Нечто о водевилях вообще и о русском в особенности. 6 глава




Я поклонился и поднялся к нему на лестницу. Все гости были предупреждены об этой мистификации и едва могли удержаться от смеха при моем появлении. Сосницкий отрекомендовал нас друг другу; меня он выдал за какого-то чиновника Андрея Ивановича (фамилии теперь не помню), служащего в Кронштадте. Подали обедать, меня посадили рядом с Ленским; он был весел, шутлив и остроумен. Разговор, разумеется, шел больше о театре; потом речь зашла об мне. И тут Ленский спросил Сосницкого.

— Да когда же, наконец, я увижу Петра Каратыгина? Вы говорите, что он живет на даче? Завтра же поеду к нему. Я просто полюбил его заочно по его письмам ко мне, по пьесам его, наконец, по всем отзывам о нем. Мне кажется, если бы я его встретил на улице — непременно бы узнал.

Эта фраза всех рассмешила, но Ленский не обратил на это внимания. В конце обеда подали шампанское и радушный хозяин предложил тост за здоровье московского гостя. После обеда все мы из столовой перешли в кабинет, закурили трубки и продолжали еще мистифицировать Ленского. Наконец, Сосницкий велел подать новую бутылку шампанского и предложил Ленскому выпить за здоровье Петра Каратыгина.

— О! с большим удовольствием, — отвечал Ленский. И тут же первый предложил мой тост. Все выпили, кроме меня.

Ленский это заметил и, обратясь ко мне, спросил:

— А вы-то что же, Андрей Иванович, не пьете?

— Да мне неловко, Дмитрий Тимофеевич.

— Что же это значит? Разве вы имеете против Петра Каратыгина что-нибудь?

— Напротив, я его люблю, как самого себя.

Ленский посмотрел на всех с недоумением. Тут я подошел к нему и сказал:

— Позвольте вас поблагодарить за ту честь, которую вы мне сделали, и выпить теперь за ваше здоровье!

Ленский опешил. Он был в то время уже немножко навеселе и не мог в толк взять, что такое я ему говорю.

— Позвольте, позвольте, Андрей Иванович, я ведь пил за здоровье Каратыгина, — сказал он.

— А теперь Каратыгин пьет за ваше, — отвечал я ему.

Общий хохот совершенно его озадачил. Но, наконец, Сосницкий вывел его из заблуждения и объяснил сыгранную с ним комедию.

Тут Ленский бросил свой бокал об пол и, обратясь к Сосницкому, сказал:

— Послушайте, разбойник вы, Иван Иванович! Разве можно делать такие вещи с добрыми приятелями? Ну, хорошо, что вы напали на такого человека (продолжал он, показывая на меня), о котором я, по совести моей, не могу сказать ни одного худого слова; а если бы было иначе, так какую бы глупую и неприличную роль пришлось мне разыграть в этой комедии!

— Это совершенно справедливо, — сказал я ему: — дело было рискованное и моя роль была бы едва-ли не хуже вашей; но теперь, благодаря шутке нашего доброго друга, я вполне убедился в искреннем вашем ко мне расположении!

Тут мы с ним обнялись и веселая беседа наша продолжалась до восхода солнца. Ленский не мог налюбоваться нашей петербургской ночью, которая, действительно, в то время была превосходна. Сосницкий обещал ему на другой день показать Кронштадт и Ленский потребовал, чтоб кронштадтский чиновник, Андрей Иванович, непременно с ними поехал; он долго не мог без смеха вспомнить о сыгранной с ним мистификации и тут сказал Сосницкому:

— Ай-да, петербургский народец! Вот вы иногда упрекаете москвичей в двоедушии, а сами люди двуличные.

— Это почему? — спросил Сосницкий.

— Да как же, — сказал он, показывая на меня: — разве этот злодей не в двух лицах представлялся мне сегодня?

Покойный Ленский был человек очень умный и образованный, хороший товарищ и приятный собеседник; игривое шампанское как-то особенно возбуждало его остроумие; жаль, что большая часть его эпиграмм, куплетов и экспромтов неудобны для печати.

С Ленским, до самой его кончины (в 1860 году), мы были в самых добрых, приязненных отношениях. Бывая в Петербурге, он всегда посещал меня; проживая в Москве, вел со мною постоянную переписку. Для образца его игривого слога и остроумия, привожу на выдержку одно из писем, сохранившихся в моих бумагах:

 

Благодарю, душечка Петя, за скорый ответ и участие. Кажется, однакож, не смотря на твое ходатайство, «Синичкина» у меня без всякой причины хотят изуродовать и верно уж теперь в этом успели. По письму Песоцкого, завтра должна пьеса возвратиться; издатель пишет, что будто бы Ольдекоп представит (пьесу) ее к генералу Дубельту, находя нужным сделать некоторые исключения, как-то: монолог о панталонах и прозвание Федора Алексеевича Лошадки[45]. Французы у нас счастливее меня: им Евстафий Осипович (Ольдекоп) панталоны оставил, а мне — нет; даром что я, еще довольно кстати, сделал аппликацию из «Ревизора». Да что же общего находит почтенный цензор между панталонами и Федором Алексеевичем? Стало быть, этак нельзя будет называть действующих лиц ни Иваном Петровичем, ни Николаем Ивановичем? Ужасные придирки! Явные интриги!

Твой Дом[46]и на Московской стороне со всех сторон понравился: аплодировали беспрестанно, и нас с Орловым вызвали. Илья в «Копейкине» размалевал себе рожу донельзя; надел красный сюртук и был ни на что не похож; но твои куплеты и живой, остроумный разговор ни мало не пострадали от такой балаганной проделки: золото и в грязи видно.

«Тоска по родине»[47]по своему содержанию наводит тоску, а по музыке иным очень большие способности оказывает … И, в самом деле, есть нумера хорошие… когда иногда выглядывают старинные знакомые… Ну, да как же быть? Ныне трудно без знакомства выйти в люди и сделать свою репутацию.

Скажи пожалуйста, что значит твое довольно длинное рассуждение о водевилях-скороспелках? Уж не хочешь ли ты меня побранить за небрежную и слишком поспешную работу. Но, друг мой, разве я чувствую в себе литературное призвание и дорожу своими бумажными чадами? Черт с ними! Я сам их терпеть не могу, а пишу чуть чуть не из крайности: ведь я жалованья-то получаю всего три тысячи, а прожить необходимо должен втрое… Так, поневоле, будешь промышлять куплетцами! Впрочем, как ни тороплюсь, а здравого смысла, кажется, нигде не пропускаю и всегда немножко думаю о том, что делаю… А уж талант дело другое… Это Богом дается!

 

Притом-же, водевиль когда был долговечным?

Глубокой старости когда он достигал?

Да если бы он не лепетал

Ребенком резвым и беспечным —

Он всю бы прелесть потерял!

 

Прощай, будь здоров; поклонись супруге, напомни обо мне Николе и философу[48]и всем моим добрым приятелям. —

Твой душою

Ленский.

 

 

Глава IX

 

Новые и лучшие мои роли. — Водевиль: «Ложа первого яруса». — Ее громадный успех. — Спектакль при дворе в Гатчине. — Водевиль: «1-го июля в Петергофе».

 

Теперь я стану продолжать свой послужной список и опишу постепенный мой переход на другое амплуа.

В 1833 году, 1-го марта, я отслужил свой обязательный десятилетний срок — за воспитание в Театральном училище и заключил с дирекцией первый контракт. Будучи от природы веселого характера, моя антипатия к скучным ролям любовников была весьма естественна: я только и мечтал о том, чтоб переменить несносное амплуа, но эта задача была довольно трудная. Главное препятствие встречал я, разумеется, со стороны администрации; меня заставляли тянуть любовную капитель не потому, чтобы я был действительно хорош в этих ролях, но потому, что другие-то молодые люди были чуть-ли не хуже меня.

Первая комическая роль, которую мне довелось сыграть, была роль Загорецкого — в «Горе от ума» (если не считать роли Репетилова, которую я еще в 1830 году исполнял раза четыре, за отсутствием Сосницкого). Затем было еще несколько комических ролей, по назначению дирекции, как-то: Маршала — в драме «Коварство и Любовь», Вилькинса — в драме «Она помешана», Флорестана — в комедии «Первая любовь» (за эту роль я был несколько раз вызван, что в то время считалось большой наградой). Но в 1837 году Дюр (шурин мой по первой жене) брал в свой бенефис новый водевиль, под названием «Архивариус», и уговаривал меня сыграть в нем главную комическую роль. Я долго не соглашался на его просьбу, боясь, во-первых, принять на себя ответственную роль, от которой зависел успех пьесы; а во-вторых, я никогда не пел на сцене, а тут было несколько больших куплетов, что могло бы меня затруднить; но Дюр, как хороший музыкант, брался мне помочь в этом деле. Наконец, я решился и роль «Архивариуса» удалась мне, против всякого моего ожидания; меня за нее вызывали два раза и похвалили во всех журналах. Это был мой первый шаг на веселой водевильной дорожке.

В этом же году приехала в Петербург знаменитая танцовщица Тальони и произвела необыкновенный фурор, так что билеты на ее представления брали чуть не приступом. Это обстоятельство дало мне мысль написать водевиль a-propos на этот случай.

В следующем 1888 году, апреля 25-го, назначен мне был бенефис (по контракту). Этот бенефис составился у меня довольно удачно: я взял «Русалку» — Пушкина, потом, «15-ти летний король» — комедию в 2-х действиях, «Дом на Петербургской стороне» — водевиль, переделанный мною с французского, и оригинальный водевиль a-propos, под названием «Ложа 1-го яруса на последний дебют Тальони». В обеих последних пьесах я написал для себя главные комические роли; спектакль удался на славу, доставил мне полный сбор и я получил от покойного Государя драгоценный бриллиантовый перстень. Вообще этот спектакль так понравился публике, что его в полном составе давали более 15-ти раз в продолжении мая месяца и каждый раз при полном сборе, что в это время года, когда петербургская публика обыкновенно разъезжается за границу, по деревням или на дачи, можно было считать тогда небывальщиной. И точно, этот спектакль был замечателен по своему дружному исполнению (ансамблю), что не всегда удается на нашей сцене.

Молодая актриса Асенкова, тогдашняя любимица публики, была в полном развитии своего симпатичного таланта; она играла в трех пьесах (Русалку, 15-ти летнего короля и Сонюшку — в «Ложе 1-го яруса») и все три роли исполнены были ею превосходно. Сосницкая, Дюр, Максимов, Мартынов, Григорьев 2[49]и Воротников много содействовали успеху моей пьесы; даже второстепенные актеры, представлявшие вводных лиц в этом водевиле, и те были все на своих местах, исполняли свои маленькие роли с большим старанием и были очень забавны; некоторые из них, для большего эффекта, подделывались под личности известных в то время театралов и копировали их очень удачно; так, например, актер Милославский карикатурил известного в то время барина Поливанова; актер Беккер подделался под фигуру Элькана (также всем известную личность), и многие другие.

Есть русская поговорка: «не родись ни хорош, ни пригож — родись счастливым». Эта поговорка сбылась над моей пьеской. И точно, можно подумать, что мысль — написать эту безделку — родилась у меня в счастливую минуту. Написал я ее в продолжении пяти или шести дней — не более; но выгоды, которые она мне доставила, были огромные. Не говоря уже о полном сборе в мой бенефис и царском подарке, эта пьеса имела значительное влияние на мою театральную карьеру; с этих пор публика начала мне оказывать свое расположение, часто аплодировала при появлении моем на сцену; директор также стал благоволить ко мне, и не мудрено: моя пьеса давала дирекции огромные сборы, а она не истратила ни гроша на ее постановку. Наконец, этой счастливой безделке я обязана, был решительным переходом на комические роли и, так сказать, выдвинулся из жалкой посредственности. Но что всего дороже было для меня — это благосклонность и ласка покойного Государя; тут в первый раз он удостоил говорить со мною, и с тех пор постоянно изъявлял мне свое милостивое внимание, которое продолжалось до самой его кончины.

В мой бенефис Государь не был в театре, хотя я и получил, по представлению министра Двора, подарок; но дня через четыре и именно 30-го апреля, в субботу, по его приказанию, был назначен русский спектакль и дан был мой водевиль: «Ложа 1-го яруса». В этот вечер покойный Государь приехал в театр вместе с императрицей, великим князем Михаилом Павловичем и другими высочайшими особами. Назначение русского спектакля в субботу нас всех тогда удивило, потому что покойный Государь был вообще очень строг относительно православных обычаев; но что именно было причиною такого назначения, мне в точности неизвестно. Может быть предположено было Двору на другой день переехать в Царское Село, что постоянно бывало в конце апреля.

Государь остался совершенно доволен, как пьесой, так и исполнением ее; приходил в антракте на сцену вместе с великим князем Михаилом Павловичем и, подозвав меня к себе, обласкал и похвалил меня. В то же лето, 7-го июня, по собственному назначению Государя, мы играли эту пьесу в Петергофе; за этот спектакль я получил опять бриллиантовый перстень.

Я помню, как в этот день, часа в три, мы собрались в Мон-плезире, где нам приготовлен был обед, и только что мы сели за стол, как вбежал камер-лакей и сказал, что Государь с императрицей подъехал в кабриолете к крыльцу и желает видеть актрису Асенкову; она выбежала на крыльцо, а мы все подошли к окнам. Государь отрекомендовал Асенкову императрице, сказал ей несколько ласковых слов; потом обратился к нам и спросил: хорошо ли мы помещены и всем ли довольны?

По отъезде Государя, мы тут же, прежде супа, спросили шампанского и с дружным «ура!» выпили за его царское здоровье. В том же месяце, 26-го числа, великий князь Михаил Павлович приказал сыграть мой водевиль в Павловске. Но окончании спектакля, великий князь представил меня своей супруге Елене Павловне и был ко мне и другим артистам, участвовавшим в этой пьесе, очень милостив. Потом, в ноябре, два раза играли этот водевиль, по высочайшему повелению, без афиши, то-есть назначали его в самый день представления. Короче, эта пьеса так понравилась Государю, что он ее видел, конечно, более десяти раз.

Покойный Государь имел обыкновение ежегодно осенью, в октябре или ноябре месяце, переезжать в Гатчину с царственной своей семьей недели на две — это было время его отдыха; туда же приглашались некоторые из придворных чинов и близкие его любимцы. Время проводилось без всякого этикета; утро посвящалось прогулке или охоте; на завтрак и обед все собирались запросто; вечером карты, концерты, шарады и разные развлечения.

В одну из этих поездок (кажется, в 1840 году) вот что там происходило, по рассказам тех лиц, которые были тогда в Гатчине. Государю было угодно устроить домашний спектакль и он для этого спектакля выбрал все-таки мою «Ложу 1-го яруса», сам назначил роли и присутствовал на всех репетициях. По словам участвовавших в этой пьесе, репетиции эти были самым веселым препровождением времени; на каждой из них придумывали новую шутку, или остроту. Спектакль, говорят, прошел на славу, и многие из участвовавших в нем долго вспоминали об этом веселом вечере.

На память этого спектакля женский персонал получил тогда от покойного Государя по драгоценному браслету, на котором было вырезано: «Гатчина, такого-то года, месяца и числа» — и тут же «имя и отчество того персонажа, какой игравшая занимала в пьесе»[50].

Этот водевиль был мною тогда напечатан и два издания его разошлись в самое короткое время. На публичных же сценах, он в продолжение двух лет, был сыгран около ста раз. Но, может быть, я уже слишком долго о нем распространяюсь. Что делать? Старые люди живут уже воспоминанием.

В 1839 году я для своего бенефиса написал новый водевиль, под названием «1-е июля в Петергофе» (ежегодный праздник в день рождения императрицы). Когда бенефис мой уже был выставлен на афише, Государь, увидя меня в Михайловском театре, подозвал к себе и с улыбкой сказал мне:

— Я видел на афише твой бенефис; ты берешь сюжеты из моих поместий? Что же тут представляется?

— Ваше величество, — отвечал я ему, — представить лицевую сторону этого великолепного праздника на театре нет никакой возможности — он выше всякого описания, — и потому я взял только изнанку его: представил задний двор и гулянку людей среднего и простого класса.

— Ну, в этот день мне не случалось туда заглядывать, — отвечал Государь. — Приеду, непременно приеду к тебе в гости.

Я поклоном поблагодарил Государя за обещанную милость, и он сдержал слово — удостоил мой бенефис своим посещением вместе с императрицею, великим князем Михаилом Павловичем и с другими великими князьями.

 

Глава X

 

Николай Осипович Дюр.

 

Долгом себе поставляю добрым словом помянуть двух моих товарищей, которым обязан успехом почти всех моих пьес, написанных с 1830 по 1841 год…

Говорю о Дюре и Асенковой.

Николай Осипович Дюр, современник и постоянный сотрудник Асенковой, был человек вспыльчивого и раздражительного характера. Талантливый актер на сцене, он не мог терпеть закулисного актерства и лицемерия. Это была одна из тех честных и правдивых натур, для которой приторная лесть была хуже полыни; он не допускал ее не только в самом себе, но сердился, когда и ему отпускали комплименты, особенно кто-нибудь из его собратьев.

— Полноте, пожалуйста, — говорил он тут, — бросьте эту пошлую привычку — хвалить товарища в глаза; кто же поверит нашей искренности, когда все наше искусство заключается в притворстве!

Малейшее унижение, недобросовестность кого-нибудь из его товарищей, особенно заискивание, низкопоклонничество перед начальством, постоянно возмущали его и он никогда не пропускал случая громко, при всех, высказать о нем свое мнение. Понятно, что с таким характером ему мудрено было ужиться в закулисном мире. Сколько раз мне приходилось удерживать его от этих выходок, чрез которые он наживал себе беспрестанно врагов.

— Уймись, — говорил я ему; — из-за чего ты бьешься, ведь нам с гобою людей не переделать.

— Знаю, Петенька (так привык называть меня мои родственник и однокашник), знаю, да что же делать, если я сам себя переделать не могу!

Первые годы своей молодости, по выпуске из училища, провел он не совсем умеренно, — особенно женский пол имел впоследствии вредное влияние на его слабое здоровье.

Музыка была его страсть и он прилежно ею занимался; ничем его, бывало, так не потешишь, как попросив его написать музыку для куплета, или романса; и многое у него выходило довольно удачно. Во всех моих первых водевилях музыка была всегда им составлена. Репертуар его ролей был необыкновенно разнообразен: он играл в операх[51], комедиях, трагедиях и водевилях; танцевал мастерски, как любимый ученик Дидло. Одним словом, мог назваться артистом в полном смысле. В 1836 году он женился на танцовщице Марье Дмитриевне Новицкой, производившей в то время фурор ролью Фенелли в известной опере: «Немая в Портачи»[52]; но супружеское его счастие было непродолжительно; года через три после его женитьбы развилась у него скоротечная чахотка.

В первый год брака он ездил в Москву, откуда мне и жене моей не замедлил прислать весточку:

 

Москва. 14-го июля. Вторник. 1836.

Здравствуй, кум ты мой любезный,

Здравствуй, кумушка моя!

Поздравляю вас, любезные Петр Андреевич и Софья Васильевна, с новорожденной. Дай Бог вам ее вырастить, выкормить, выучить и замуж выдать. Не знаю обстоятельно, когда Бог дал вам дочь Надежду: из Петербурга мне еще не писали об этом; но мне вчера в театре донес об этом Бажанов. Не обвиняю нас, любезный кум и брат, что вы мне еще не писали ни крошки, или ни строчки; я сам знаю, что в этих случаях не до писем. Я посылал вам поклон каждый раз, как только писал к моей Маше. Скучно в Москве: жены нет, малютки моей тоже, друзей вовсе, а охотников в друзья попасть — пропасть. Здесь большая часть актеров похожа очень на В. М. С–ва: целуют, обнимают, уверяют в дружбе… А отойдут на шаг, так ругают и смеются; а особливо Ленский. Он чуть не задушил меня в объятьях после «Ревизора» и плакал даже после каждой его пьесы от восторга и благодарности; само собою разумеется, что Щепкин, Репина и другие тоже одной масти и общество актеров здесь так грязно, что, ей-ей, воняет кабаком, табаком, плутовством и глупостью. Я очень благодарен Ф. А. Кони, — он дал мне добрый совет, как вести себя с актерами: я уж имел двадцать приглашений в трактир и девять в погребок от гг. артистов; но я нигде не бывал, как только дома и в театре. Я играю почти каждый день, даже и не имею времени порядочно заняться ролями; меня заставляют играть по две пьесы. Надо вам сказать, что я вышел в первый раз на московскую сцену в «Ревизоре»: встретили прекрасно; я принужден был откланиваться… Но в продолжении комедии кое-где проявлялись шикания и я сей (час) увидел квасной патриотизм москвичей; несмотря на это, наше взяло и рыло в крови!

Меня вызвали после четвертого акта и подлецы хвалили вслух, во все горло, а люди честные сказали мне на ушко, что ладно… Ну, и ладно! Второй спектакль был «Хороша и дурна» и «Заемные жены»: это было мое торжество; потому что они вовсе не так играли «Заемные жены», как надо. Я все это устроил, сам играл и показал, что и у нас есть хорошие переводчики. В «Хороша и дурна» Ленского принимают здесь отлично, как переводчика; но смей-ка сказать здесь, что он играет как сапожник, или как Экунин — избави Боже! Камнями закидают!

Прочие мои спектакли идут все тоже очень хорошо; всякий раз вызывают и принимают без остервенения и исступления, а легко, умно и приятно. Сборы весьма порядочные, заняты бывают бельэтаж, 1 ярус и кресла, а верхи пусты… Увы! я верху здесь не нравлюсь. 17-го числа назначен мой бенефис и уже поступил в продажу и дело идет порядочно. Я беру вот что: «Жена и зонтик», «Две женщины» и «Ночной колокольчик» и дивертисмент; спектакль небольшой, но хорош; 19-го повторяю мой бенефис, а 21-го, благословясь, в путь в град славный, чистый и веселый Петербург. Прощайте, любезный кум и брат; кланяйтесь тетушке, Александре Михайловне, Василию Андреевичу и всем нашим родным. Целую ручку Софьи Васильевны и душевно желаю благополучного выздоровления.

Николай Дюр.

 

«Нет, недоволен я Москвой».

 

 

Простуда, полученная Дюром в августе 1838 года, поспособствовала скорейшему развитию гнездившейся в нем чахотки и к началу весны он слег в постель. Во время болезни своей, он вполне сознавал свое безнадежное положение и переносил страдания с христианскою твердостью. Слух о его тяжкой болезни скоро распространился по Петербургу и многие, вовсе незнакомые ему, люди часто присылали к нему на квартиру узнавать о его здоровье, что всегда раздражительно действовало на его нервы. Однажды, месяца за два до его кончины, когда он еще не слег в постель, жена его куда-то ушла со двора, прислуги тоже в это время тут не случилось, — громко позвонили у его входных дверей: он сам отворил их и тут вошел какой-то купчик в сибирке.

— Что вам нужно? — спросил его Дюр.

Купчик перекрестился.

— Что вам нужно, — повторил больной.

— Извините-с, — отвечал купчик, заглядывая в зало: — ведь здесь квартира ахтера, г. Дюра?

— Ну, да, здесь. Да что вам надобно? Я вас спрашиваю.

— Мы слышали, что они изволили скончаться, так я, т. е. гробовой мастер… я все предоставлю в наилучшем виде.

Взбешенный от такой преждевременной услуги, он, разумеется, живой рукой выгнал в шею незваного гостя. В то утро я, по обыкновению, пришел его навестить и он, смеясь, рассказал мне об этом приятном визите и тут же прибавил:

— Видите, Петенька, какая выгода быть известным артистом, — его прежде времени в гроб укладывают.

В начале мая он слег в постель и не вставал уже более. В одно из посещений моих, воспользовавшись отсутствием своей жены, он подозвал меня к себе; и просил написать письмо на имя директора (А. М. Гедеонова) в таком смысле, что, не дослужив нескольких, месяцев до десятилетнего срока своей обязательной службы по выходе из училища, он не смеет надеяться на какой-нибудь пенсион его малютке-дочери, но просит директора походатайствовать у министра хоть бенефис осиротелому его семейству. Тут же с его слов написал это письмо, которое он подписал довольно твердою рукою потом он вынул из-под подушки лист бумаги, исписал карандашом и отдал его мне.

 

«Брат и друг мой Петр Андреевич! — Когда волею Всемогущего Творца нашего я оставлю этот мир, тогда прошу тебя, именем Бога не оставить жену мою своими советами и утешением. Любезный брат, прими на себя труд похоронить тело мое на Смол. кладбище близ моей матери и детей моих; если же это будет невозможно, то постарайся, поближе к ним. Домашнее хозяйство наше также прошу приберечь. Енотовую шубу мою и золотые часы прошу отдать моему отцу; несколько моего белья, годное для него, мое платье также ему; но ни мебели, ни посуды, (ни) серебра я не имею право отдать кому либо, ибо эти вещи как мои, так и жены моей и потому претензии на них отец мой иметь не может. Я пишу это именно для того, чтоб избежать неудовольствий и беспокойства со стороны отца моего: пусть он увидит последнюю мою волю».

 

На другой день я доставил письмо к директору, который обещал похлопотать у министра Двора. Дюр, дня за два до кончины своей, пожелал исполнить последний христианский долг; и хотя прежде он не был особенно богомолен, но тут с полным умилением, с теплою верою и с христианскою твердостью исповедался и приобщился Св. Тайн. Это было, как теперь помню, в самый Духов день. Накануне еще была поставлена молодая березка в ногах у его кровати; в руках тогда он держал ветку свежей сирени, принесенной ему накануне из церкви. По уходе священника, когда мы окружили его смертный одр, он взглянул на березку, поднес цветок к горячим губам своим и, грустно покачав головою, сказал мне:

— Как нынче рано распустились цветы и как рано отцвела моя жизнь!

Он тихо скончался 16-го мая 1839 года. Похороны его также совершились тихо: не было ни оваций, ни лавровых венков, ни шумной многолюдной толпы. Он погребен на Смоленском кладбище. На скромном, далеко не изящном его памятнике вырезана надпись; «От почитателей его таланта».

 

Глава XI

 

Варвара Николаевна Асенкова.

 

В начале 1841 г. русский театр лишился и этой прекрасной артистки; она умерла от чахотки, ровно через два года после Дюра. Эти две потери были невознаградимы для драматической труппы; оба они горячо и бескорыстно[53]любили искусство и были украшением русской сцены; оба они были тогда еще во цвете лет, в полном развитии своего таланта. Не говоря уже о прекрасном и разнообразном даровании этой молодой артистки, я не могу умолчать о ее милом и любезном характере; добродушие и кротость ее доходили до детской наивности. Я не замечал, чтоб она кому-нибудь завидовала; не слыхал чтобы с кем-нибудь повздорила, что так обыкновенно в нашем закулисном муравейнике. Если она не получила блестящего воспитания, то природный ее ум и такт заставляли забывать в ней этот недостаток. Собой она хотя не была красавицей в строгом смысле, но миловидность ее была до того симпатична, что собирала около нее толпу поклонников и вздыхателей из так-называемых театралов.

Припоминая прошлое, я с грустью обращаюсь назад: сколько прекрасных, свежих талантов на моей памяти преждевременно сошли со сцены в могилу! И большая часть из них кончили свое поприще, не вполне оцененные за свое честное и бескорыстное служение искусству. В то старое доброе время не было у публики обыкновения присоединять к рукоплесканиям другой род награды своим любимцам. Теперь лавровые венки, роскошные букеты и ценные подарки сделались так обыкновенны, что редкий бенефис не только первых, но, зачастую, второстепенных артистов, не обходится без этих вещественных доказательств расположения зрителей к бенефицианту (особенно к бенефициантке). В 1830-х годах, более чем за четверть века до освобождения крестьян, наша аристократия, помещики, гвардия и даже средний класс были, конечно, позажиточнее; к тому же, тогда не было и такой дороговизны, как теперь; но тогда, сколько я помню, ни Асенкова, ни Дюр, ни другие первоклассные артисты не были так награждаемы, как в нынешнее время, хотя, конечно, по справедливости, могли называться любимцами публики. Теперь не только на придворных сценах, даже в театре Буфф, Берга, клубных спектаклях, в Цирке, на Минеральных водах, словом везде благосклонная публика, щедрою рукою, вознаграждает любимых своих артистов. Чему же, как не одной только «моде» следует приписать все эти щедрые овации! — Да, в то старое доброе время, хотя артистам не подносили лавровых венков, не осыпали их цветами, а грех сказать, чтобы тогда не процветало сценическое искусство.

Покойная Асенкова (Варвара Николаевна) воспитывалась прежде в пансионе; потом поступила в Театральное училище, где пробыла не более года, потому что ее оттуда выключили за неспособность. Тогдашний директор, кн. Гагарин, в одно прекрасное утро призвал к себе ее мать и сказал ей:

— Вы сами талантливая актриса, но у дочери вашей нет никаких способностей для сцены; возьмите ее лучше теперь же из школы, а если она в ней пробудет еще несколько лет, то выйдет оттуда на самое ничтожное жалованье и будет какой-нибудь жалкой статисткой, что, конечно, не может быть вам приятно.

Мать Асенковой, получив от директора такое категорическое решение, должна была взять свою дочь из училища и обратилась тогда к Сосницкому, как опытному артисту, прося его заняться с ее дочерью. Сосницкий дал ей выучить несколько ролей, но тоже, в продолжении целого года, не мог заметить в ней особенного таланта. Но Асенкова страстно любила театр и продолжала, несмотря на постоянные неудачи, прилежно заниматься со своим учителем, как-будто внутреннее чувство говорило ей, что страсть ее к искусству не может пропасть бесследно. Проявление сценического таланта, действительно, дело загадочное; иногда ученик кажется совершенной тупицей, положительною бездарностью, но вдруг одна какая-нибудь роль, или даже фраза, как искра мелькнет из-под пепла и обнаружит скрытое дарование, — так было и с Асенковой. Однажды Сосницкий проходил с нею роль из драмы: «Фанни, или мать и дочь — соперницы»; тут ученица прочла один монолог из своей роли с таким чувством, с таким глубоким, правдивым сознанием, что восхитила своего учителя, и он тут убедился в развивающемся ее таланте.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: