Несколько слов о Керенском 14 глава




В начале первого часа мы собрались в преддверии думского комитета. Нас, людей из другого мира, обступили офицеры и другие люди правого крыла, расспрашивая о положении дел, интересуясь нашими планами и видами. У Стеклова в руках был лист бумаги, тот, на котором он записывал решения Исполнительного Комитета и с которым он делал доклад Совету…

Вернулся Керенский. Нас пригласили в комнату заседаний думского комитета. Это была, очевидно, какая‑то бывшая канцелярия с целым рядом казенно расставленных канцелярских столов и обыкновенных стульев; было еще два‑три разнокалиберных кресла, стоявших где попало, но не было большого стола, где можно было бы расположиться для чинного и благопристойного заседания.

Здесь не было такого хаоса и столпотворения, какие были у нас, но все же комната производила впечатление беспорядка: было накурено, грязно, валялись окурки, стояли бутылки, неубранные стаканы, многочисленные тарелки, пустые и со всякой едой, на которую у нас разгорелись глаза и зубы.

Налево от входа, в самой глубине комнаты, за столом сидел Родзянко и пил содовую воду. У другого параллельного стола лицом к нему сидел Милюков над пачкой бумаг, записок, телеграмм. Дальше, у следующего стола, ближе ко входу, сидел Некрасов. За ним, уже напротив входной двери, расположились какие‑то неизвестные и незаметные депутаты или другие лица, в числе три – пять, бывшие простыми зрителями… В середине комнаты от стола Родзянки до стола Некрасова на креслах и стульях расположились будущий премьер Г. Е. Львов, Годнев, Аджемов, Шидловский, другой Львов, будущий святейший «прокурор», тот самый, который ездил вестником к Керенскому от Корнилова. За ними больше стоял или прохаживался Шульгин.

Не помню, был ли еще кто‑либо, и во всяком случае я не знаю их имен. Во время заседания не только эти остальные, но и большинство названных хранили полнейшее молчание. В частности, «глава» будущего правительства князь Львов не проронил за всю ночь ни слова…

Уже после начала заседания у одного из столов, стоявших вдоль другой стены, на одной линии с Милюковым, расположился Керенский. Сидя все время в мрачном раздумье, он также не принимал никакого участия в разговорах.

Обменявшись рукопожатиями, мы уселись на стульях в ряд в глубине комнаты: я по соседству с Родзянкой, в некотором отдалении от него, не за столом; рядом со мной Соколов, затем Стеклов и почти у стены против Керенского Чхеидзе.

Председателя, формально избранного, не было: за словом приватно обращались к Родзянке. Никакого официального конституирования, открытия и ведения заседания не было. Разговор начался несколько по‑семейному; довольно долго он не налаживался в качестве делового и весьма «ответственного» совещания и еще дальше не стал, по существу, на надлежащие рельсы, не взял быка за рога.

Однако это не значит, что господа члены думского комитета теряли даром драгоценное время. Они не знали толком, чего именно нам от них нужно, а стало быть, что им с нами делать и как «тактичнее» обойтись. Но они хорошо знали, что им от нас нужно, и в полуприватных репликах и в небольших речах они деятельно подготовляли почву для «использования» Совета в нужных им целях.

Быть может, они надеялись, что при надлежащей их «тактичности» дело тем и кончится.

Понятно, что разговоры начались с царившей в столице анархии. Один за другим Родзянко, Милюков, Некрасов брали слово для того, чтобы ужасаться происходящему и нудно рассказывать об отдельных случаях эксцессов… Рассказывали о том, что было нам наизусть известно: о развале в полках, о насилиях над офицерами, о всяких погромах, столкновениях и т. д. Нас стремились сагитировать, чтобы потом использовать для восстановления «порядка»…

Но агитаторы не замедлили убедиться, что они ломятся в открытую дверь. Они увидели, что им не только не возражают, не только не стремятся ввести в рамки рисуемые ими картины, смягчить их тона, сказать что‑либо в ограничение или в оправдание «анархии», но всецело присоединяются к ним в полном признании и самих фактов, и их крайней опасности для революции. Тогда лидеры думского комитета уже начали переходить непосредственно к пропозициям насчет «контакта», содействия и поддержки…

Мне показалось, что уже за глаза достаточно этого распыления беседы и затемнения как центрального вопроса, так и общего положения дел. А также достаточно и затемнения взаимоотношений сторон… Я впервые взял слово и указал, что в борьбе с анархией заключается сейчас основная «техническая» задача Совета рабочих депутатов; борьба эта в его интересах никак не меньше, чем в интересах думского комитета; борьба эта им ведется и будет вестись; в частности, об отношении к офицерству нами уже печатается специальное воззвание к солдатам. Однако во всем этом отнюдь не заключается основная цель данного совещания. Временный комитет Государственной думы, взявший в свои руки исполнительную власть, еще не является правительством, даже «временным»; предстоит создать это правительство, и на этот счет существуют, несомненно, определенные намерения и планы у руководящих групп Государственной думы. Совет рабочих депутатов со своей стороны предоставляет цензовым элементам образовать Временное правительство, считая, что это вытекает из общей наличной конъюнктуры и соответствует интересам революции; но он, как организационный и идейный центр народного движения, как единственный орган, способный сейчас ввести это движение в те или иные рамки, направить его в то или иное русло, как единственный орган, располагающий сейчас реальной силой в столице, желает высказать свое отношение к образуемой в правом крыле власти, выяснить, как он смотрит на ее задачи и во избежание осложнений изложить те требования, какие он от имени всей демократии предъявляет к правительству, созданному революцией.

Наши собеседники ничего не могли возразить против такого порядка дня и приготовились слушать. С докладом по нашему соглашению выступил Стеклов, торжественно вставший со своим листом бумаги. Он говорил довольно долго, последовательно излагая и подробно мотивируя каждое из наших требований. В этом собрании квалифицированнейших политиков всей буржуазной России он, видимо, повторял свой доклад, только что сделанный на советском митинге, разъясняя в самой общедоступной форме пункт за пунктом социалистической «программы‑минимум».

Популярная лекция в рабочем кружке, думал я, слушая разливавшегося рекой оратора.

Но я не скажу, чтобы в этом собрании эта популярная лекция была излишней. Я не сомневаюсь, что большинство присутствующих политиков не имело надлежащих представлений о принципиальных основах нашей позиции, о демократической программе и, в частности, о «каком‑то Учредительном собрании». Все внимательно слушали, один Керенский был рассеян, угрюм и демонстративно пренебрежителен…

Стеклов старался связать наши требования в единое целое, агитируя, убеждая в их рациональности и приемлемости, делая исторические экскурсии и иллюстрируя практикой Западной Европы. Особенно он остановился на вопросе о «переводе армии на гражданское положение», считая, что этот пункт вызовет неизбежную оппозицию, и стараясь доказать, что это требование вполне совместимо с сохранением боеспособности армии; ее сила не ослабнет, а увеличится по мере приобщения армии к революции и дарования солдатской массе всех человеческих, политических и гражданских прав.

На лицах многих из присутствовавших цензовиков появилось выражение беспокойства и растерянности. Но, насколько вспоминаю, Некрасов хранил полное спокойствие, а на лице Милюкова можно было уловить даже признаки полного удовлетворения.

Это было понятно тому, кто не столько следил за докладом, сколько за аудиторией, стремясь возможно правильнее ориентироваться во всей совокупности обстоятельств: ведь Милюков, несомненно, ждал требований по внешней политике; он опасался, что его захотят связать обязательством политики мира. Этого не случилось, и это не только крайне облегчило положение тогдашнего лидера цензовой России, уже познавшего вкус власти, уже завязившего в ней коготок, но доставило ему минуты душевного удовлетворения, ощущение торжества на этом историческом заседании.

Стеклов кончил выражением надежды, что мы сговоримся, что образуемый кабинет примет наши требования и опубликует их как свою программу в той декларации, которая оповестит народ о создании нового первого правительства революции. Заговорил в ответ Милюков.

Заговорил от имени всего думского комитета, и это всеми как бы само собой разумелось. Видно было, что Милюков здесь не только лидер, что он хозяин в правом крыле. Другие после высказывали свои мнения по разным пунктам программы. Но фактически Милюков уже за них давал нам ответ.

– Условия Совета рабочих и солдатских депутатов, – сказал он, – в общем приемлемы и в общем могут лечь в основу соглашения его с комитетом Государственной думы. Но все же есть пункты, против которых комитет решительно возражает.

Милюков попросил дать ему лист бумаги, где была изложена наша программа, и, переписывая ее, делал свои замечания… Амнистия разумеется сама собою. Милюков, не делая активно ни шагу и лишь уступая, не счел приличным спорить против амнистии и терпел ее до конца, не очень охотно, но вполне послушно записывая… «по всем преступлениям: аграрным, военным, террористическим». То же самое было со вторым пунктом – политическими свободами, отменой сословных, вероисповедных ограничений и т. д. От Милюкова требовали, и он уступал.

Но вот третий пункт уже вызвал решительный отпор со стороны лидера будущего министерства. Пункт третий гласил: «Временное правительство не должно предпринимать никаких шагов, предрешающих будущую форму правления»… Милюков отстаивал монархию и династию Романовых, с царем Алексеем и регентом Михаилом.

Для меня лично было довольно неожиданно не то, что Милюков отстаивал романовскую монархию, а то, что из этого он делает самый боевой пункт всех наших условий. Теперь я хорошо понимаю его и нахожу, что, со своей точки зрения, он был совершенно прав и весьма проницателен.

Он рассчитывал, что при царе Романове, и, может быть, только при нем, он выиграет предстоящую битву, возьмет азартную ставку, оправдает огромный риск, на который в лице его идет вся буржуазия как господствующий класс. Он полагал, что при царе Романове остальное приложится, и не боялся, не так боялся, считая допустимыми, преодолимыми и свободы армии, и «какое‑то» Учредительное собрание…

Его соратники, сравнительно с ним в большинстве простые обыватели, к тому же охваченные сейчас революционным энтузиазмом, в этом деле и в этих перспективах разбирались довольно плохо («обыватель глуп», слышал я раньше от Милюкова в разных общественных собраниях)… Прочие думцы, чуть не до Родзянки, не так цеплялись за монархию и Романовых, и Милюков из лидера оппозиции вдруг оказался на крайне правом фланге. Он потерпел крах, но он знал, что делал.

Однако положение его было крайне затруднительно. Перед нами он, естественно. не мог развернуть лицом свою аргументацию, не мог даже намекнуть на нее. И, естественно, был крайне слаб, даже нечленоразделен в занятой им позиции «по третьему пункту», что, впрочем, отнюдь не уменьшало его упорства.

Он делал нам «либеральные авансы», указывая, что Романовы теперь уже не могут быть опасны, а Николай и для него неприемлем и должен быть устранен. Он был наивен, когда убеждал нас в приемлемости для демократии его комбинации, говоря про своих кандидатов: «Один больной ребенок, а другой совсем глупый человек»…

Милюкову в его положении, конечно, не могли бы помочь вообще никакие теоретические аргументы; такая же аргументация, во всяком случае, могла только провалить дело… Но другая, настоящая, не годилась, и Милюков просто упорствовал без аргументов, приводя в некоторое смущение даже иных коллег из «Прогрессивного блока».

Чхеидзе и Соколов отмечали не только неприемлемость, но и утопичность плана Милюкова, указывая в репликах на всеобщую ненависть к монархии и на острую постановку вопроса о династии среди народных масс. Они говорили, что попытка отстоять Романовых под нашей санкцией совершенно абсурдна, немыслима и вообще ни к чему бы не привела… Но лидер буржуазии был неумолим и, видя бесплодность спора, обратился к дальнейшим пунктам.

Он прошел всю программу до конца, приемля и выборы в муниципалитеты, и отмену полиции, и Учредительное собрание с его именем и всеми надлежащими атрибутами. Он выразил затем удивление, как можно предполагать покушение правительства на разоружение и вывод революционных полков без настоятельной стратегической к тому потребности. Возражая далее против перевода армии, вне строя, на гражданское положение, он не отвергал этого пункта в принципе и говорил лишь об его опасности. И наконец он снова вернулся к третьему пункту, указывая, что для него он единственно неприемлем, тогда как об остальных можно столковаться.

Следующим говорил Родзянко. Насколько я помню, он остановился преимущественно на сроке созыва Учредительного собрания и выборов в него. Мы требовали немедленного приступа к работам по организации выборов и скорейших выборов независимо ни от каких обстоятельств. Родзянко указывал на невозможность этого, в частности, для армии во время войны. Но говорил он далеко не «категорически», скорее в порядке сомнений. Не помню, чтобы он поддержал Милюкова в вопросе о монархии и регентстве…

Далее произнес речь Шульгин, который перенес центр тяжести в пункт о распорядках в армии. Он говорил о войне, о победе, о патриотизме и крайней опасности нашей военной программы. Но никакой ультимативности в его речи я тоже не помню, и насчет монархии он, рекомендуясь монархистом, был мягче Милюкова, высказывая лишь свои общие взгляды по этому предмету.

Едва ли совсем промолчал Некрасов, но в моей памяти не осталось ничего от его выступления, если оно было.

Но ясно вспоминаю смешную, длинную, лысую, усатую фигуру будущего прокурора Львова, громко, длинно и наивно говорящего речь из своего глубокого кресла. Этот деятель, представитель думской правой и ужасно странный тип, принадлежал в Думе к какой‑то правой партии – националистов или земцев‑октябристов. Но в первых словах своей речи он объявил себя республиканцем и говорил об ужасе возможного возврата царизма, лучше которого смерть. Возврат же царизма возможен в результате военного поражения, военное же поражение может быть в результате политики Совета рабочих депутатов и, в частности, тех преобразований в армии, на которых мы настаиваем. В общем, этот член кабинета ничего существенного не прибавил к сказанному раньше.

Следующее слово было мое. Я очень кратко указал на то, что предъявленные требования, во‑первых, минимальны, во‑вторых, совершенно категоричны и окончательны. Я отметил, что среди масс с каждым днем и часом развертывается несравненно более широкая программа и массы идут и пойдут за ней. Руководители напрягают все силы, чтобы направить движение в определенное русло, сдержать его в рациональных рамках. Но если эти рамки при сложившихся обстоятельствах будут установлены неразумно, не будут в соответствии с размахом движения, то стихия сметет их вместе со всеми проектируемыми правительственными «комбинациями». Стихию можем сдержать или мы, или никто. Реальная сила, стало быть, или у нас, или ни у кого. Выход один: согласиться на наши условия и принять их как правительственную программу.

Обмен мнений по существу наших требований был окончен. Милюков снова взял слово.

– Это ваши требования, – сказал он, – обращенные к нам. Но мы имеем к вам свои требования.

– Начинается! – подумал я, не сомневаясь, что последует попытка связать Совет обязательствами поддержки правительства, объявившего декларацию, продиктованную представителями демократии.

Но как это ни странно, такой попытки не последовало или, по крайней мере, она не приняла никаких отчетливых очертаний и реальных форм. Милюков стал говорить совсем о другом: о немедленных мероприятиях Исполнительного Комитета в деле водворения порядка и спокойствия, и в частности и в особенности в деле налаживания контакта между солдатами и офицерами.

Милюков требовал от нас декларации, в которой было бы указано, что данное правительство образовалось по соглашению с Советом рабочих депутатов: «постольку» это правительство должно быть признано законным в глазах народных масс и заслуживать доверия их; главное же он требовал, чтобы в этой декларации был призыв к доверию офицерству и к признанию солдатами командного состава.

Милюков отлично ориентировался в положении дел. Он понимал, что без соглашения с Советом рабочих депутатов никакое правительство не может ни возникнуть, ни существовать. Он понимал, что в полной власти Исполнительного Комитета дать власть цензовому правительству или не дать ее. Он видел, где находится реальная сила, с которой неизбежно быть в контакте; видел, в чьих руках находятся средства обеспечить для новой власти и необходимые условия работы, и самое ее существование. Милюков видел, что он принимает власть не из рук царскосельского монарха, как он хотел и на что рассчитывал в течение всего последнего десятилетия, а принимает власть из рук победившего революционного народа. Как хорошо он понимал это и какое значение придавал этому факту, видно хотя бы из его настоятельных просьб о том, чтобы наши декларации были напечатаны и расклеены вместе по возможности на одном листе, одна под другой

Все это не мешало потом Милюкову – министру, Милюкову – лидеру оппозиции справа рвать и метать против того, что «частные учреждения и группы» в лице Советов налагают руку на управление страной, вмешиваются в государственную жизнь и дела правительства. В мартовские дни Милюков, равно как и его коллеги, отдавал себе полный отчет в том, что такое «эти частные группы и учреждения»…

Что касается «минимальности» наших требований и общей позиции, занятой циммервальдским Исполнительным Комитетом, то на такую «умеренность» и на такое «благоразумие» Милюков не рассчитывал. Он был приятно удивлен нашей общей позицией по вопросу о власти и чувствовал величайшее удовлетворение от того, как разрешили циммервальдцы проблему войны и мира в связи с образованием власти. Он и не думал скрывать свое удовлетворение и свое приятное удивление.

В ответ на замечание, что наши требования минимальны, необходимы и наши условия окончательны, Милюков полуприватно бросил характерную фразу:

– Да, я слушал вас и думал о том, как далеко вперед шагнуло наше рабочее движение со времени 1905 года…

Этот комплимент Милюкова был бы не особенно лестным для нас, если бы он не был преждевременным.

В это время вошел Энгельгардт с ординарцем и сообщил, что Родзянку требуют из Ставки к прямому проводу. Требовали на самом деле не из Ставки, а из Пскова, куда приехал царь (через Дно) к восьми часам вечера… Беседа наша была прервана.

Родзянко заявил, что он один на телеграф не поедет.

– Пусть «господа рабочие и солдатские депутаты» дадут мне охрану или поедут со мной, – сказал он, обращаясь к нам, – а то меня арестуют там, на телеграфе… Можно ли мне ехать, я не знаю, надо спросить у господ депутатов!..

Старик вдруг разволновался.

– Что ж! У вас сила и власть, – возбужденно продолжал он. – Вы, конечно, можете меня арестовать… Может быть, вы всех нас арестуете, мы не знаем!..

Мы успокоили недавнего думского громовержца, у которого нервы перестали выдерживать тяжесть событий. Мы уверили его, что особа его будет не только неприкосновенна, но самым тщательным образом нами охранена.

Соколов вышел, чтобы дать Родзянке надежных провожатых, и Родзянко отправился на телеграф для последней беседы со своим недавним повелителем и опереточным властелином шестой части земного шара.

Было три часа. Как известно, в Пскове у аппарата Родзянку ждал генерал Рузский, которому председатель Думы и описал положение дел под впечатлением нашей беседы. Необходимость или по крайней мере неизбежность отречения Николая была указана Родзянкой в подлинных словах. Еще бы! Теперь даже Милюков признавал эту необходимость…

После этого разговора царь, информированный генералом Рузским, действительно решил отречься от престола в пользу Алексея, и об этом тут же, в пятом часу утра, была составлена и подписана царем телеграмма, – пока мы все еще заседали в «правых» апартаментах Таврического дворца. Телеграмма эта, однако, не была отправлена.

Вопрос об условиях образования власти был предварительно выяснен. Мы перешли к последним репликам насчет личного состава и доложили постановление Исполнительного Комитета. Нам сообщили намеченный личный состав, не упоминая между прочим о Керенском. Мы помянули не добром Гучкова, поставив на вид, что он может послужить источником осложнений. В ответ нам сообщили, что он при своих организаторских талантах и обширнейших связях в армии совершенно незаменим в настоящих условиях. Ну что ж, пусть приложит свои таланты и использует свои связи, мы завяжем свои…

Удивлялись насчет Терещенки. Откуда и почему взялся этот господин и какими судьбами попадает он в министры революции?..

Ответ был довольно сбивчив и туманен: недоумевали, видимо, не одни мы. Но мы не настаивали на членораздельном ответе.

Во время этого разговора (чтобы не сказать causerie[23]) вернулся Соколов и сообщил, что в настоящую минуту Гучков в качестве председателя Военной комиссии от своего имени печатает прокламацию к войскам, корректуры которой он, Соколов, только что видел. В прокламации речь идет о «германском милитаризме», о «полной победе» и о «войне до конца»…

Мы забеспокоились. В атмосфере разлагающегося собрания, обращаясь к Милюкову, я указал, что подобные выступления, правда, не предусмотрены нашими писаными условиями, но ему, Милюкову, должно быть ясно, что их надо считать по меньшей мере неуместными в данный момент в силу неписаного молчаливого «соглашения».

Ведь думский комитет видит, что весь Совет in corpore[24]свернул, снял с очереди свои военные лозунги, под которыми работали советские партии до сих пор. Это сделано для того, чтобы дать возможность утвердиться новому статусу вообще и дать возможность образоваться цензовому правительству в частности. Разве не ясно, что такое положение для нас есть огромная жертва, что оно совершенно противоестественно и крайне тяжело? И оно может продолжаться лишь постольку, поскольку противная сторона отвечает тем же.

Положение перед массами, перед Европой обязывает партии. Неосторожность или бестактность одной стороны неизбежно вызовет реакцию другой. И за последствия этого никто не может ручаться. Выступления, подобные гучковской прокламации, должны поэтому в данный момент тщательно взвешиваться и по возможности пресекаться. Конкретно – прокламацию Гучкова надлежит задержать.

Милюков внимательно слушал и, видимо, хорошо усваивал. Мало того, я утверждаю, что в эти несколько дней в данном отношении он проявлял несомненную и большую осторожность. Лидер и идеолог неистового империализма, он, несомненно, дал директивы по своей кадетско‑думской армии – «не дразните» Совет своими военными лозунгами и таковые развертывать с надлежащей постепенностью. Но… положение его обязывало более, чем кого‑либо, и эта идиллия продолжалась недолго.

Принесли и корректуру самой прокламации, которой завладел Керенский, все еще не проронивший ни слова в своем кресле. Керенский читал слишком долго. Я протянул руку за прокламацией, но Керенский не дал мне ее. Я тогда встал с места и прочитал прокламацию стоя позади кресла Керенского. Прокламация была напечатана огромными буквами для расклейки на улицах.

Ничего особенно страшного в ней не было – в смысле контрреволюционности или провокации масс. Но она была полна самого трескучего шовинизма; вполне предопределяла отношение будущего правительства к войне и являлась документом, способным совершенно извратить соотношение сил в революции и спутать все представления о действительном отношении к войне со стороны советской демократии.

Прокламация исходила от начальника Военной комиссии, состав и происхождение которой были неясны. Прокламация не могла обойтись без решительного контрвыступления Совета. А при таких условиях прокламацию было необходимо задержать. Мы, советские делегаты, решительно высказались в этом смысле и, не дожидаясь того, что скажет на этот счет противная сторона, сделали распоряжение о задержании прокламации.

Я констатирую, что это не вызвало отпора со стороны думского комитета. Милюков понял и согласился, что к задержанию прокламации Гучкова мы имели слишком достаточные материальные основания; при наличности их не стоило поднимать вопрос о формальных правах.

Наше предварительное совещание было окончено. Милюков объявил, что все выясненное в нашем совместном заседании теперь должен обсудить Временный комитет Государственной думы вместе с намеченными членами Временного правительства. Кроме того, надо было привести в окончательный вид декларацию Временного правительства, состоящую главным образом в изложении продиктованной нами программы. А тем временем и мы должны были по предложению Милюкова заняться составлением нашей декларации в намеченном выше духе, чтобы опубликовать их одновременно.

Мы условились встретиться снова через час, около пяти часов, в той же комнате. В среде «цензовиков» Милюков форсировал это дело так же, как я «гнал» его в левом крыле. По его словам, оно не терпело ни малейшего отлагательства: каждый час еще мог принести неожиданность. Оттяжка могла внушить населению мысль, что правительство никак не может образоваться, что у «цензовиков» с демократией происходят непреодолимые трения и т. д. Положение должно было быть немедленно определено во избежание осложнений и опасностей.

И несмотря на всеобщее изнеможение, на явную склонность к отдохновению большинства присутствовавших «думских людей», мы решили: немедленно каждой стороне сделать свои дела, затем собраться и кончать дело о власти как можно скорее.

Было около четырех часов утра, когда мы оставили комнату думского комитета. В преддверии ее нас обступили штатские и военные «адъютанты» будущих министров с вопросами, что вышло из нашего совещания, пришли ли к соглашению и т. д.

Чхеидзе немедленно исчез, и я в это утро больше не видел его. Стеклов и Соколов отправились в помещение Исполнительного Комитета повидать дежурных, спросить, что случилось нового, и доложить о том, что делали и чего достигли мы.

Я же взялся писать декларацию Исполнительного Комитета и сел с записной книжкой тут же, в апартаментах думского комитета. Но я ничего не мог сделать: голова была пуста так же, как был пуст желудок, в комнате было людно и шумно – громко спорили, обращались с вопросами ко мне. Я написал несколько фраз о «борьбе с анархией», составивших второй абзац этого «документа», и должен был бросить работу в полном бессилии кончить ее. Подошел Соколов, который взялся заменить меня, а я собирался отправиться в Исполнительный Комитет.

В это время из комнаты, где мы заседали, вышел Керенский, который сообщил нам, что ему предлагают портфель министра юстиции. Не только предлагают, но убеждают и просят принять. В искренности убеждающих и просящих не могло быть сомнений: заложник в лице Керенского был им весьма желателен в данной совокупности обстоятельств.

Керенский снова спрашивал, как ему поступить. Но было ясно, как он поступит. Я повторил ему то же, что говорил утром. Но это не удовлетворило его так же, как утром… Его вопрос сводился не к тому, быть ему или не быть министром. Он хотел не совета. Цель его разговора была узнать, поддержит ли его Совет в лице его руководителей, признает ли его своим, когда он будет министром. Он хотел поддержки.

В этом смысле я его не обнадеживал и по‑прежнему высказался отрицательно. Керенский был более чем не удовлетворен: он снова стал раздражен. Он хотел быть и советским человеком, и министром, но… больше министром.

Впрочем, он выглядел гораздо лучше и спокойнее, чем несколько часов тому назад…

Во дворце было тихо и почти пусто. В вестибюле и Екатерининской зале спали на полу едва заметные группы солдат. Остальные уже разошлись по казармам; они уже не видели нужды и смысла в таком ночлеге.

Впрочем, весь город в эти дни был насквозь пропитан солдатами, стекавшимися в столицу по всем дорогам со всех сторон…

У дверей все‑таки стоял караул. В коридоре я встретил Гучкова, направлявшегося только теперь в комитет Государственной думы. Я остановил его и оповестил о судьбе его прокламации, изложив в двух словах мотивы ее задержания. Гучков выслушал, усмехнулся и, ничего не сказав, пошел дальше. В зале Совета я заметил Караулова, который почему‑то сидел там и с кем‑то разговаривал; мне показалось, что вид у него не совсем трезвый.

В Исполнительном Комитете сидели за какими‑то делами два‑три члена. Особенно ничего не случилось. Стеклов рассказывал о нашей беседе с будущим правительством. Я поспешил к телефону, чтобы дать последние сведения в «Известия». Но № 3 уже печатался. Было поздно, и я рассказал новости лишь для редакции.

Кстати, я осведомился, напечатано ли отправленное днем воззвание к солдатам и как его думают распространить. Пошли справляться и дали ответ: были присланы два воззвания к солдатам, которые, по словам говорившего (кажется, Тихонова), противоречили друг другу. Одно из них, о правах солдат, напечатано: это был «Приказ № 1». Другое же наборщики прочли, не согласились с ним и отказались набирать его: это было воззвание против самосудов и насилий над офицерами, написанное мной и выправленное Стекловым…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: