неделю. Я все собираюсь ему сказать, что в этом больше нет никакой нужды. Если он понадобится, я всегда могу за ним послать.

Дядя Уильям не сводил глаз с Филипа, пока тот читал рецепты. Лекарств было два — оба болеутоляющие; одно из них, как объяснил священник, следовало принимать только в крайних случаях, когда приступ неврита становится невыносимым.

— Я очень осторожен, — сказал священник. — Мне не хочется привыкать к наркотикам.

О делах племянника он даже не упомянул Филип решил, что дядя распространяется о своих расходах из осторожности, чтобы он не попросил денег. Сколько было истрачено на врача, а сколько еще на лекарства! Во время его болезни приходилось каждый день топить камин в спальне; к тому же теперь по воскресеньям коляска нанималась утром и вечером, чтобы ездить в церковь! Филип, обозлившись, хотел было сказать, что дяде нечего бояться — он не собирается одалживать у него денег, но сдержался. Казалось, в старике уже не осталось ничего человеческого, кроме жадности к пище и к деньгам. Это была малопочтенная старость.

После обеда явился доктор Уигрэм; когда он уходил, Филип проводил его до калитки.

— Как вы находите дядю? — спросил он.

Доктор Уигрэм больше старался не причинять вреда, чем приносить пользу; он, если мог, никогда не высказывал определенного мнения. В Блэкстебле он практиковал уже тридцать пять лет. У него была репутация человека осторожного; многие его пациенты считали, что врачу куда лучше быть осторожным, чем знающим. Лет десять назад в Блэкстебле поселился новый врач, на которого все еще смотрели как на пролазу; говорили, что он хорошо лечит, но у него почти не было практики среди людей обеспеченных — ведь никто ничего не знал о нем толком.

— Что ж, здоровье его не хуже, чем можно было ожидать, — ответил доктор Уигрэм на вопрос Филипа.

— У него что-нибудь серьезное?

— Видите ли, Филип, ваш дядя уже человек немолодой, — произнес врач с осторожной улыбочкой, которая в то же время давала понять, что больной вовсе не так уж стар.

— Кажется, он жалуется на сердце?

— Сердце его мне не нравится, — рискнул заметить врач. — Ему следует быть осторожным, весьма осторожным.

У Филипа вертелся на языке вопрос: сколько дядя еще сможет прожить? Но он боялся возмутить таким вопросом собеседника. В подобных случаях неписаный этикет требовал деликатного подхода к делу, но ему пришло в голову, что врач, наверно, привык к нетерпению родственников больного. Он, должно быть, видел их насквозь. Усмехаясь над собственным лицемерием, Филип опустил глаза.

— Надеюсь, серьезная опасность ему не угрожает?

Врач терпеть не мог подобных вопросов. Скажешь, что пациент не протянет и месяца — и родственники начнут готовиться к его кончине, а вдруг больной возьмет да и проживет дольше, чем было обещано? Родные будут смотреть на врача с негодованием: с какой это стати он зря заставил их горевать? С другой стороны, если скажешь, что пациент проживет год, а он умрет через неделю, родственники будут утверждать, что ты негодный врач. Они станут сожалеть, что недостаточно заботились о больном, не зная, что конец так близок. Доктор Уигрэм округлым движением потер руки, точно умывал их.

— Не думаю, чтобы ему угрожала серьезная опасность, если только… здоровье его не ухудшится, — снова рискнул он заметить. — С другой стороны, не следует забывать, что он уже не молод, а человеческий механизм, так сказать, изнашивается. Если он перенесет жару, не вижу, почему бы ему не прожить спокойно до зимы, а если зима его не доконает, вряд ли с ним вообще что-нибудь может случиться.

Филип вернулся в столовую. Ермолка и вязаная шаль на плечах придавали дяде шутовской вид. Глаза его были прикованы к двери, и, когда Филип вошел, они тревожна впились ему в лицо. Филип увидел, с каким нетерпением дядя ожидал его прихода.

— Ну, что он сказал обо мне?

И Филип внезапно понял, что старик боится смерти. Филипу стало немножко стыдно, и он невольно отвел глаза. Его всегда коробила человеческая слабость.

— Он считает, что тебе гораздо лучше, — сказал он.

Глаза дяди заблестели от удовольствия.

— У меня очень крепкий организм, — заявил он. — А что он еще сказал? — добавил он подозрительно.

Филип улыбнулся.

— Он говорит, что, если ты будешь вести себя осторожно, ты можешь дожить до ста лет.

— Не знаю, смогу ли я дожить до ста, но почему бы мне не дожить до восьмидесяти? Моя мать умерла восьмидесяти четырех лет.

Рядом с креслом мистера Кэри стоял маленький столик, на котором лежали Библия и толстый молитвенник — уже много лет священник читал его вслух своим домочадцам. Старик протянул дрожащую руку и взял Библию.

— Древние патриархи доживали до глубокой старости, — произнес он со странным смешком, в котором Филип услышал какую-то робкую мольбу.

Старик цеплялся за жизнь, несмотря на то, что слепо верил во все, чему его учила религия. Он нисколько не сомневался в бессмертии души, считал, что в меру своих сил жил праведно, и надеялся попасть в рай. Скольким умирающим преподал он за свою долгую жизнь предсмертное утешение! Он был похож на того врача, которому не помогали собственные рецепты. Филипа удивляло и возмущало, что старик так цепко держится за юдоль земную. Какой неизъяснимый страх грызет его душу? Филипу хотелось проникнуть в нее, чтобы воочию увидеть леденящий ужас перед неизвестностью, который там, видимо, гнездился.

Две недели промелькнули незаметно, и Филип вернулся в Лондон. Душные августовские дни он провел за своей ширмой в отделе готового платья, рисуя новые модели. Одна партия служащих за другой отправлялись в отпуск. По вечерам Филип обычно ходил в Гайд-парк слушать музыку. Он привыкал к своей работе, и она его уже не так утомляла; его мозг, оправляясь от долгого бездействия, искал свежей пищи для размышлений. Все его помыслы были теперь связаны со смертью дяди. Часто ему снился один и тот же сон: ранним утром ему подают телеграмму, сообщающую о внезапной кончине священника, и вот он свободен. Когда Филип просыпался и понимал, что это был только сон, его охватывало мрачное бешенство. Теперь, когда то, о чем он мечтал, могло случиться со дня на день, он стал строить планы на будущее. Мысленно он быстро пробегал год до окончания института и подолгу раздумывал о поездке в Испанию, которую так давно вынашивал в сердце. Он брал в публичной библиотеке книги об этой стране и уже точно знал по фотографиям, как выглядит тот или иной испанский город. Он видел себя в Кордове, на мосту, переброшенном через Гвадалквивир; бродил по извилистым улицам Толедо и подолгу просиживал в церквах, проникая в тайну Эль Греко, которой мучил его этот загадочный художник. Ательни понимал его томление, и по воскресеньям после обеда они составляли подробный маршрут путешествия, чтобы Филип не упустил ничего примечательного. Желая обмануть свое нетерпение, Филип стал учить испанский язык; каждый вечер в опустевшей гостиной на Харрингтон-стрит он просиживал целый час над испанскими упражнениями и с английским переводом в руках старался понять чеканную прозу «Дон Кихота». Раз в неделю ему давал урок Ательни; Филип заучил несколько фраз, которые должны были облегчить ему путешествие.

Миссис Ательни потешалась над ними.

— А ну вас с вашим испанским! — говорила она. — Почему вы не займетесь чем-нибудь путным?

Но Салли, которая очень возмужала и на рождество собиралась уложить свои косы в прическу, как взрослая, часто стояла возле них и серьезно слушала, как отец и Филип обмениваются фразами на языке, которого она не понимала. Отца она считала самым замечательным человеком на свете, а свое мнение о Филипе она выражала только отцовскими словами.

— Отец очень уважает дядю Филипа, — говорила она братьям и сестрам.

Торп, старший сын, теперь уже достаточно подрос, чтобы поступить на учебное судно, и Ательни с увлечением описывал семье, как великолепно будет выглядеть мальчик, когда приедет на каникулы в морской форме. Салли, как только ей исполнится семнадцать лет, должна была пойти ученицей к портнихе. Со своей обычной высокопарностью Ательни говорил о птенцах, чьи крылья достаточно окрепли, чтобы они могли покинуть родительское гнездо; но оно останется для них родным, уверял он, не скрывая влаги в глазах, если дети когда-нибудь захотят вернуться. Постель и обед всегда для них найдутся, а отцовское сердце не останется глухим, если его детей постигнет какая-нибудь беда.

— Ну и мастер же ты поговорить, Ательни, — замечала его жена. — Не знаю, какая им может грозить беда, если они будут вести себя хорошо. Будь честен и не бойся труда, тогда и место для тебя всегда найдется — вот как я думаю, и ничуть я не огорчусь, если все они станут зарабатывать себе сами на жизнь.

Частые роды, тяжелый труд и постоянная забота о хлебе насущном начинали сказываться на здоровье миссис Ательни: иногда по вечерам у нее так разбаливалась спина, что ей надо было сесть и перевести дух. Ее идеал зажиточной жизни сводился к тому, чтобы нанять прислугу для черной работы и по утрам не вставать раньше семи.

Ательни взмахнул своей красивой белой рукой.

— Ах, моя Бетти, мы с тобой давно заслуживаем, чтобы о нас позаботилось государство. Мы воспитали девять здоровых детей, мальчики послужат своей родине, а девочки будут готовить, шить, и, в свою очередь рожать здоровых детей. — Повернувшись к Салли, он продекламировал, чтобы ей не было обидно: — И те, кто только рядом шли, те тоже долю свою внесли!

Наряду с другими теориями Ательни за последнее время пламенно поверил в социализм. Теперь он заявил:

— В социалистическом государстве мы с тобой, Бетти, получали бы хорошую пенсию.

— Да ну их, этих самых социалистов! — воскликнула она. — Слышать о них не хочу. Еще одна шайка бездельников присосется к рабочему люду — вот и все. Я хочу одного: дайте человеку спокойно жить и не лезьте в его дела; я сама о себе позабочусь, а если мне не повезло, это уж моя печаль.

— Разве тебе не повезло? — сказал Ательни. — Не кощунствуй! Были и у нас свои взлеты и падения, даром ничего не далось, мы всегда были и остались бедняками, но жить на свете все-таки стоило, ей-Богу же стоило: погляди на наших детей.

— Ну и мастер же ты поговорить, Ательни, — снова заметила жена, посмотрев на него беззлобно, но со спокойным пренебрежением. — Ты получал от детей одни удовольствия, а на мою долю выпало их рожать и воспитывать. Я не хочу сказать, что их не люблю, раз уж они у меня есть, но, если бы я могла начать сначала, не вышла бы я замуж. Будь я незамужней, была бы у меня своя лавочка, четыреста или пятьсот фунтов в банке, да прислуга для черной работы. Нет, не хотела бы я прожить такую жизнь сначала, ни за какие коврижки!

Филип подумал о бесчисленных миллионах людей, для кого жизнь — беспрестанный труд; она не кажется им ни прекрасной, ни уродливой — это просто такая же неизбежность, как смена времен года. Его охватывала ярость, когда он думал о том, как все на свете бесплодно. Он все же не мог до конца поверить, что жизнь бессмысленна, хотя все, что он видел, все, над чем размышлял, только подкрепляло эту мысль. Но в ярости его была и доля торжества. Ведь если жизнь бессмысленна, она не так уж страшна, и он теперь не боялся ее, чувствуя в себе какую-то новую силу.

 

 

На смену осени пришла зима. Филип оставил свой адрес дядиной экономке миссис Фостер, чтобы она могла с ним снестись, но на всякий случай каждую неделю ходил в больницу справляться, нет ли ему письма. Однажды вечером ему подали конверт, надписанный почерком, которого он уже надеялся никогда больше не видеть. Он почувствовал смятение и не сразу заставил себя взять письмо. Слишком много оно пробудило ненавистных воспоминаний. Наконец, досадуя на самого себя, он вскрыл письмо и прочел:

 

«Уильям-стрит 7, Фицрой-сквер.

Дорогой Фил!

Нельзя ли мне срочно увидеть тебя хоть на минутку? У меня ужасная неприятность, и я не знаю, что делать. Не беспокойся, это — не деньги.

Преданная тебе, Милдред».

 

Он разорвал письмо и, выйдя на темную улицу, выбросил клочки.

— Ну ее к черту, — пробормотал он сквозь зубы.

Его душило омерзение при одной мысли о том, что он ее может снова увидеть. Какое ему дело, что с ней стряслось, — так ей и надо, что бы это ни было; он вспоминал о ней с ненавистью, а любовь, которую он к ней прежде питал, лишь усиливала его отвращение. Ему стало тошно от своих воспоминаний, и, проходя по мосту через Темзу, он инстинктивно сжался, точно хотел отстраниться от всякой мысли о Милдред. Но, улегшись в постель, Филип не мог заснуть: он гадал, что с ней случилось, и не в силах был отделаться от страха, что она больна и голодает; она бы ни за что ему не написала, если бы не попала в отчаянное положение. Он сердился на свою слабость, но уже знал, что не успокоится, пока ее не увидит. На следующее утро он написал ей открытку и опустил в ящик по дороге на работу. Он старался писать как можно суше; выразив сожаление, что у нее неприятности, он обещал Милдред зайти вечером, около семи часов, по указанному ею адресу.

Филип разыскал убогую улицу и ветхое жилище; волнуясь, он позвонил и спросил, дома ли Милдред, — у него вдруг блеснула глупая надежда, что она куда-нибудь уехала. В таком доме, как этот, люди подолгу не заживаются. Он не догадался посмотреть штемпель на конверте и не знал, сколько дней ее письмо пролежало в больнице. Открывшая ему дверь женщина, не отвечая на вопрос, провела его по коридору и постучалась в одну из дверей.

— Миссис Миллер, — крикнула она, — к вам пришел какой-то мужчина.

Дверь приоткрылась, и оттуда опасливо выглянула Милдред.

— Ах, это ты, — сказала она. — Входи.

Он вошел, и она затворила за ним дверь. Филип очутился в крохотной спальне, где, как всегда у Милдред, царил беспорядок. Посреди комнаты были брошены грязные туфли; на комоде валялась шляпка, а рядом с ней — накладные локоны; на столе лежала блузка. Филип поискал глазами, куда бы ему положить шляпу. Крючки на двери были увешаны платьями — он заметил, что все подолы зашлепаны грязью.

— Садись, — сказала она. Потом неловко усмехнулась. — Наверно, ты удивился, когда получил мое письмо.

— Ты ужасно охрипла, — сказал он. — У тебя болит горло?

— Да, уже давно.

Филип замолчал. Он ждал, чтобы она объяснила, зачем ей нужно было его видеть. Вид ее комнаты, ясно говорил, что она вернулась к той жизни, от которой он ее когда-то избавил. Интересно, что сталось с ребенком; на камине стояла фотография девочки, но в комнате не было ни ее, ни ее вещей. Милдред мяла носовой платок; она скатала его в шарик и перекидывала из руки в руку. Он видел, как она нервничает. Она уставилась на огонь в камине, и он мог наблюдать за Милдред, не встречаясь с ней взглядом. Она заметно похудела; пожелтевшая и высохшая кожа туго обтягивала скулы. То, что она покрасила волосы в соломенный цвет, сильно ее изменило, придав ей вульгарный вид.

— Откровенно говоря, я обрадовалась, получив твою открытку, — сказала она наконец. — А я-то уж думала, что тебя больше нет в больнице.

Филип по-прежнему молчал.

— Наверно, ты теперь уже врач?

— Нет.

— Почему нет?

— Я давно не учусь. Вот уже полтора года, как мне пришлось бросить учение.

— Какой непостоянный. Видно, ничем не можешь заняться всерьез.

Филип немного помолчал, а потом сухо объяснил:

— Я потерял то немногое, что у меня было, в неудачной спекуляции, и у меня не хватило денег доучиться. Приходится зарабатывать на жизнь.

— А что ты делаешь?

— Служу в магазине.

— А-а!

Милдред кинула на него взгляд и сразу же отвела глаза. Ему показалось, что она покраснела. Она нервно терла ладони носовым платком.

— А ты еще не забыл, как лечат? — Она как-то странно выговаривала слова.

— Не совсем.

— Ведь я ради этого и хотела тебя повидать. — Голос ее упал до хриплого шепота. — Не знаю, что со мной происходит.

— Отчего ты не пойдешь в больницу?

— Не хочу, чтобы на меня глазели студенты, да и боюсь, что меня оттуда не выпустят.

— На что ты жалуешься? — холодно задал Филип стереотипный вопрос, который он так часто слышал в амбулатории.

— Понимаешь, у меня какая-то сыпь, и я никак не могу от нее избавиться.

В сердце у него шевельнулся ужас. На лбу выступил пот.

— Дай-ка я посмотрю твое горло.

Он подвел ее к окну и бегло осмотрел. Внезапно он поймал ее взгляд. В нем он прочел панический страх. На это было невыносимо смотреть. Она была перепугана насмерть. Ей хотелось, чтобы он ее успокоил; она глядела на него с мольбой, не смея просить утешения, но всей душой надеясь услышать, что страхи ее напрасны, а он ничем не мог ее порадовать.

— Боюсь, ты и в самом деле очень больна, — сказал он.

— А что у меня, по-твоему?

Когда он сказал, она смертельно побледнела, а губы стали желтыми; она заплакала — сперва беззвучно, а потом задыхаясь от рыданий.

— Мне ужасно жалко, — вымолвил он наконец. — Но я должен был тебе сказать.

— Проще всего надеть петлю на шею, и дело с концом.

Он не обратил внимания на эту угрозу.

— Есть у тебя деньги? — спросил он.

— Шесть или семь фунтов.

— Понимаешь, тебе надо отказаться от этой жизни. Разве ты не можешь найти какую-нибудь работу? Боюсь, что я тебе мало чем сумею помочь: я ведь получаю всего двенадцать шиллингов в неделю.

— А где же я могу теперь работать? — с раздражением закричала она.

— Поищи, черт возьми, надо же хоть попробовать!

Он очень серьезно объяснил ей опасность, которой она подвергает себя и других; она его враждебно выслушала. Он попытался ее утешить. В конце концов она нехотя обещала последовать его советам. Филип выписал рецепт, сказал, что закажет лекарство в ближайшей аптеке, и растолковал ей, что принимать его необходимо с величайшей аккуратностью. Поднявшись, он протянул ей руку.

— Не падай духом, горло у тебя скоро пройдет.

Но, когда он уже собирался переступить порог, лицо ее вдруг исказилось от страха, и она схватила его за рукав.

— Не оставляй меня! — произнесла она хрипло. — Я так боюсь, побудь со мной хоть немножко. Прошу тебя, Фил. У меня никого нет, кроме тебя, ты был моим единственным другом.

Он почувствовал, каким ужасом объято ее сердце, — такой же ужас он читал в глазах дяди, когда тот думал о смерти. Филип опустил голову. Дважды эта женщина вторгалась в его жизнь и делала его несчастным; у него не было по отношению к ней никаких обязательств; а все-таки, неизвестно почему, в глубине души он испытывал сейчас непонятную боль; это была та самая боль, которая лишила его покоя, когда он получил ее письмо, и не покинула его, пока он не пришел на ее зов.

«Наверно, я так никогда и не избавлюсь от этого чувства», — сказал он себе.

И в то же время его удивляло, что сама она, ее близость вызывает в нем какое-то физическое отвращение.

— Чего ты от меня хочешь? — спросил он.

— Давай сходим поужинаем. Платить буду я.

Филип колебался. Он чувствовал, что она вот-вот снова вползет в его жизнь, а он ведь решил, что навсегда с ней расстался. Милдред следила за ним с тоской и тревогой.

— Я знаю, что обошлась с тобой по-хамски, но не бросай меня одну. Можешь радоваться, я получила по заслугам. Но, если ты меня сейчас оставишь, я не знаю, что над собой сделаю.

— Ладно, пойдем, — сказал он, — но придется выбрать место подешевле, я теперь не могу сорить деньгами.

Она села и зашнуровала ботинки, потом сменила юбку и надела шляпу; они вышли из дома и выбрали подходящий ресторан на Тоттенхэм-Корт-роуд. Филип отвык есть в эти часы, а у Милдред так болело горло, что она с трудом могла проглотить кусок. Они заказали холодной ветчины, и Филип выпил кружку пива. Они сидели друг против друга, совсем как прежде, — интересно, помнит ли она об этом, — но сказать им было друг другу нечего; так бы они и молчали, если бы Филип не заставлял себя разговаривать. В ярком свете огней ресторана и блеске дешевых зеркал, бесконечно повторяющих друг друга, она выглядела старой и замученной. Филипу хотелось спросить о ребенке, но у него не хватало духа. Наконец она сказала сама:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: