ЧЕЛОВЕК, КОТОРОМУ 1900 ЛЕТ 4 глава




– Вы прошли по мне как по мосту? – спросил я её опять. – Я был мостом на пути к вашему счастью? Ну, повторите, что это так?

Она кивнула головой и прижала к глазам носовой платок. Её плечи несколько раз дрогнули.

– Мне вас жаль, – проговорила она затем, – но что мне было делать: когда любишь, то сходишь с ума. А я целые семь лет была сумасшедшей...

– И я был сумасшедший, – сказал я, – а теперь вот мозг ломит! – и вздохнул.

Она тоже вздохнула и опять прижала к глазам носовой платок, чуть колебля плечами. Припоминая вчерашний и третьеводнишний разговоры с нею, те страшные разговоры, я спросил:

– Вы семь лет любите Сквалыжникова?

Она, молча, но решительно кивнула подбородком.

– И вы знали, наверное, что по духовному завещанию Ардальона Сергеича вы получаете двести тысяч?

– Знала. Конечно. Я уже признавалась вам во всем. И зачем вы ещё хотите мучить меня? Я говорю: убейте меня, если я так преступна! – почти закричала Зоя Васильевна. Розовые пятна зажглись на её щеках. – Убейте! – повторила она. – Но Ардальон Сергеич был так невыносим, а я принуждена была ласкать его. Видите, я от вас ничего не скрываю. Ласкать, в то время как я любила другого. Во сколько вы оцениваете эту пытку? А двести тысяч, конечно, кто откажется от богатства и довольства, Ах, ах, казните меня, но я хочу быть только такой! Только такой, какой я есть! И другой я быть не могу!

Я слушал её, ощущая мучительный озноб у сердца, потирая руки, и с моих губ то и дело срывались ломанные, неопределённые звуки, похожие на стон.

– Милый, дружочек! – вдруг воскликнула она с невыразимой нежностью, – а ты-то как измучился со мною, и какое страшное бремя я на тебя взвалила! Подойди, я тебя поцелую, мой бедненький! Ну, подойди же!

Вдруг, как и она, переходя на «ты», я спросил:

– А ты любила ли меня, хоть когда-нибудь?

Она всплеснула руками, на минуту задумалась и твёрдо проговорила:

– Были мгновения... Когда, да, любила!

– А теперь эти мгновения? – спросил я.

Меня тяжко толкнуло в сердце, обожгло мозг.

– Ушли, – вздохнула она.

– И не вернутся?

– Нет, – чуть долетело до меня.


Всё потемнело в моих глазах, словно вдруг наступила ночь. Я положил голову на подоконник, как на плаху, и заплакал.

– Мы двое, – услышал я над собой её голос, – двое сумасшедших от любви, мы оба... бедный, бедный мой! – Её губы прикоснулись к моему лбу.

– Подари мне ещё... несколько мгновений, – простонал я в бесконечных мучениях, обливая лицо слезами, без единой надежды в будущем.

Но она не ответила мне ни звуком. Я выпрямился, вытер глаза и пошёл прочь.

Я слонялся, где, не знаю и сам, вплоть до самых сумерек, а потом отправился в дом. С самого порога я уже услышал тонкий, отвратительный запах мертвечины, и на минуту заколебался было, а потом вновь продолжал свой путь.

У порога кабинета я вновь замедлил шаги. Но тут ко мне подошёл Сквалыжников.

– Забудьте ваши сказки насчёт пилюль, – сказал он мне, притрагиваясь к моему плечу, – всё равно вам никто не поверит, и в лучшем случае вас посадят в сумасшедший дом! Бросьте, драгоценнейший, пока не поздно. Это вам не выгодно! – Он погрозил мне пальцем.

Я брезгливо стряхнул его руку со своего плеча и проворчал:

– Чужими руками жар загребать, да?

Сквалыжников сморщил нос и отвернулся. А я тихо вошёл в кабинет.

Три свечи горели вокруг него, а он лежал такой тихий, такой строгий, с таким значительным выражением застывшего будто окаменевшего лица. Рыжая борода лежала на его груди широким веером. Я перекрестился, поклонился ему до земли и сказал старосте, который гнусаво читал над ним чёрную книгу:

– Вас барыня зовет...

Староста вышел на цыпочках, а я тоже на цыпочках подошёл туда, где висели пистолеты.

«Всегда к вашим услугам», – проворчал я всё так же досадливо. И, сняв с гвоздя один из пистолетов, спрятал его за ремень под блузу, тут же убедившись, что он заряжен.

– Я убью Сквалыжникова, – сказал я, подходя к Зое Васильевне. – Вас я не трону и пальцем, но Сквалыжникова убью!

– Какой вздор, – прошептала Зоя Васильевна, – вам просто нужно хотя бы один часочек поспать. Вы до смерти измучены, мой бедный дружочек, на вас и лица нет!

Прямая, как стрела, межа уперлась мне прямо в глаза сейчас же за воротами и привела меня в лес. На широкой поляне пастухи пасли стадо свиней. Мальчик и старик. Мальчик, ещё не отравленный женской любовью, и старик, уже забывший о женщинах. Я подошёл к старику и сказал:

– Когда ты встретишь ту женщину, передай ей, что мои последние мысли о ней и с ней.

– Чего-с? – переспросил старик, шамкая губами.

– И ещё скажи ей, – повторил я почти гневно, – что без неё жизнь была бы похожа на мёртвую пустыню!

– Как-с? – вновь прошамкал старик, подставляя мне левое ухо.

Я сделал два шага и, вынув из-под блузы тяжёлый пистолет, выстрелил себе в грудь.

Но пуля обошла сердце, не посягнув на тот образ, который был запечатлен в нём.

Меня вернули к жизни. Зачем?

 

БЛАГОДАТНОЕ НЕБО

(Святочный рассказ)

 

Перед иконою Владычицы Благодатное Небо горит лампада. Это любимая икона в доме сельского дьякона Звениградова, да к тому же сегодня первый день Рождества, а завтра – день Владычицы. В спальне тихо. На дворе вечер – звонкий, зимний вечер, когда скрип шагов слышен чуть не за версту. Дети – у дьякона их трое – спят. Мать дьяконица Марья Константиновна, двадцатилетняя, женщина с ласковыми карими глазами, сидит у стола и штопает детский чулок. Порою она отрывается от работы и внимательно прислушивается к тихому посвистыванью трёх носиков. Старшему носику три года, второму – два; оба эти носа спят в кроватках; а третий, – третий пока подвешен к потолку, на железный крюк, как подвешивают лампу, но не пугайтесь, читатель, конечно, в люльке. Этому носу всего два месяца. Средний нос зовётся Назарием, меньшой – Саввушкою. Назарий – любимец отца дьякона. Частенько он сажает его верхом на свою длинную шею и торжественно выносит из спальни в следующие комнаты к неописуемой радости младенца. Это путешествие отец дьякон называет хождением мученика Назария в пустыни аравийские на верблюде. И дьякон прав, ибо его квартира (за исключением спальни, конечно) действительно напоминает своим видом пустыню. Спальня же в доме дьякона по плотности населения скорее походит на Бельгию.

Вспоминая хождения мученика Назария, Марья Константиновна улыбается и думает о муже. Муж у неё хороший, добрый, молодой, немножко её побаивается. Сейчас его нет дома, он уехал в гости к мельнику Аверьянову и давно уже должен быть дома; однако, его всё нет. Наверное, он явится домой поздно, немножко с мухою и будет просить у неё прощенье. И она его простит, хотя, собственно, отца дьякона прощать не следовало бы. Но у неё такой уж характер!

Марья Константиновна перекусывает красную шерстинку ровными, белыми зубами и продолжает работу. Её спокойное лицо снова освещается думами.

Живут они хорошо. Мать-дьяконица жизнью своею довольна. Немножко бедновато, но что же делать? Вот если через год у неё снова будет ребенок, тогда придётся туго. А ребёнок, наверное, будет. Очевидно, Господь благословил её детьми. Она четыре года замужем и у неё уже трое. Марья Константиновна вновь перекусывает нитку и кладёт на стол заштопанный чулок. Она начинает припоминать, нет ли ещё какой работы, но в это время из средней кроватки раздаётся горький плач; плачет Назарий, и Марья Константиновна испуганно бросается к нему. Дело оказывается первостепенной важности: Назарий увидел во сне «стренькозу» и не обыкновенную стрекозу, а с рогом на хвосте. Увидев такое чудовище, можно умереть, но Назарий не умирает, а только плачет. Мать утешает его, ласково похлопывает рукою по его спинке и говорит, точно баюкает:

– Ц-ш-ш, бай-бай... Будешь умным, поедешь с отцом... в пустыню аравийскую...

При воспоминании об аравийской пустыни лицо младенца внезапно освещается; он закатывает глаза под лоб, снова ставит их не без труда на подобающее им место, но глаза снова уходят в высь и Назарий спит. Марья Константиновна тихонько покрывает его горячее тельце одеялом, любовно крестит насупившийся лобик и идёт в прихожую, где слышится постукиванье чьих-то ног. В прихожей стоит девочка в длинном платке, покрывающем её до пят. Девочка придерживает платок под самым подбородком тонкими пальчиками и говорит:

– Матушка, сделте милость, мамынька просила, братец Финогеша животом помирает...

Из её слов Марья Константиновна понимает, что братец Финогеша, которому исполнилось сегодня четыре дня, кричит весь вечер, не закрывая рта, и что ему нужно как-нибудь помочь. Она, прячет в карманы кой-какие лекарства от болей желудка, накидывает беличью шубку и сперва заходит в кухню сказать кухарке, чтобы та посидела в её отсутствии в спальне. А затем, в сопровождении девочки, она идёт, снежною улицею села к плачущему ребёнку.

Через минуту она стоит в избе, из каждого угла которой веет нуждою. Худая баба с фиолетовыми бликами под глазами показывает ей ребёнка; ребёнок крутит ножками и кричит, а баба плаксиво говорит:

– Матушка Владычица, как же ему не плакать? Молока у меня нет; молоко, сударушка, пропало. Ребёнок цельный день не емши, не пивши. Пожевала я ему хлебца, сделала соску, только возьмёт он, пососёт, пососёт и сейчас же назад отрыгает, душа не принимает...

Марья Константиновна глядит на бабу широко раскрытыми глазами. «Господи, – думает она, – неужто ребёнок должен умереть с голода?»

Она смотрит на ребёнка. Маленькое и худенькое тельце всё вьётся в невыносимых страданиях голода и жажды. Голосок перехватило от натуги, а из бледных губок рвётся сиплое взвизгиванье. Он корчится, как на огне.

«За что такие муки?» – думает Марья Константиновна с болью в сердце.

– Нет ли у вас рожка? – спрашивает она. – Можно бы вскипятить коровьего молока, хотя это и не совсем хорошо для такого крошки...

– Какие у нас рожки, Владычица!.. – стонет баба.

У них нет рожков. У них нет ничего, кроме нужды, такой нужды, что брезгуешь присесть, да вот этого ребячьего визга, который сверлит уши, как буравом. «Ах, Финогеша, Финогеша», – думает дьяконица с влагою на глазах.

– Вот что, – поспешно говорит она, – я его сейчас покормлю грудью.

– Ой? – с недоумением вскрикивает баба.

– Да, конечно же! Ведь этого же нельзя, чтоб ребёнок умер с голода. А у меня молока, слава Богу, Саввушке хватит...

Она поспешно расстёгивает ситцевый лифчик, привычным движением плеча высвобаживает грудь и, прикрыв её шубкою, берёт к себе плачущего Финогешу.

В избе делается тихо. Крики не сверлят больше ушей, тельце ребёнка не содрогается от болей. У полной и белой груди слышится счастливое посапыванье, видны отуманенные глазки и свёрнутый в трубочку розовый язычок. Финогеша зарывает своё личико в грудь. Марья Константиновна сидит, притихшая и, склонив голову, глядит на ребёнка, а всё её лицо освещено тихим и безмятежным счастьем. Она слегка покачивает его почти инстинктивными движениями.

– У меня молока ужас сколько, – шёпотом сообщает она бабе с фиолетовыми подглазниками. – Ежели я с час не покормлю, в рубашку стекает. Видишь, сытёхонек!

И она с ласковою гордостью кивает головою на Финогешу.


Когда нужно уходить, дьяконица долго не находит своего платка и ещё чего-то. Она заглядывает во все углы и совсем не гладит на Финогешу. Наконец, она говорит:

– А я вот что надумала. Я Финогешу к себе на ночь возьму. Его надо будет ещё покормить ночью.

– Ой? – вскрикивает с недоумением баба.

– Да, конечно же. Я своему четыре раза в ночь грудь даю. Меньше этого нельзя.

И она уносит с собою Финогешу, прикрытого у её благодатной груди беличьею шубкою. На улице её догоняет баба; она плаксиво хнычет носом, припадает лбом к снегу и долго бормочет что-то непонятное на неизвестном наречии. Кажется, она благодарит Марью Константиновну.

Между тем, дьяконица приносит Финогешу к себе в тёплую спальню. Дьякона всё ещё нет. Она кладёт ребёнка к себе на постель и думает:

– Как же я возвращу Финогешу завтра? Разве завтра у его матери появится молоко? Нужно будет кормить его до тех пор, пока его мать не поправится. Да, конечно же, – шепчет Марья Константиновна, поглядывая на ребёнка, – ведь у меня же молока славу Богу!

Финогеша сладко посапывает на её постели, а она снова садится к столу за работу. Теперь у неё прибавилось заботы и ей не надо лениться. Притом шаровары Назария оказываются сильно потрепанными, вероятно от частой езды верхом на верблюде, и их нужно зачинить. Однако её работа клеится плохо: то просыпается богатырь Саввушка, который басит, как протодьякон, то плаксиво хнычет Финогеша. В конце концов, до нельзя измученная, она хочет помолиться, чтобы ложиться затем спать, и не может. Язык не повинуется ей, она дремлет здесь же у стола, на стуле, свесив руки и выронив шаровары Назария. Во сне она видит, что у её груди лежат Финогеша и Саввушка, первенец Никодим и Назарий и ещё какие-то, вероятно, будущие её дети. И всех она кормит своею грудью и чувствует, как, вместе с молоком, из её груди течёт что-то благостное и тёплое, что насыщает жадно раскрытые ротики и доставляет ей неизъяснимое блаженство. И она улыбается сквозь сон.

В спальне тихо. Перед образом Владычицы Благодатное Небо горит лампада, и она вся сияет сверху донизу. В кивоте тоже тихо. Угодники, окружающие Владычицу, безмолвствуют. Свет лампады бродит по строгим лицам, меняя их выражение, и они глядят то строго, то ласково, то уныло...

Когда отец дьякон, наконец, является домой, он долго стоит в пустыне аравийской, не решаясь идти в спальню. Он чувствует за собою вину, большую вину; сегодня он проштрафился больше чем всегда. Однако он набирается мужества, осторожно, на цыпочках крадётся к двери спальни и припадает к щели глазом. По его лицу ползёт улыбка. Мать-дьяконица спит. Это хорошо. Но что это там белеется на постели? Сладчайший Иисусе, это младенец, новорожденный младенец!

Дьякон в испуге отскакивает от двери, но тотчас же снова припадает к ней глазом.

Дьякон в испуге отскакивает от двери, но тотчас же снова припадает к ней глазом.

И вдруг палец дьякона отскакивает ото лба, как от раскалённого железа. Он сообразил. Через двадцать лет у него будет 124 человека детей.

И дьякон в ужасе шепчет:

– О, Иисусе, о, Сладчайший! Чем же я насыщу утробы сего песка морского?..

БРЕД ЗЕРКАЛ

 

Зеркало в зеркало, с трепетным лепетом

Я при свечах навела…

А. Фет

 

Тонкая молодая женщина с большими, тёмными и прямо-таки страшными своей отчуждённостью от всего земного глазами, нездешними глазами нестеровских ангелов, сидела на вокзале захолустной станции в ожидании поезда и беседовала с нами, её случайными спутниками. Она говорила, а мы внимательно слушали, не отводя глаз от её прекрасного нервного лица, грустно освещённого мистическим светом её глаз.

– На свете много непознанного, – говорила она нам грустно, нервно двигая бровями, – и много тайн окружает нас. Что мы знаем о том мире, среди которого мы живём? Жалкие отрывки по всем отраслям знания – вот научный багаж современного образованного человека. Разве он в состоянии объяснить, почему крылья вот у этой бабочки цветисты, как перламутр, а вон той черны, как уголь? Разве химический состав яичек, из которых они вылупились, не однороден? Как зародилась первая клеточка первичной водоросли? Где? При каких обстоятельствах? Куда девается духовная сущность человека после смерти его? Во что перерабатывает её земля? Кто сможет отвечать на все эти вопросы, и какими доказательствами подкрепит он свои соображения? Всё это – тайны и тайны, которые не в силах осветить никакой ум. Не правда ли, как ограничен предел человеческого зрения, и разве вы поверите мне, если я скажу вам, что однажды я видела событие, происходившее от меня на расстоянии десятка тысяч вёрст? Да, да. Я жила в уездном городке Саратовской губернии и видела своими глазами смерть моего мужа на Дальнем Востоке у бухты Посьета. Вы мне верите? Хотите, я расскажу вам, как произошло всё это?

– О, пожалуйста! – раздались голоса.

Она спросила:

– Зачем? Ведь всё равно вы не поверите ни единому моему слову?

– Пожалуйста, – просительно проговорил кто-то, – ради Бога!

Опять она повторила капризно и нервно:

– Зачем? Вы прослушаете мою правдивую историю, изломавшую мою жизнь, как святочный рассказ, а я... что я пережила...– Она схватилась за голову с жестом отчаяния, и, как чёрные бриллианты, страшно замерцали её нездешние глаза.

– Пожалуйста, расскажите, пожалуйста, – почти выкрикнула пожилая дама с целым балдахином из страусовых перьев на рыжей голове и стала целовать руки молодой женщины.

– Извольте, – согласилась та покорно – Я жила, как я уже вам сообщила, в маленьком уездном городке Саратовский губернии, а мой муж, пехотный армейский поручик, находился около Владивостока в отряде, охранявшем бухту Посьета от японских десантов. Я всего два года была замужем и любила моего мужа безумно. Когда муж уехал на войну, я даже хотела было ехать вместе с ним, но муж убедил меня не делать этого.

Как я могла рисковать жизнью моего первенца, которому лишь исполнилось одиннадцать месяцев. Волей-неволей, я осталась с матерью и сыном. А муж уехал один, перекрестив меня и ребёнка. Я понимала, конечно, – воин не может сидеть дома, когда отечество в опасности, но я часто плакала по ночам. Думала без сна: «Какие-то ужасы сторожат моего бедного воина? Что, если они изловили уже его сегодня? Вчера? Позавчера? Эти страшные призраки войны, с налившимися кровью глазами, что, если они встали поперёк его тяжкой дороги?»

Муж писал мне довольно-таки часто из своего страшного далека. И в своих письмах почти всегда он просил меня не беспокоиться об его участи. Японцы делали слабые попытки к высадке на том побережье, и наши полевые батареи метким огнём всегда заставляли их шлюпки показать корму. Больших сражений там не происходило, и офицеры совсем скучали бы без дела, если бы не частые стычки с беспорядочными бандами хунхузов. Муж так и писал мне в письмах:

«Милая жёнка моя. Обо мне не беспокойся. Опасностей никаких, и отличиться негде; на маневрах страшнее. Самое большое – привезу клюкву [ Клюква – красный темляк (петля с кистью на рукоятке холодного оружия) ордена Анны четвёртой степени «За храбрость». ] на саблю. А большее получить не за что. Бьём мы только хунхузов, разбойничью дрянь, трусливую, но блудливую. С ними ведается одна артиллерия, но на берег их не пускает. Бог даст, и не пустит».

Я радовалась, конечно, за мужа, но вдруг он замолчал. Прошла неделя, две, три – и ни одного письма. Я заметалась, послала несколько телеграмм, но ответа не получила. Никакого! Просто хоть сойти с ума! Что мне было делать? Стыла кровь в сердце, а по ночам к постели теснились чёрные ужасы. Старая кухарка Агафья, жившая у моей матери бессменно двадцать лет, сказала мне:

– А если бы вам погадать, барыня?

– У кого погадать?

– Как у кого? А у Рабданки?

В моей голове мелькнуло: «В самом деле, как я могла забыть о нём?» Весь наш городок говорил об этом страшном человеке как о кудеснике. Рабданка – только он мог рассказать о моём муже. Только он, только он. К вечеру этого дня я была глубоко уверена в этом. Или Рабданка, или никто. Рабданка – родом сибирский бурят – жил в нашем городе лет пятнадцать и занимался огородничеством и шитьем сибирских меховых туфель. Проживал он в собственном маленьком домишке, на окраине, весьма уединённо. И изредка, за большие деньги, он соглашался погадать всем, особо чаявшим его гадания. Говорили, что он гадает по кофейной гуще, по отражению свечи в чашке с водою, по какой-то толстой книге, переплетённой в оленью кожу. Словом, гадает, чуть ли не сорока способами. Не выдержав искушения, я поехала к Рабданке в тот же вечер. С тревогой я постучалась к нему в дверь, когда извозчик подвёз меня к незнакомому домику в три окошка. Бурят встретил меня со свечой в руке, заглядывая в моё лицо своими косо прорезанными, но острыми глазками. Его жёлтое лицо, безбородое и сморщенное лицо ворчливой старухи, было озабоченно. Он был одет в какую-то длинную и широкую кофту, достигавшую до самых пят, как юбка.

Он впустил меня в дом, в маленькую комнату, окна которой были заставлены тёмными четырехугольными ширмами с изображениями белых длинноносых птиц. Посредине комнаты, на возвышении, стояло квадратное, в аршин, зеркало в чёрной раме, украшенной изображениями тех же белых птиц с длинными клювами.

– Балисня погадать хосит, – сказал он мне, картавя, как ребёнок, после того, как я сообщила ему о цели своего путешествия к нему, – а я балисне гадать не хосю.


Я сказала ему, что я – не барышня, а барыня, и опять просила его погадать, но он упрямо отнекивался:

– Не хосю. Не хосю и не хосю.

И даже отмахивался руками. Я сулила ему за гаданье десять, пятнадцать, двадцать рублей, но я не могла сломить его упрямство. Но тут я сказала, что мой муж на войне, что три недели я не имею о нём сведений, что я беспокоюсь, уже не убит ли он. И я расплакалась. А сердце бурята, видимо, растрогалось.

– Ну, ну, ну,– стал успокаивать он меня. – Ну, ну, немносько станемь гадать, немносько очень, но холосё-холосехонько!

И он помог мне раздеться, нежно прикасаясь к моим рукам. Потом исчез за бурой занавеской, которой комната как бы разгораживалась на две части, и вынес две зажжённые свечи в чёрных подсвечниках и небольшое квадратное зеркало. Свечи он поставил по бокам большого зеркала, а поменьше – вручил мне.

– Сядь сюда холосенько, – руководил он мною, – зелкалё делай так и глади и сё увидись... осень сё...

– Всё? – спросила я, начиная робеть.

– Сё! – повторил он решительно – и музя, и сё! Осень холосенько, увидись...

Он как-то чуть наклонил бывшее в моих руках зеркало, сделал три-четыре жеста над моей головой, и передо мной вдруг развернулась бесконечная сияющая даль. Его взгляд прикоснулся к моему темени, как острое шило. Я содрогнулась. Он ещё более приблизил своё лицо к моему. Его лицо стало зеленоватым, а из его глаз словно текла светящаяся колеблющаяся струя, входя в мой мозг и делая мою голову тяжёлой, но словно пустой.

Он ушёл, и я почувствовала его взгляд на своём затылке, как тёплую струю.

– Вот так, – бормотал он ласково, – смотли и смотли холосенько. Холосенько, холосенько и ещё осень холосенько!

Моё сознание словно на мгновение задернулось туманами. А потом вновь расторглось, развёртывая передо мной те же дали. Рабданка исчез с поля моего зрения в зеркале. Я передохнула всей грудью, напрягая зрение.

– Сейсясь увидись музя, – услышала я лепет Рабданки. И я увидела вновь в зеркале его лицо. Оно было совершенно зелёное, всё оттянутое книзу странной усталостью.

– Нисего, нисего, – пробормотал он мне успокоительно, – ещё немноско и немноско!

Сверкала даль передо мною, и я не чувствовала течения времени. Будто одеревенели мои виски, а грудь распиралась широкими, жуткими, острыми и мучительными ощущениями.

– Нисего, нисего,– едва достигало меня откуда-то одобрительное бормотание, – нисего!

А даль, расстилавшуюся передо мною, вдруг стало затягивать трепетной синью, я увидела белые облака и низкие кустики, мелькнуло бурое поле.

Я простонала и услышала ласковое, одобрительное, но полное утомления:

– Нисего! Нисего!

Там вдали передо мною мелькнули один за другим вооружённые всадники в низких шапках. Я замерла. Передо мною словно развертывалась лента какого-то волшебного кинематографа. Мелькали всадники, и опять тянулись низкие кусты. И вдруг я чуть не вскрикнула «Костя!». Я увидела мужа. Он стоял на пеньке среди кустиков и, быстро работая карандашом, видимо, зачерчивал на листке своей записной книжки расстилавшуюся перед ним местность. В нескольких саженях позади него среди кустов лежали два казака и играли прутиками. А ещё дальше, стреноженные, паслись три лошади. Я чуть не заплакала, увидев после долгой разлуки моего мужа, а он проворно работал своим карандашом, пытливо рассматривая прямо перед собою расстилавшуюся местность. Как я хотела броситься к нему, обнять его, целовать и целовать, но я всё-таки сознавала, что это не он, а лишь его отражение, что это – бесплотный мираж, страшный бред обезумевших зеркал, оживлённых чьей-то невероятною силою.

– А-а, – простонала я мучительно.

– Нисего, нисего, – проползло ко мне еле слышно.

Опять затрепетала даль, и вновь я увидела. Там, за холмом, сбоку, совсем припадая к земле, ползком тянулись друг за другом человек пятнадцать странно одетых людей, вооружённых винтовками.

– Хунхузы! [ участники шайки бандитов, грабителей. ] – чуть не закричала я, догадавшись, и тут же сообразила, что они выследили разведочный отряд моего мужа, отряд, состоящий всего из трёх человек, и что они желают напасть на него врасплох, прячась в траве, как отвратительные гады.

Подлые, разбойничьи души! Они всё ползли и ползли. А я немела перед зеркалом с напрягавшимся до последней степени сознанием, со свинцовой тяжестью у висков. А те ползли. И муж всё так же проворно зачерчивал что-то в свою записную книгу, и всё так же беззаботно играли прутиками бородатые казаки. И вот я увидела: те страшные гады подползли близко-близко и, выставив длинные стволы, стали целить медленно-медленно. Как рысьи глаза, сверкали косо прорезанные щели и хищно склабились синеватые рты. Пятнадцать ружей уставились в трёх человек, не подозревавших о дьявольской ловушке. Я изнемогла. Как полярной стужей, опахнуло мои колени, и я еле сидела на моём стуле. Может быть, те промахнутся. Пятнадцать ружей в трёх человек? Может быть, сейчас перед моими глазами совершится чудо из чудес? Святая Заступница, Непорочная Дева! Ради моего первенца, сжалься! А те все целились и целились. Потом лёгкой синью вспыхнул прозрачный дымок, уносясь и разрываясь под ветром. Я хорошо видела: упал, как подкошенный, муж. Поникли казаки беззаботными головами.

Всё померкло на мгновение перед моими глазами, бросив в зеркало чёрной тьмою. А потом вновь всё прояснилось в безмятежной лазури. И я, смертельно изнемогая, увидела: четверо разбойников держали за ноги и за руки моего Костю. Он был тяжко ранен, и никло бледное лицо его. А пятый негодяй кривою саблей вырезывал на его лбу, на лбу моего милого мужа, какие-то страшные знаки. Издевался, мучая раненого... А потом все пятеро замахнулись на него саблями.

Страшные зеркала хотели заставить меня быть свидетельницею предсмертных пыток моего мужа. Я выкрикнула что-то непонятное, вскочила на ноги, с силой ударила зеркалом в зеркало, с яростью истребляя моих мучителей. Целый дождь острых и злых искр осыпал меня, как будто проникая в мой мозг. Я упала на пол. Через полчаса меня взяли от Рабданки мой дядя и моя мама. Прежде чем увести меня от него, они выспрашивали бурята, что такое увидела барыня в зеркале, отчего она так смертельно напугалась. Но тот отнекивался полным незнанием, разводил руками и невнятно шепелявил:

– Я зе нисего не зняю! Я зе сам себе денезки не плясил, ни зельтенькие ни беленькие, как зе я увизю? Почему так? Лязьве зе мозно далём?

А я пролежала целый год в лечебнице для нервнобольных...

Тонкая молодая женщина с нездешними глазами тяжко расплакалась, припадая к столу.

Мы безмолвствовали, поникнув, не поднимая на неё глаз. Потом кто-то робко спросил, боясь прикоснуться к изболевшей душе:

– А как объяснили вам официально смерть вашего мужа?

Она чуть приподняла голову.

– Официально? Был послан с двумя казаками на разведку и без вести пропал вместе с ними. Так сообщил мне штаб.

– И женщина вновь припала к столу. Через четверть часа мы навсегда расстались.


БРЕД ОЗЕРА

 

Он сказал:

– Вы хотите слушать что-нибудь необычайное, почти сверхъестественное? Да? Если так, то я могу рассказать вам случай, который произошёл со мной несколько лет тому назад.

Он замолчал, поджидая с нашей стороны ответа.

Мы все изъявили желание и оглядели его бледное лицо с недоумением. От него мы не ждали никаких рассказов, так как знали его за человека в высшей степени скрытного и молчаливого. И это тем сильнее подзадоривало наше любопытство. Мы стали просить его скорее приступить к рассказу.

Он устало приподнялся с кресла, пересел на диван, подальше от света лампы, и продолжал:

– Я назову свой рассказ «бредом озера», так как я и до сих пор наверное не знаю, кто из нас бредил в ту ночь: я, Карпей, или озеро? Карпей – это мой слуга, – добавил он после короткой паузы.

И он замолчал снова, обхватив колено руками и не глядя на нас. Наше любопытство возросло ещё более. Дамы проворными руками стали свёртывать свои рукоделия, сверкая камнями колец. И, устало поглядывая на эти сверкавшие руки, он лениво заговорил:

– Однажды вот такие же точно руки перевернули весь мой разум и всю мою логику вверх ногами. Белое стало казаться мне чёрным, а чёрное – белым. Раньше – сделать приятелю пакость, я считал бы за наигнуснейшую подлость, а тогда, после того, как меня перевернули вверх тормашками эти руки, я склонен был думать совсем наоборот. Дело в том, что я полюбил жену моего друга и желал ее, во что бы то ни стало. Всегда и всюду я видел только эту женщину, а мой друг скрылся от меня в какой-то тёмный угол, откуда я даже его и не видел. Обмануть его, – Боже мой! я считал это за совершеннейший пустяк. Она одна, эта женщина, стояла передо мной как солнце, а он, её муж, превратился для меня в какую-то козявку, которую даже и не разглядишь невооружённым глазом. Я не знаю, со всеми ли это бывает так, но мне, по крайней мере, мне, когда я любил, всегда казалось, что через эту женщину я узнаю что-то самое существенное, какую-то удивительную тайну, которая откроет мне глаза на самую суть вещей. Мог ли я задумываться после этого над какими-нибудь пустяками? И я решился не задумываться. Овчинка мне казалась стоящей выделки.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: