Артюхин Игорь Дмитриевич 14 глава




– Вообще, собираюсь, – с готовностью ответил Сергей. – Я просто пришел уладить некоторые формальности, объясниться под конец. Это ты отлыниваешь. Боишься? Ты же мог сразу ко мне прийти и уже спокойно бы спал, все бы уже кончилось, если бы ты сразу пришел.

– Конечно, я боюсь, – признался Петров. – Я, конечно, тупой скот, как и все вокруг, поэтому меня твои возвышенные желания пугают. Они бы и тебя испугали, если бы я попросил то же самое сделать.

– Ну так потому что в твоей смерти не было бы смысла, – тут же нашелся Сергей и поморщился от того, что Петров сравнивает его смерть со своей, – ты и так бессмысленно проживешь и бессмысленно умрешь, а мое самоубийство – это доказательство моей правоты, что я не жалею умереть за свои идеи, за то, что творить в наше время – бесполезно, все скатится или в деньги, или в непризнанность – и неизвестно, что хуже. Даже если бы я стал в конце жизни этаким патриархом, все равно от старости-то это меня не избавит, начну впадать в маразм, буду шамкать, заболею геморроем – это невыносимо. Даже сейчас смотришь по телевизору на какого-нибудь деятеля вроде актера, или художника, или писателя и видишь, как он на куски разваливается, как он когда-то таскался за бабами, будто самый обычный мужик, как его запоры мучают или давление, на улыбку, которая становится похожа на улыбку слабоумного с каждым годом все больше и больше. Меня бесит, что я тоже могу начать клеиться к какой-нибудь девушке, как павиан, маскируя желание потрахаться обезьяньими ухаживаниями, демонстрацией интеллекта, доброты и щедрости. Меня бесит, что я должен что-то делать, чтобы меня услышали, хотя уже заранее знаю, что не услышат.

Петрову уже не хотелось спорить, Петрову хотелось, чтобы Сергей от него отвязался, поэтому он не стал переубеждать его жить дальше.

– Меня бесит, что писатели, художники, ученые – обычные люди, такие же обезьяны, как и все остальные, вот что меня бесит, вот с этим я не хочу жить, с этим несовершенством, которое не исправить никак, – сказал Сергей.

– Да я понял, понял, – ответил Петров.

Сам Петров не мог дать сигнал, что пора уже что-то решать, что пора уже вставать, идти уже, наконец, или не идти, а разговаривать до утра, а потом просто разойтись, а Сергей ухватился за последнюю мысль и принялся читать кусок романа, который эту мысль как бы доказывал. «О, господи», – подумал Петров.

Этот кусок был про то, как сантехник-художник скорефанился с другим художником, тоже любителем и бездарью, и вместе они стали писать гигантское полотно, а на самом деле не столько писали, сколько просто пили пиво и обсуждали, какие все вокруг козлы, что их не понимают. Дело, наверно, было в том, что Сергей был ревнив, как трехлетний мальчик, во всем он хотел быть лучшим, он хотел быть лучшим другом, а это значило, что ни с кем больше нельзя было дружить так, как с ним, в литературных студиях ему не понравилось, потому что главари студий обращали на него столько же внимания, как и на остальных, отца он ревновал к матери, а мать к отцу, Петрова он ревновал к ним обоим.

Сергей удовлетворил свою жажду чтения, еще раз напомнил, что Петров должен отправить рукописи не ранее, чем через сорок дней после его смерти и, придерживая Петрова под локоть, конечно, просто помогая ему передвигаться, но словно для того, чтобы Петров не передумал внезапно и не скрылся в ночи.

На улице было тихо, будто перед грозой, и так же, как перед подступающей грозой, шумели деревья, однако небо было совершенно ясное, Петрову это казалось продолжением сна, потому что в здравом уме он ни за что не согласился бы идти куда-то пострелять в человека. Сергей продолжал придерживать Петрова за локоть, и еще предостерегал его от всяких мелких опасностей под ногами, говорил: «Осторожно, тут камень, тут бордюр», отчего Петров чувствовал себя стеклянным, а еще ему казалось, что если он оступится, весь сон лопнет, как воздушный шарик, а сам он, дрыгнув ногами, проснется у себя в квартире.

Петров надеялся, что кто-нибудь встретится им по дороге, и тогда операцию придется отменить, потому что все-таки свидетели, этим можно будет объяснить отказ и сразу же податься обратно, сдвинув убийство по времени до следующего раза, который мог совпасть еще неизвестно когда или вообще больше никогда не совпасть.

Ни на улице, ни в подъезде Сергея никого не было, хотя до этого, когда бы Петров не подался к другу, вечно кто-то околачивался на лестничной площадке или возле подъезда, на бетонном крыльце с косой трещиной через все ступеньки и через всю поверхность крыльца. Ни разу не было, чтобы на крыльце не стояли местные ребята, провожавшие Петрова загадочным, злорадным взрывом смеха. Видимо, было уже так поздно, что даже эти ребята устали курить и играть на гитаре с наклеенным на корпус выцветшим и позеленевшим от времени изображением лежащей обнаженной красотки с длинными волосами.

Сергей жил на третьем этаже, причем ни одна лампочка ни на одном из трех этажей не горела, и Петров знал это заранее: когда Сергей подтаскивал Петрова к подъезду, он сразу отметил темноту подъездных окон, лампочка была только на пятом этаже, ее света хватало, чтобы частично осветить этаж четвертый, окно третьего этажа выглядело так, будто его оклеили изнутри черной бумагой, стекла в окне второго этажа вообще не было, отчего мрак там казался особенно глубоким, а на первом этаже, понятно, совсем не было окна, потому что там был темный вход в подъезд. Дверь в подъезд никогда не закрывалась, даже зимой, Петров не столько видел, сколько знал, и даже не сам знал, а мышцы его помнили, где в этой темноте находятся пологие ступени, вытертые посередине до состояния неглубокого желоба.

Дома Сергей приставил Петрова к дверному косяку и включил свет в своей комнате, а больше нигде включать не стал. Сергей подтащил Петрова к письменному столу и Петров, опершись на столешницу одной рукой, стал смотреть, что Сергей учудит дальше, поскольку чувствовал, что это еще не конец представления, что будет еще что-то, предваряющее выход на сцену самого Петрова.

Петров не ошибся. Сергей написал прощальное письмо девочке, с которой познакомился лет пять назад, когда ездил к родственникам в соседнюю область. Даже к ней он ревновал Петрова, хотя Петров никогда ее не видел, а видел только письма от нее, в которых были сдержанные восторги по поводу его стихов (стихов Сергей Петрову не показывал, но, очевидно, писал специально для девочки) и похвалы его прозе. Письмо Петров должен был отправить сразу же, как только сможет, лучше всего по пути на работу утром. «Ну нет», – решительно сказал на это Петров. Сергей потребовал объясниться. «Одно дело, когда ты тут своим родственникам и друзьям решил устроить, редакции, все такое, но вот это вот уже перебор, ну явный же перебор», – ответил Петров, сам не понимая, что хочет объяснить Сергею. «Она же тебе ничего плохого не сделала, понимаю я, там, отец, мать тебя чем-то обидели, редактора, литературные студии, но она-то тут при чем?» – спросил Петров. Сергей схватился за голову, не в силах переварить глупости Петрова. Сергей сидел на своей постели – старой кровати с продавленной панцирной сеткой и выглядел глупо, потому что кровать была как будто не его; когда Петров познакомился, Сергей был мелким ребенком на полголовы ниже Петрова, теперь же Сергей был высок, будто баскетболист, не сутулился, хотя много времени проводил за столом (а Петров сутулился), вообще непонятно было, почему он не пользуется успехом среди девушек с филфака. А кровать осталась той же, на какой он спал первоклассником. «Как ты не понимаешь, – будто сквозь головную боль сказал Сергей, – ей только и есть дело до того, что я пишу». «Если только ей и есть дело, – сказал Петров, – то какого хрена ты всем, что пишешь, ездишь по ушам окружающих, писал бы только ей. Жил бы с ней, читал бы ей. Или боишься светлый образ бытом нарушить, так, что ли?» «Да, вот именно так, – ответил Сергей. – Какой бы девушка ни была, она все равно остается тупой самкой, это никак не изменить, с кровью из влагалища каждый месяц, цветочками всякими, мечтой о красивой свадьбе в какой-нибудь столовке с родственниками, понаехавшими со всех уголков бывшего Союза, вот это вот». Петров не стал спрашивать, но почему-то понял, что преподаватель, поставивший тройку Сергею, была женщина, до него это дошло только теперь. Несмотря на ситуацию, в которой Петров находился, он едва не рассмеялся своему открытию.

Сергей угрюмо задумался, а потом заставил выбирать из предсмертных записок, которых написал несколько вариантов, вариант наиболее интересный, который наиболее бы впечатлил отца, мать, друзей и родственников. «Ну, тут вообще можно без записки обойтись, – заметил Петров, – они и так будут под впечатлением, это без базара».

Сергей начал с записки попроще, и хотя знал, что сам отметет эту версию предсмертного послания, все же прочитал ее Петрову. Это была обычная записка, «никого не винить». Вторая записка была расширенной версией первой. В ней тоже было «никого не винить», затем короткое объяснение, что считает свою жизнь бессмысленной и уходит добровольно.

С каждой версией записка становилось все больше. Как-то незаметно ушла мысль, что никто не виноват в смерти Сергея, в ней постепенно становились виноваты все окружающие. Последняя записка из тех, что написал Сергей, была на пяти тетрадных листах, с более-менее подробными придирками к редакциям толстых журналов, к рецензентам, к возглавлявшим литературные кружки литераторам, к седому старичку из «Урала», который сам ничего не добился ни в жизни, ни в литературе, а все равно учит других, как надо писать, решает, что брать в журнал, а что нет. К матери, потому что она вышла замуж именно за такого мужчину и терпит его хамство. К отцу, который не прочитал в жизни ни одной серьезной художественной книги. В записке подробно рассказывалось, откуда у Сергея взялся пистолет (а у него он взялся из загашника отца, что, служа срочником, конвоировал заключенных, а на дембель спер пистолет и обойму). Только Петрова Сергей оставил без внимания, да и то, похоже, только потому, что тот должен был спустить курок. «Хоть на том спасибо», – подумал на это Петров.

Неизвестно, зачем Сергею понадобилось перебирать все эти записки, видно же было, что он уже выбрал последнюю, как самую лучшую, мстящую всем. Именно ее Сергей, освободив стол от бумажного мусора, положил на середину столешницы, на то место, куда смотрел колпак настольной лампы, а все остальное сунул в верхний ящик стола. Как бы расплатившись клетчатыми бумажками с ящиком стола, Сергей достал оттуда пистолет, лег головой на подушку и направил пистолет к себе в рот.

– Так, я не понял, а моя-то роль в чем заключается? – спросил Петров.

– На палец нажать, – пояснил Сергей, – как всегда, ничего сложного.

Петров, огибая стол, приковылял к постели больного, поморщившись, отцепился от столешницы и взялся за руки Сергея. Петрову, конечно, были смешны и предсмертные записки и роман, однако решимость Сергея не могла его не восхищать, он любил в людях то, что никогда бы не смог сделать сам. «Ты точно решил?» – спросил он Сергея. «Чебурашка идет в школу, – ответил Сергей. – Жми давай».

Петров выстрелил и отцепился от рук Сергея, которые сразу опали, будто Петров не стрелял, а просто оглушил его. Изо рта Сергея обильно полилась кровь. Петров отвернулся от неприятного для желудка зрелища, Петрову показалось, что Сергей еще жив и его еще можно спасти, и он чуть не пошел звонить в скорую и милицию.

Затем он понял, что они с Сергеем уже достаточно накуролесили, и сделал единственную разумную вещь за все их совместное приключение, а именно убрал со стола предсмертную записку с горой упреков и разоблачением отца в его незаконном владении оружием и поменял ее на ту, что попроще, не совсем простую, а ту, которая у Сергея была третьей в очереди, а все остальные черновики записок забрал вместе с собой.

Выходя из комнаты, Петров зачем-то выключил за собой свет и даже не оглянулся. Входная дверь в квартиру Сергея запиралась английским замком, поэтому Петров просто захлопнул ее за собой и впервые в своей жизни пошел в киоск за сигаретами, чтобы как-то успокоить себя таким кинематографическим актом (он где-то видел в кино, как кто-нибудь из героев, давно бросивших курить, после сильного стресса закуривал снова – и это вроде как помогало).

Через несколько дней Петров сходил на похороны и больше почти никогда не вспоминал о том, что произошло. Черновики предсмертных записок он сжег, а рукописи и письмо девушке просто выбросил на помойку.

 

 

Глава 7.

Грипп Петрова-младшего

Петров очухался после болезни, Петрова очухалась, а их сын что-то совсем разболелся. На него было жалко смотреть. Его ничего уже почти не интересовало, он лежал на диване в гостиной, с головой завернувшись в одеяло, лежал лицом к стене, отзывался только на то, чтобы выпить лекарства, которые принимал с серьезным от страдания лицом, не глядя на Петрова, а глядя только на таблетку в его руке или воду в кружке. Иногда Петров-младший начинал глухо кашлять под своим одеялом, будто чем-то давился, приступ его кашля сразу начинался с отчаянных задыхающихся взрывов кашля и так же резко прерывался, так что Петров или Петрова, швыркая носами, спешили в комнату к сыну и проверяли, не потерял ли он сознание, не задохнулся ли на самом деле.

И все равно Петров чувствовал себя свиньей, потому что они с женой заперли дверь гостиной, как бы выказывая почтительность болезни Петрова-младшего, заперлись в комнате и пару раз в течение этого дня аккуратно, пытаясь сильно не шуметь, занялись сексом, обхаживая кажущиеся легкими после болезни тела друг друга. Сам процесс был немного смешон, потому что еще и насморк, и кашель у них не совсем прошли, когда Петрова кашляла, Петрову казалось, что она пытается вытолкнуть Петрова из себя, Петров же шмыгал носом, как школьник, и Петрову это смешило, и она принималась колотиться в сдерживаемом смехе и закусывать угол подушки.

Но этот вот секс в стелс-режиме был единственным послаблением, которые они себе позволили, пока хороводились возле сына и его болячки. В основном они вели себя как в гостях у дальних родственников, словно сын и был этим дальним родственником и его нельзя было беспокоить по пустякам, поэтому Петровы аккуратно передвигались по дому, осторожно смотрели телевизор, Петров поймал себя на том, что даже страницы книги (это была «Гламорама» Брета Истона Эллиса, купленная только по причине того, что Петрову понравилась обложка) перелистывает осторожно, будто шуршанием может как-то навредить общему состоянию Петрова-младшего.

Пока Петров болел в полную силу, пока болела Петрова – никто не звонил, пока Петров шарахался больной по городу на работу, на пьянку, с пьянки – никому не было до этого дела. Но стоило заболеть Петрову-младшему, и родители Петрова и Петровой принялись обрывать телефон своими звонками. Вообще, у Петрова возникало ощущение, что родители растили его только для того, чтобы он зачал им внука, если бы внука можно было получить как-нибудь опосредованно, избегнув возни с самим Петровым, – родители бы с удовольствием последовали этому рецепту. Петров поделился этой мыслью с женой, и она сказала, что у нее возникает точно такое же чувство. Они отбились от отца Петрова, от матери Петрова, от матери Петровой и от отчима Петровой, которые порывались приехать к ним ухаживать за больным внуком. Каждому из звонивших хотелось поговорить с Петровым-младшим. Петров совал сыну телефонную трубку под одеяло, и тот вещал оттуда немногословно, жалобным сиплым и хриплым голосом, что приезжать не надо, что родители лечат его правильно, что да, дают лекарства, да, дают сок, да, разрешают смотреть телевизор, если нужно, но Петрову-младшему пока не нужно, ему ничего не нужно было привезти, нет, ему не хотелось шоколада, нет, не вышло еще игр, которые бы хотел Петров-младший. Родители Петрова и Петровой будто соревновались между собой, пытаясь расположить к себе Петрова-младшего. Когда Петров только женился, они соревновались в том, кто лучше воспитал своих детей и кто лучше может им помочь и вообще, кто добился большего успеха в жизни. Отец Петрова был инженером, в отличие от простых новых родственников, и поэтому смотрел на родителей Петровой свысока, но Петрова зато получила высшее образование, а Петров – нет, это было причиной гордости ее родителей, они считали, что Петров простоват для их замороченной дочурки, как говорится, не для того цветочек растили, правда эту замечательную мысль озвучивала только мать Петровой, а отчим вносил некое рассудительное спокойствие в эти отношения с новыми родственниками, если ссора принимала особенно крутой оборот из-за чьего-нибудь неосторожного слова, он говорил: «Я, конечно, человек чужой, но скажу так…», его всегда останавливали, говорили: «Какой ты чужой, ты озверел, что ли?»

Когда Петрова подала на развод, мать Петровой не скрывала злорадства, потому что все же считала Петрова слегка отстающим в развитии персонажем, недостойным серьезной кровиночки, которая могла теперь найти себе достойного жениха, а не лоботряса, увлекающегося рисованием картиночек тушью. Петров, как подобает слесарям, – запил на пару дней, к нему с удовольствием присоединился отчим Петровой. Именно он частично успокоил Петрова, сказав, что вряд ли она кинулась разводиться из-за каких-то недостатков Петрова, скорее всего, у нее были на это какие-то причины, что, может, ей гормоны какие в голову ударили, с женщинами чего только не бывает из-за гормонов. «Она девка железная, – сказал отчим, – если уж полюбила кого – то навсегда. Хорошо хоть она не в козла в какого влюбилась, какого-нибудь очкарика, который после каждого моего слова вздыхал бы разочарованно, как твой папашка, не в обиду, раз уж он так делает. Это же надо было такому получиться, меня вон родной сын так не любит, как она. Помню, забухал как-то, да как забухал, просто выпил, мать моя давай мне голову мыть, женушка любимая тоже, я у них отвоевал остаток бутылки, которую они хотели в раковину вылить, сижу – квашу, ночь на дворе, а тут дочка приходит, ей тогда лет восемь, наверно, было, обнимает меня, постояла немного и ушла. Не поверишь, у меня аж слезы на глаза навернулись, сижу и не понимаю, за что мне, козлу, такое счастье, я ведь его не заслужил, я ведь только и делаю, что, наоборот, людей собой отпугиваю. И так оно всегда было, все меня могут послать подальше, а она всегда рядом. Так я ведь отморозок, каких мало, а ты-то нормальный парень, сомневаюсь, что она от тебя навсегда ушла».

О своей некоторой отмороженности отчим Петровой не совсем преувеличивал, он совершал иногда странные поступки, которые не мог потом объяснить ничем, кроме внезапного порыва. Он никогда не пил, если ему предстояло возиться с внуком, а если внука приводили к ним, а отчим был пьян, то ложился отсыпаться. Тем удивительнее было то, что, взяв внука на прогулку в зоопарк, совершенно трезвый отчим стал дразнить белого тигра за стеклом поднятым за подмышки ребенком, а Петров-младший, заразившись энтузиазмом деда, стал вращать руками и ногами, пытаясь раззадорить большую кошку своей подвижностью. И Петрова-младшего и отчима Петровой выдворили из зоопарка и сказали, что больше не пустят (в компании Петрова и Петровой пустили, но сын вел себя осторожно, боясь, что его узнают и выгонят опять).

Отец Петрова, когда узнал о разводе, сказал только: «Этого следовало ожидать. Мезальянс».

В общем, сначала отполыхали битвы за то, чтобы выяснить, кто выиграл и проиграл от брака, затем был небольшой перерыв, с небольшими стычками, затем, с появлением внука, соревнование родителей продолжилось. С разводом Петровых борьба за внимание внука не прекратилась, но зато родители развлекались тем, что выясняли между собой, правильно поступила Петрова или нет. Все, кроме отчима Петровой, сошлись в итоге во мнении, что Петров сам в этом как-то виноват – или не удовлетворяет жену, или отпугивает ее комиксами, или мало бывает дома, или не хочет учиться. А когда выяснилось, что Петрова, несмотря на развод, продолжает жить с Петровым, все замерли в недоумении. Петров и тот замер в недоумении. Да и сама Петрова, казалось, тоже замерла. Это был какой-то фантастический, необъяснимый поступок.

Петров не знал об этом, но некоторым раздражением от болезни сына он походил на жену больше, чем мог даже предполагать. Петрову больше нравилось, когда сын был здоров. Кашель Петрова-младшего был настолько восприимчив к табачному дыму, что можно было только удивляться тому, как кашель просыпался от того, что Петров пытался закурить на кухне или в ванной, и не прекращался, пока Петров не гасил окурок, пока дымок окурка не затухал окончательно. Это была какая-то магия. После трех выкуренных сигарет и приступов сыновьего кашля Петров стал ходить курить на балкон, в тапочках и куртке, но без шапки (в подъезде курить Петров почему-то не любил, это было отвращение на спинномозговом уровне, которое он не мог перебороть). Дверь на балкон находилась в гостиной, каждый раз, когда Петров входил в нее и возвращался домой, он запускал с собой волну холодного воздуха, что, он понимал, было не очень хорошо, с другой стороны, Петров-младший отказывался ложиться в свою комнату, ему нравилось греть свой грипп на диване, то есть как бы часть ответственности с Петрова он снимал своим упрямством.

Судя по градуснику за окном, было градусов пятнадцать, но без ветра. Петров с запасом накуривался на балконе, глядя на то, как ходят по двору люди, как целый день выгуливают во дворе то одних, то других собак, то мелких, то крупных, как мелкие собаки делают вид, что пытаются сожрать крупных собак, а крупные собаки на самом деле пытались сожрать мелких, но все время мешал то поводок, то намордник. Смотрел, как свежие матери катают коляски по проезжей части и медленно отступают в сторону, давая дорогу какой-нибудь медленной дворовой машине. Вообще все во дворе было какое-то медленное и неторопливое из-за снега. Даже дети, перебрасывающиеся на детской площадке снежками, рассыпавшимися в воздухе, действовали неторопливо, не бегали, а просто стояли и уворачивались от встречных снежков, от того, что до них долетало, всякая мелочь копалась в снегу лопатками, но тоже как-то медленно, будто замерзая.

Петрова удивило, когда девочка, гулявшая во дворе, тоже перебрасывавшаяся снежками, увидела Петрова на балконе и спросила, выйдет ли сын погулять, Петров думал, что у его сына нет друзей ни во дворе, ни в школе, кроме одного беленького коротышки, похожего на шестилетку. Его удивило еще то, что сына звали не по имени, а по фамилии, спросили: «А Петров выйдет?» (Когда девочка спрашивала это, задрав голову, ее голубой, опушенный колпак на завязках съехал на затылок.) Петрова это удивило, потому что почти никто никогда не звал его по имени, с самого детства все говорили: «Петров», «У Петрова спроси», «Привет, Петров», даже всякие его дяди и тети, даже когда он был в самом раннем возрасте, обращались к нему по фамилии. Петров сказал, что сын не выйдет, потому что болеет. Тогда мальчик, тершийся рядом с девочкой в голубом колпаке, спросил, можно ли к ним в гости. Петров сказал, что нельзя, что можно заразиться.

– Я бы заразился, – с удовольствием сказал мальчик.

– Ты что, дурак? – спросила его девочка. – Скоро же каникулы.

После отказа Петрова дети потеряли к нему всякий интерес и продолжили развлекаться, а потом и вовсе ушли с улицы, договорившись пойти к кому-то в гости. Петров заранее не завидовал родителям того ребенка, к которому пошли шестеро гостей.

На игровой площадке остались только матери со всякой мелочью в ярких комбинезонах и суровый дед, хлопающий различные многочисленные половички. Как стойку для хлопанья он приспособил турник, который стоял с тех пор, как Петрова перевезли в этот дом. Турник состоял из трех секций, слева была самая низкая – на ней мог болтаться кто угодно, справа была секция чуть повыше, а посередине был самый крупный турник. Турник когда-то был покрашен, но за время, пока стоял, растерял всю синюю краску и был просто ржавый, но все перекладины турника были вытерты до блеска. А вот куполообразная конструкция, похожая на панцирь черепахи, так и не потеряла свой цвет, как была желтой, так и оставалась желтой все эти годы. Песочницу засыпало снегом, а потом еще снегоуборочная машина накатила сугроб на то место, где она стояла, так что до весны выковырять ее на свет божий не представлялось возможным. Стояли еще на игровой площадке качели, но качелями они после установки пробыли недолго – сначала чья-то силушка оторвала у качелей сиденье, а затем и те штуки на шарнирах, которыми сиденье сообщалось с перекладиной, так что это были уже не качели, а еще один турник, просто гораздо выше.

У старичка, который хлопал пыль с половиков, была, похоже, генеральная уборка, потому что сколько Петров ни выходил на балкон, люди менялись, а старичок продолжал бить пыль пластмассовой хлопалкой, похожей на эмблему олимпийских игр на ручке, только, как если бы материков на Земле было не пять, а около двенадцати.

После одного из выходов, выходе на шестом, когда Петров, пытаясь не излучать холод со своей одежды, стремительно пролетал по гостиной, Петров-младший остановил его и попросил принести комикс, который у Петрова назывался «Тысяча приключений в секунду», а Петров-младший называл его «про мальчика». Сын вообще-то и сам мог пойти в спальню и взять его из стола, в туалет же он как-то ходил, но что-то было несчастное в его голосе и в его выражении лица, гиперболизированное актерской игрой и ощущением собственной правоты, что Петров без слов притаранил ему комикс, хотя не очень любил, когда страницы могли заляпать или помять. А сын мог их заляпать или помять, он не раз уже это делал, не раз уже они с его другом мяли и ляпали. Чтобы доказать другу, что это правда нарисовано, а не напечатано, Петров-младший, как-то раз послюнявил палец и размыл тушь на уголке страницы. Для Петрова это не стало катастрофой, просто было неприятно.

Петров-младший почему-то решил, что история «про мальчика» – история про него. Там правда рассказывалось про приключения ровесника Петрова-младшего, тоже троечника, тоже тихоню, который едет куда-то с отцом, и за секунду до того, как влепиться в выехавший сбоку «КамАЗ», его крадут пришельцы, у которых время течет почти перпендикулярно земному, пришельцы слегка подзабыли свои технологии, поэтому они не крадут мальчика, зависая летающей тарелкой над автомобилем, а случайно призывают его, как демона. Мальчик выручает пришельцев из неприятностей, ему стирают память и возвращают в ту же самую секунду, откуда забрали. Даже сам Петров не верил в то, что способен угробить этого героя автокатастрофой, а сын почему-то переживал. Сыну особенно нравилось то, что пришельцы каждый раз предлагают мальчику остаться у них, а он каждый раз отказывается. Сына как-то нехорошо заводило то, что главный герой может погибнуть.

Еще Петрову-младшему было симпатично то, что в мире, куда попадал мальчик, арифметика была нисколько не точной наукой, а приблизительной, при сложении была определенная вероятность того, что сумма вообще обнулится или перерастет в произведение сразу с несколькими правильными ответами. Петрову-младшему нравилось, как в этой истории сначала было сказано, что людей изгнали из той вселенной, потому что люди представляли собой страшную опасность, а потом оказывалось, что люди ушли из той вселенной добровольно и осели во вселенной нашей, оставив себе единственную лазейку через единственный портал на тот случай, если существам оттуда понадобится какая-нибудь помощь.

Петров сунул стопку разрисованной бумаги между диванной спинкой и сыном, одеяло зашевелилось, Петров-младший приподнялся на локте и, отодвинувшись от стены, стал читать. Он обычно принимался читать с самого начала и постепенно доходил до места в сюжете, которое Петров успел дорисовать с того времени, пока сын забывал про отцовские рисунки, до того, как он о них вспоминал.

Петров включил телевизор, убавил звук и стал ждать, когда сын дочитает, чтобы убрать все на место. Сын старался закрывать лицо одеялом, когда чихал или кашлял, чтобы не забрызгать страницы. На щеке сына, повернутой к Петрову, был такой замечательный румянец, что Петрову хотелось поцеловать его в эту щеку, но он знал, что сын отмахнется с возгласом отвращения, он даже Петровой не позволял к себе лишний раз прикасаться. У Петрова-младшего были какие-то свои представления о приличиях, он мог целоваться с родителями только после некоторой разлуки, когда они, например, появлялись с работы, еще Петрова-младшего можно было поцеловать, когда он сох после ванной или чтобы утешить. Такие формальности были тем более обидны, что дедушкам и бабушкам он позволял себя тискать как угодно, да еще и лез к ним на руки. Мать Петровой выражала свою любовь к внуку наиболее сильно и настолько бурно, что Петрова как-то не выдержала и ляпнула в сердцах: «Мама, ну ты еще минет ему сделай!», а в другой раз сказала ей, пока она ворковала с внуком со всякими своими «Ути-пути»: «Когда кончите – позовете», и уволокла Петрова, бормотавшего извинения, из кухни, где мать Петровой слюнявила внука в разнообразных местах. «Вы его не любите, вот и он вас не признает», – ответила потом мать Петровой.

Может, это и было правдой, потерю сына Петров пережил бы менее мучительно, чем окончательную потерю жены. То, что у него был сын, Петров воспринимал как какую-то игру, сын ему казался этаким домашним животным, не знающим стыда. Особенно забавным был сын, когда ему было от четырех до шести лет, он был прямо какой-то живой куклой с всегда приоткрытым ртом, в котором был ряд белых ровных зубов, тоже таких игрушечных, что, казалось, что их ему вставили на фабрике, этими зубами сын не мог разжевать вареное мясо. В то время Петров мысленно прозвал сына Петров-два предмета, потому что дома он всегда носил только какие-нибудь два предмета одежды и никогда не одевался полностью, но всегда надевал не один, а именно два предмета, например, только носки и трусы, но без майки, или майку и носки, но без трусов, или майку и трусы, но без носков.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: