В дальних северных лесах 4 глава




— Да плюнь ты на них — раз и навсегда. Мелкие они людишки.

Ховард собрался уходить — на этот раз всерьез.

Однако уйти он не мог, мешало чувство, которое он испытывал и раньше, но не с такой остротой.

Ему было здесь неприятно до отвращения и хотелось только одного: выбраться отсюда. Но именно поэтому он не мог просто так взять да уйти, потому что тогда все поймут причину и обидятся.

Конечно, вся троица в таком состоянии, что им это было бы все равно, через пять минут они забыли бы про него, а четвертый, Ханс Нурбю, скорее всего, подумал бы: он из-за этих троих ушел.

Вполне возможно. Но Нурбю не сводил с него подозрительного взгляда, и это мешало уйти.

И Ховард продолжал сидеть, говорил «да», «это само собой», «может, оно и так» и все ждал случая, когда удобно будет подняться и сказать: «Ну, спасибо, мне пора».

Вдруг Аннерс Флатебю заметил его. Он выпрямился на своем стуле и прогнусавил:

— Смотрите-ка, а вот и наш, как пастор говорит, миссионер.

И, набиваясь на ссору, продолжал:

— Ага, по-твоему, значит, мы свою землю обрабатывать не умеем, так, что ли? И ты нам покажешь, стало быть, чему тебя в школе научили, так, что ли?

Ховард спокойно отвечал, что и не думал быть миссионером. Нет, если он что и собирается, так это поднять немножко Ульстад.

Ответа Аннерс не понял и принялся повторять свой вопрос. Чем больше он его повторял, тем смешнее ему казалось, что такой вот пришлый, такой вот сопляк собирается учить их свою землю обрабатывать. Он засмеялся и, уже не в силах остановиться, хохотал все громче и громче.

— Миссионер, говорит пастор. Миссионер. Ха-ха-ха.

Ховард подумал только: теперь еще труднее будет уйти.

Нурсет, мрачный и злой, сидел за дальним концом стола. Он решил, что и ему пора вмешаться в беседу.

— Нам тут пришлых не надо! — сказал он.

Ховард не ответил.

Но у Ханса Нурбю засели в голове слова Ховарда об Ульстаде.

— Ага, значит, по-твоему, в Ульстаде плохо хозяйствуют? Пожалуй, так оно и есть: Ула, тот ведь больше о лесе думал.

Ховард вообще не собирался говорить об этом, тем более здесь и сейчас. Но молчание в горнице стало как бы чем-то живым и злобным, оно как бы подняло голову и без слов крикнуло ему в ухо: «Скажи что-нибудь!»

И он стал отвечать Хансу Нурбю, а остальные продолжали молоть свое. И тут же, не успев даже сообразить, как это вышло, сказал лишнее.

Он услышал свои слова о том, что если земледелие со временем станет приносить больше доходу, то и хусманам можно будет жизнь облегчить. Здесь хусманы получают в день четыре шиллинга, а на многих хуторах в главном приходе им платят шесть. Но почему считать, что шесть — это предел? Если хусманам станут больше платить, они станут лучше работать.

Говорить всего этого он не собирался. А уж если говорить, то сказать это надо было иначе. Но он был как бы и здесь и не здесь, мысли его витали где-то далеко. С ним случилось то непредвиденное, что порой случается с каждым. Он хотел уйти и остался, он хотел промолчать, а наговорил лишнего.

Аннерс Флатебю был уже настолько пьян, что почти не понимал, что ему говорят. Но временами у него словно дверка в голове открывалась и он начинал слышать. Почему-то он расслышал слова Ховарда о хусманах, и это его страшно развеселило.

— Ого! Он из хусманов богатеев хочет сделать! — крикнул он. И снова захохотал. Навалившись на стол, он хохотал, выл от смеха и никак не мог остановиться. Он попытался передразнить Ховарда — Мы прибавим хусманам жалованья, а они тогда станут лучше на нас работать!

И он снова захохотал так, что слезы покатились по лицу.

— Ну, давно я так не веселился — ха-ха-ха! — со свадьбы — уж это точно! Ха-ха-ха!

Смех заразил других. Шённе засмеялся, сам не зная чему. Нурсет засмеялся, и даже Нурбю не мог удержаться, но смеялся он больше, пожалуй, над своими гостями, которые толкали друг друга в бок и хохотали, вытирали слезы и хохотали, пытались остановиться, но снова заливались смехом.

Нурбю овладел собой. Он хлопнул Ховарда по плечу и сказал:

— Добро пожаловать к нам в Нурбюгду! Но все это насчет хусманов выкинь из головы, да поскорей. В других местах это, может, и хорошее дело, но не у нас.

И он снова залился смехом, вместе с остальными.

В комнату вбежала служанка с белым, как бумага, лицом:

— Ханс! Ханс! Иди сюда скорее! Анна задыхается, такого еще не было! Она…

Ханс Нурбю поднялся и побежал на кухню.

Гости сидели, хохотали, утирали слезы и снова хохотали.

Но мало-помалу смех стих.

Шённе смолк первым, он удивленно огляделся, словно проснувшись, опустил голову на руки, лежащие на столе, и сразу же заснул. И Аннерс огляделся: гм, куда это Ханс задевался?

Нурсет по-прежнему злобно косился на Ховарда.

— Пришлые! — сказал он.

Ханс Нурбю долго не возвращался. Ховард поднялся и прошелся по горнице: хотелось отойти подальше от троицы.

Из соседней комнаты донесся плач служанки и голос мальчика: «Мама!»

Потом все стихло. Троица за столом заснула.

Вдруг до Ховарда донесся жалобный крик мальчика: «Мама! Мама!», слившийся с причитаниями служанки.

Затем душераздирающий плач.

Прошло еще несколько минут. Ханс Нурбю вернулся бледный и, казалось, совершенно протрезвевший.

— Анна только что померла, — сказал он.

Ховард не нашелся что сказать, он был точно в оцепенении. С Хансом творилось что-то неладное.

— На год опоздала! — пробормотал Нурбю, как бы обращаясь к самому себе.

Он стоял, устремив перед собой странный взгляд, и видно было, что он постепенно закипает злостью; его коренастое тело как бы стало еще коренастее, а лицо словно заострилось. Длилось это недолго. Ханс взял себя в руки.

— Помоги мне выставить этих мужиков, Ховард, — сказал он. — Пусть домой ковыляют.

Они подошли к гостям, спавшим, уронив голову на стол, и принялись расталкивать их.

— Уходите! — сказал Ханс Нурбю. — Анна померла!

Нурбю все повторял и повторял эти слова.

Наконец гостей удалось растолкать. Но им было непонятно, где они, а что надо уходить — этого они вовсе не могли взять в толк.

Анна? Анна их выгоняет? Да разве это похоже на Анну?

— Ты только пусти меня к Анне! — гнусавил Флатебю. — Анна никогда мужика за рюмочку-другую не осудит.

Все время за стеной слышался детский плач.

Наконец они выставили всех троих на двор. Но те ничего не понимали и продолжали молоть всякую ерунду. Один из них — Шённе — все время смеялся.

— Счастливо, Ховард! — сказал Нурбю. — Я, пожалуй, дверь запру.

Последнее, что увидел Ховард: все трое, падая и спотыкаясь, топтались по кругу, хлопали себя по коленям и заливались придурковатым смехом.

 

Домой, в Ульстад

 

Уже свечерело, когда Ховард поехал домой. Позади слышались крики и смех пьяной компании. Впереди под вечерним небом лежало тихое селение, слева озеро, за ним темный кряж. Солнце садилось в мешок из красных облаков, как часто бывает после ветреного дня. К закату ветер почти улегся, лишь редкие порывы гнали пыль и сухую листву. Ни на полях, ни на дворах, ни на дороге людей уже не было видно. Народ кончил работу.

Ховард как раз выезжал из ворот Нурбю, когда зашло солнце, налетел порыв ветра, и все селение вдруг сразу как-то посерело, словно испустило последний вздох.

Сердце у него защемило, как осенью, когда он впервые один проезжал это место. Нурбюгда представилась ему стеною, о которую ему только лоб себе расшибить впору.

«Но нас с Рённев двое», — подумал он.

Однако и Рённев, и он вдруг стали такими маленькими, а селение таким большим, таким прочным и несокрушимым. Словно гора. И ему почудилось, будто какой-то голос вновь повторил те же слова:

— Ты входишь в гору, в гору…

В ельнике под хутором Нурбю он остановил коня.

Как ужасно, вдруг подумал он, что, расставаясь, он ничего не сказал Ермюнну, своему брату. Но можно повернуть, пуститься вдогонку. Буланый — конь резвый, пожалуй, Ермюнна удастся догнать еще до того, как он заночует, а если и не сегодня вечером, то завтра: брат никогда не любил ездить верхом и двигается небыстро, к тому же Ховард знает, где остановится Ермюнн на ночь.

Он поскачет за ним и догонит его, а если тот уже лег, разбудит и скажет…

Он скажет…

«Матери поклон передай! — скажет он. — Матери поклон передай и скажи, что я думаю о ней. Скажи ей, что я не хотел предавать Туне, — что еще я могу теперь сказать? Ей надо бы увидеть Рённев, не забудь сказать ей это. Надо бы увидеть Рённев, и она все поймет. Ну, может, и не все — ведь такого женщине не понять.

Я не искал ни богатства, ни двора, скажи ей это. Я сдержал бы свое обещание, но все сложилось иначе. Не забудь сказать ей это. Но о ней я думаю каждый день — не забудешь сказать ей?

И отцу поклон передай. Скажи ему, что если ему тяжело думать обо мне, то пусть бросит, мне это не страшно. Но если он не может не думать обо мне, хоть немного, иногда, то скажи ему, что тут у меня все будет хорошо. Я себя второй раз не опозорю, так и скажи ему.

И сам ты, Ермюнн, не держи на меня зла за то, что у меня двор больше твоего. Я охотнее взял бы себе наш хутор, с его холмами и камнями, нежели эту богатую усадьбу в чужом селении. Но не судьба мне получить Виланн, а тебе ту столярную мастерскую, о которой ты мечтал все эти годы.

Если бы ты мог забыть все наши ссоры последних лет и вспомнить, как хорошо и весело нам бывало вместе, пока вдруг не оказалось, что я уже взрослый и сильный, и ты не начал сердиться и дуться, и не перестал разговаривать со мной.

Прощай, Ермюнн, мы больше никогда не увидимся…»

 

Ховард уже завернул было коня. Но потом повернул обратно. Слишком поздно, да и без толку. Что сделано, то сделано, что случилось, то случилось. К тому же он знал: не заставить ему себя сказать хоть два слова, хоть слово о том, что он сейчас думает. А если все же и сказал бы, то проку было бы мало, Ермюнн посмотрел бы на него долгим недобрым взглядом и сжал бы губы: «Ах, вот как! Мерзавец еще извиняется! Двор у него большой и богатый, жена красавица и деньжата в сундуке — ему, значит, еще и ореол святого подавай! А? Всего урвать хочется, как всегда!»

Он уже сказал Ермюнну все, что мог.

— Прощай! — сказал он. — Прощай и отцу с матерью поклон передай.

Больше сказать было нечего.

Он поехал дальше, на север.

Слева уже начали вырисовываться темные строения Ульстада. Прямо на севере он увидел шпиль церкви, возвышающейся над высокими голыми кронами берез.

У перекрестка, там, где дорога в Ульстад отходила влево через поля, он придержал коня: Ульстад стоял высоко на холме над озером; хозяйственные постройки стали серыми от старости, длинный жилой дом был темнее, во всех его окнах отражалось вечернее небо. Прекрасный хутор… С седла ему были видны и постройки в Берге — соседнем хуторе, который принадлежал Керстафферу, — там держали в подвале помешанных. Как раз сейчас они выходили через кухонную дверь, те — самые смирные из них, — что весь день работали. Теперь их из кухни загоняли в подвал. Керстаффер сам стоял у угла дома с плеткой в руке и пересчитывал их, пока они спускались в свой вонючий подвал к другим, безнадежным.

Ховард двинул Буланого дальше и свернул на старую дорогу к хутору. Столько поколений ходило и ездило по ней верхом, что она вгрызлась глубоко в землю, стала похожа на широкую канаву между двумя заборами. Черная кошка злобной стрелой сиганула через дорогу. Фу! Он в приметы не верит, но…

На верхушке дерева сидела темная птица. Что это? Ворон? Здесь, на востоке, это редкая птица. Говорят, войну предвещает.

В леске справа заухала сова. Как она сегодня рано! Шаг за шагом он приближался к хутору. Ничего ему с собой не поделать, сегодня ему, как старой бабе, во всем чудятся дурные приметы.

Послышался знакомый вой одного из помешанных у Керстаффера, жуткий крик, который предвещал перемену погоды.

Он загадал: «Все это чепуха, если Рённев будет стоять на крыльце, когда я заверну за угол. Если Рённев будет стоять на крыльце…»

Рённев на крыльце не было.

Большой двор был пуст и безлюден. Три-четыре дня здесь было полно народу, мужчин и женщин, люди сновали взад и вперед, стоял шум, гам, смех. Теперь все было тихо. У сеновала Мартин Грина разбирал стойла, которые сколотили к свадьбе: гости ставили туда лошадей. Остальные работники уже разошлись, но Мартин, который последние несколько лет был как бы за старшего и чувствовал свою ответственность, видно, хотел еще сегодня покончить с этой работой. Он осторожно отбивал жерди и аккуратно складывал в коробку гвозди. Когда Ховард подъехал, Мартин поднял на него недовольный взгляд и пробурчал, что из-за этой богатой свадьбы в весеннюю бескормицу здорово поубавилось сена.

Мартин был хусман и вдовец. Не по душе ему был этот новый хозяин, который, наверное, собирается прогнать его с должности, отнять у него власть и снова посадить на бедный хусманский дворик.

Мартин был еще, можно сказать, мужчиной в расцвете лет — не старше сорока. Но спина у него уже согнулась, как у хусмана, ноги он переставлял, как хусман, медлителен был, как улитка, и под носом у него уже висела стариковская капля. Она могла висеть часами, так медленно он двигался.

Сейчас он сметал навоз в бывших стойлах, бурча, что с паршивой овцы хоть шерсти клок — коровы конскому навозу обрадуются, так, глядишь, и им от свадьбы немножко перепадет.

Мартин навел Ховарда на новые мысли. Погруженный в раздумье, он поставил Буланого в конюшню и задал ему корма, погруженный в раздумье, он пересек двор — Рённев так на крыльце и не появилась — и вошел в дом. В прихожей никого не было, и это он счел еще одним дурным предзнаменованием, но от этой мысли, впрочем, сразу же отмахнулся; голова была занята совсем другим. И, думая об этом другом, он повернул направо, в горницу, вместо того чтобы пойти налево, в кухню, где его наверняка ждал ужин.

В горнице никого не было. Здесь уже прибрали и вымыли, но в воздухе еще пахло табаком, пивом, водкой и множеством людей, сидевших несколько дней в тесноте и плясавших до поту. Ховард подошел к одному из окон и попытался было открыть его, но оно оказалось забитым. Впрочем, он это знал.

Погруженный в раздумье, он принялся расхаживать по половику — от окна к печке и обратно. Печка не топилась, в горнице было холодно, но он этого не замечал.

Наконец остановившись у окна, он устремил во двор взгляд — видящий и невидящий.

Начало смеркаться. Доярка вышла из хлева с последними ведрами молока. На кухне гремели чашками и котлами, но звуки эти доносились словно издалека. У сеновала Мартин покончил со своей работой, на дворе не видно было ни души.

На всем хуторе стояла удивительная тишина, как бывает, когда разъедутся гости. Тишина в доме, тишина на дворе, безлюдном и покинутом, таком большом и пустынном в сумерках.

Ветер опять немного усилился. Он проносился по двору, хватался за угол дома и тряс его, легко кружил прошлогоднюю листву, лежащую в канавах и у стен, танцуя с ней танец теней — поднимал легкие, бурые листья в воздух, вновь ронял их, закручивал воронкой, приспускал к земле, гнал по дороге, вновь ронял в канаву, снова поднимал в воздух… Может быть, листьям в этот миг казалось, что они живут. Когда ветер бросал сухую листву о стену дома, слышался сухой и мертвый шелест.

Тишина.

И вдруг старый тихий дом словно ожил.

Ветер ухватился за углы дома, затряс стены, тоненько запищал в холодной печке, зашептал что-то под дверью и в замочной скважине.

Слышался шорох, шепот.

Свадьба, праздник — все это осталось позади, вдруг отодвинулось далеко-далеко. Но воспоминания о них еще оставались в комнате — бледные и далекие призраки звуков, разговоров и смеха, тени звуков, подобные звону бубенцов давным-давно минувшего рождества.

Негромко поскрипывали половицы, тихо постанывал большой дом, приглушенно гудели стены, отзываясь на шаги Ховарда или отвечая порыву ветра, дом вздыхал, шептал: «Было, было. Что-то будет? Будет, будет…»

По комнате проносились тени, тени прошлого, тени будущего. Тени одиночества, пустоты, неизвестности — времени, которое минуло, и времени, которое настанет.

Тени отделялись от стен, старые тени, тени всех лет. Шепот — тихий, едва слышный…

Вот стоит человек у окна. Ховард. Ховард — кто это? Новый хозяин хутора. Хо-хо. Ховард. Новый хозяин хутора. А мы старые хозяева хутора. Мы живем в стенах, мы скрипим и ходим по дому, мы шуршим и шелестим в дверных щелях, мы — то, что было, и то, что будет. Новый хозяин хутора? Хо-хо-хо. Хо-хо-хо. Ты есть, а мы были, были, были, и мы будем, будем, будем. Скрип-скрип. Были, будем. Ховард. Кто такой Ховард? Хо-хо-хо. Были, будем. Были, будем…

Тени сгущались, росли. Появились новые. Ховард, ты помнишь меня? Да, мать, да, отец, помню. Да, да, Туне, помню.

Ты еще сердишься на меня, Туне?

Ха-ха-ха. Ха-ха-ха. Да, прошептал голос. Нет, прошептал голос. Потянуло холодом из незаткнутой щели в окне, жалобно засвистело под дверью. О да. О нет. Не знаю, не знаю.

Вздох, легкий, словно тень вздоха. Забыла тебя. Уже забыла. Забыла.

Ховард стоял у окна, спиной к комнате, спиной к теням, устремив на двор взгляд, — видящий и невидящий. Глядел на мертвую листву, плясавшую на дороге пляску теней.

Забыла тебя. Забыла.

 

Дверь открылась. Вошла Рённев.

— Что же ты, родной, стоишь в холодной комнате? Я убирала наверху и не знала, что ты вернулся, пока мне Мартин не сказал. Пойдем, поужинаешь.

Она подошла. Улыбнулась. Темные волосы ее показались ему еще темнее. Белые зубы — еще белее.

— Хорошо, что ты уже дома, — тихо сказала она.

Он обнял ее — живого человека, а не тень прошлого или будущего, и на него повеяло теплом.

Она засмеялась.

— Да ну тебя! Ты мне волосы растреплешь. Ну что ты! — Она шептала эти слова, отталкивая его и снова прижимаясь к нему. Высокая грудь, горячая кожа, частое дыхание… От губ ее шел аромат, чуть кисловатый и свежий, как от морошки на болоте в конце лета.

Она снова улыбнулась, потом улыбка сошла с лица, она запрокинула голову, и он почувствовал тяжесть ее тела в руках, мгновение — и она обвила его шею. Ховард, Ховард!

Она прошептала:

— Нет, нет, ты с ума сошел. Сюда войти могут! Нет, нет, нет, не надо… здесь…

 

Немного погодя она прошептала, словно стыдясь:

— Можно пойти наверх, в гостевую — туда никто не придет.

Рённев дышала спокойно и ровно: она спала. Ховард лежал рядом, сон не шел. За окном синел вечер.

Исчезли и пляска теней и шепот голосов в горнице. Он лежал и смотрел на Рённев, и спокойная сила, спокойная уверенность, словно песня, наполняли его. Новый голос говорил в нем — то ли стихи читал, то ли старую присказку.

Что сделано, то сделано, что случилось, то случилось. Ни другому, ни тебе время не остановить и вспять не повернуть. Если ты причинил зло, доставил горе, навлек позор — взвали этот груз на плечи и неси.

Ты пришел в чужое селение, к людям, которых ты не знаешь. Что ж, познакомься с ними. Ты женился и взял двор и землю и женщину, которой ты тоже не знаешь — пока. Но одно ясно: у нее над тобой больше власти, чем у любой из твоих прежних женщин.

И вот ты здесь. Тебя заманили в гору? Может быть. Что ж, заманили, так заманили. Переделай же эту гору — сделай ее лучшей горой в мире.

Вот хутор, он ждет тебя.

— Хороший это хутор, но плуга ему не хватает…

Так сказала Рённев, когда он в первый раз приехал сюда; когда он впервые…

Спит он или не спит? Сам не знает. Он чувствует, как его снова одолевают те же мысли, что и днем.

 

…Урожаи в Ульстаде все лучше. Коровы здесь теперь новой породы, они дают больше молока, чем коровы на других хуторах. Лес не вырубают, он растет себе потихоньку. Сани с зерном катят зимой в город. Все больше народу приходит к Ховарду. Расспрашивают, все больше и больше, расспрашивают, наклонив набок голову, расспрашивают…

Мало-помалу урожай начинает расти и на других хуторах. Получаются излишки зерна, картошки, яблок, капусты, моркови. Куда все это девать? Везти в город. Зимой? Нет, осенью, не на санях, а на телегах. Но дороги-то нет. Значит, надо построить дорогу. Кто построит? Сами и построим. Хозяева, хусманы, все вместе… Снова ухмылки, снова словечки… Да, придется попотеть. Зато потом все окупится. Станет больше работы для хусманов, работников не будет хватать, придется плату увеличить. Старики только головой качают. Вот когда я молодой был… говорят они. Когда я молодой был… когда я молодой был… Теперь работы всем хватает. И платят лучше. На дорогах нет больше нищих с сумой, хусман понемногу распрямляет спину, и ему уже мало того, что дает хозяин, он требует прибавки, платите ему, как в других местах. Конец света, черт знает что, помилуйте, хусманы требовать стали! Вот когда я молодой был… когда я молодой был…

Хозяин рычит, ругается и стучит кулаком по столу. Все летит к черту! А как все было хорошо! Новое, которому он так долго противился изо всех сил, — оно все росло и росло и поначалу так славно копилось на дне его сундука — его сундука, и вот на тебе, являются эти грязные пройдохи, паршивые сволочи, хусманы и хотят, чтобы с ними поделились… Прибылью поделились! Какая же к чертовой матери радость от прибыли, если она не целиком твоя?

Но раскошелиться придется. Один станет убиваться до конца жизни. Другому вскоре начнет казаться — да, он это точно припомнит, что он сам пришел к своим хусманам и сказал: «Хорошо мы теперь зарабатываем, ребята, надо поделиться по справедливости. Вы здорово поработали, и пора накинуть вам немножко».

Такой вот и станет в один прекрасный день Нурбюгда — и прежняя, и в то же время неузнаваемая. На многих хуторах новые дома. У хусманов почти повсюду новые избы. Желтые поля и ухоженные туны. Проезжая дорога вьется от хутора к хутору, взбегает на кряж и уходит дальше за селение. Повозки — колесные! — на каждом дворе. У людей на дороге прямые спины и радостные лица. «Кто ты, что так прямо держишься?» — спросит проезжий. «Я-то? Я хусман и иду на работу». Он спросит другого: «А ты кто, что так прямо держишься и такой радостный?» — «Я-то? Я хусман и иду домой с работы, к жене и детям». — «Кто же так изменил у вас все?» — «Да все вместе, но всех больше один пришлый, по имени Ховард, человек, что опозорил себя в своем родном селении…»

 

— Проснись! — сказала Рённев. Она стояла у кровати со свечой в руке. На столе он увидел поднос.

— Я принесла поесть, — сказала она. — Приготовила праздничное угощение, уж так и быть. Будни пусть начнутся завтра.

 

Скотница

 

И начались новые будни.

Ховарду виделся новый хутор, новое селение, тучные пашни и нивы, ухоженный лес, довольные крестьяне и распрямившие спину хусманы…

Видения — величественные и простые.

Однако дело, за которое ему предстояло взяться, не было ни красивым, ни величественным. Требовалось навести порядок в темном, грязном хлеву. И тут Ховард, можно сказать, потерпел поражение.

Все хозяйственные постройки в Ульстаде были старые и серые, многие покосились и грозили вот-вот рухнуть, все они были неудобные и нескладные, построенные так давным-давно потому, что так строили еще с незапамятных времен. Но хлев был всего хуже.

Старый и скособоченный, без погреба, без фундамента, он глубоко ушел в землю. На весь хлев было одно-единственное окошко, маленькое и заросшее грязью, и внутри было темно и сыро. Хлев был слишком мал для хуторских коров; зато, правда, скотина не мерзла, голодая в весеннюю бескормицу. Окошко помещалось высоко, словно нарочно для того, чтобы работать в хлеву приходилось в темноте. Поэтому если скотница попадалась ленивая, вроде нынешней, то почти весь навоз так и оставался на месте. Новый и старый навоз лежали по щиколотку. Где придется были прибиты насесты, и тот, кто сюда заходил, непрестанно натыкался на них. Куры — старые, невероятно тощие, похожие на привидения, — неслись редко либо вообще не неслись, но зато часто и охотно гадили людям на голову.

На повети спали служанки. Там было темно, воздух был сырой и нездоровый. Но Ховард знал, что этого не изменишь. Наверху было тепло, далеко от хозяйского глаза, служанки были там сами себе господа.

От служанок всегда и всюду — и на кухне, и в комнатах — несло навозом, тут уж ничего не поделаешь. Так было, так есть, так будет.

Ховард решил попытаться навести чистоту в хлеву.

Первым делом он отгородил угол под курятник. Затем передвинул окошко вниз, на следующий венец. Потом надо было выгрести навоз и вымыть хлев. Он попросил скотницу помочь ему.

Берта-скотница была рослая, толстая и хмурая девка, медлительная и вечно недовольная, грязная и неряшливая. От нее всегда разило навозом. Коровы и хлев были ей противны, и опять Ховард удивился тому, как часто попадаются скотницы, которые скотину терпеть не могут. Берта обращалась с коровами словно с врагами, которым следует отомстить за какое-то, ей одной известное, оскорбление. Скотина боялась ее. Берта редко проходила мимо коровы, не ударив или не пнув ее. Для всех коров у нее были обидные прозвища. Она никогда не выгребала как следует навоз из хлева — это, мол, работа для мужика — и лишь раз в день откидывала то, что нападало. В стойла она со своей лопатой и вообще не заглядывала.

Доить Берта не умела. Когда подходило время, она ставила скамеечку в стойло и садилась. Башмаки ее целиком уходили в жидкий навоз. Она с силой шлепала корову ладонью: «Ну ты! Подвинься!»

После этого она принималась за дойку, но тянула за сосцы слишком сильно, и коровам было больно. В отместку они норовили лягнуть ее или попасть хвостом по лицу или — иногда — в подойник. Тогда она била корову кулаком по животу — такому грязному, что и цвета было не разобрать.

И так со всем, за что она ни бралась. Она была ленива, мало что умела, и то немногое, что она умела, надо было бы делать совсем не так.

И ее-то Ховарду предстояло выучить.

В первом стойле лежала нищая старуха. Звали ее Мари, она уже давно прижилась в Ульстаде. Рённев рассказывала, что Мари когда-то лет пять была в Ульстаде скотницей. Потом вышла замуж за хусмана с Ульстада, а когда муж тронулся умом и его упрятали в подвал к Керстафферу Бергу (через год после этого он умер), снова стала скотницей и работала, пока не состарилась. Теперь она жила в хлеву. Вставать ей уже было тяжело, большую часть времени она лежала.

От ее соломенной подстилки шла ужасная вонь: навозная жижа просачивалась из соседнего стойла и впитывалась в солому. Ховард позвал одну из служанок — Берта помочь отказалась, это, дескать, не ее дело, — и старуху вымыли и переодели. Затем он положил на пол доски и сменил солому. Старуха, пока ее мыли и переодевали, молчала. Лишь когда Ховард спросил, не хочет ли она переехать в дом, она заговорила. Нет, ей нравится здесь. Со скотиной хорошо. Скотина тебя не обманет и не предаст.

Когда они все кончили, пришла Рённев. Она засмеялась:

— Какая ты нарядная, Мари! Теперь хоть женихов принимай!

Но вскоре ушла обратно.

С Мари было все просто. Выучить Берту-скотницу оказалось труднее.

Он попросил ее, как уже говорилось, помочь вычистить хлев. Попытался объяснить ей, почему в хлеву должно быть чисто.

— Труда на это нужно немного, если только все время поддерживать чистоту. Ты бы посмотрела хлев у старшего учителя Свердрюпа в Конгсберге — чисто, как в горнице, а коровы блестят так, что смотреться в них можно. Сама понимаешь, в таком хлеву и работать одно удовольствие.

Берта, недовольная и хмурая, молчала. Шутки, объяснения — все впустую. Ховард чистил стойла, а она стояла, сложив руки. На лице у нее было написано: какая несправедливость!

С самого начала ее оскорбило, что Ховард вмешивается в ее работу. Она угрюмо слушала его объяснения и следила за его работой злым взглядом, бурча себе что-то под нос.

Одно можно было прочесть в ее тупом взгляде, одно она, пожалуй, понимала: если делать все, как говорит Ховард, работы у нее прибавится.

Пока Ховард убирал навоз, она молчала. Но когда он стал греть воду в большом котле и объяснять, что теперь они вымоют хлев, она прямо раздулась от негодования и ее прорвало:

— Хлев, значит, мыть будем? Может, и коров помыть?

— Нет, коров мыть не надо, это без толку. Но скребницей почистить надо, чтобы самую большую грязь снять. Чтобы они хоть чистыми были, пока стоят в стойле и голодают так, что и мычать-то сил нет.

Поначалу Берта онемела от такого оскорбления. Потом повернулась, пошла к дому и стала всем рассказывать, что этот новый хозяин совсем спятил: хочет всех коров перемыть и банты им на рога повязать.

Ховард отнесся к этому спокойно. Он старательно — насколько было можно — вымыл весь хлев. Смастерил скребницу для Берты, чтобы было чем чистить коров. На всякий случай сам вычистил их для первого раза. Ничего, все уладится. Со временем, узнав, что такое чистота и порядок, Берта полюбит хлев, полюбит свою работу.

Но этого не случилось.

Когда он через два дня снова зашел в хлев, все там было почти как раньше. Коров эти два дня Берта не чистила, и бока у них были увешаны навозными лепехами.

Он ничего не сказал, снова убрал навоз и снова вычистил коров. Надо набраться терпения: когда-нибудь и она научится.

Но учиться Берта не желала, и терпения у нее тоже не было. Едва завидев Ховарда, она вскидывала голову. Упершись толстыми, как бревна, ногами в землю, в броне из коровьего навоза, она стояла, как неприступная крепость, и не желала покоряться.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: