КНИГИ МАРКИЗА ДЕ САДА В ТВОРЧЕСКОМ СОЗНАНИИ ВЕЛИКИХ ХУДОЖНИКОВ И МЫСЛИТЕЛЕЙ XX ВЕКА 24 глава




— Однако вам по душе деспотизм, — заметила я, — потому — что вы обладаете большим могуществом, но как может он полюбиться слабому существу?

— Он полюбится каждому, Жюльетта, — ответил Сен‑Фон со спокойной убежденностью, — и все человечество идет неуклонно в этом направлении. Стремление к деспотизму — вот самое первое желание, которое внушила нам Природа, и ее закон не имеет ничего общего с глупой поговоркой о том, что с другими поступать следует так, как вы хотите, чтобы они поступали с вами, при этом еще и добавляют, что эта заповедь обусловлена страхом перед ответными репрессиями, хотя нет никакого сомнения в том, что только ничтожные рабы, боящиеся собственной тени, придумали подобное наставление и самым наглым образом пытаются всучить его нам под видом естественного закона. Я же утверждаю: самое первое, самое глубокое и сильное желание в человеке — заковать в цепи своего ближнего и угнетать его изо всех сил. Сосунок, который кусает грудь своей кормилицы, ребенок, который постоянно ломает свою погремушку, показывают нам, что склонность к разрушению, жестокости и угнетению — это самое первое, что Природа запечатлела в наших сердцах, и что она зависит от вида заложенной в нас чувствительности. Поэтому я полагаю самоочевидным тот факт, что все удовольствия, которые скрашивают жизнь человека, все наслаждения, которые он способен испытывать, все, что служит утолению его страстей, — все это целиком и полностью выражается в его деспотизме по отношению к своим собратьям. В сластолюбивой Азии предметы удовольствия содержатся в заточении — в гаремах, и это доказывает, что угнетение и тирания намного усиливают похоть, и много приятнее удовольствие, когда оно получено через посредство насилия. Когда люди поймут, что степень насилия определяет количество человеческого счастья, поскольку насилие дает необходимую встряску нервной системе, тогда счастливейшим из смертных будет считаться самый грубый, самый жестокий, самый коварный и порочный человек. Ибо, как часто повторяет наш друг Нуарсей, счастье заключается не в пороке и не в добродетели, но в том, под каким углом мы смотрим на то и на другое, и выбор зависит от нашей индивидуальной организации. Мой аппетит вызывается не блюдом, которое мне подают, — он заложен глубоко внутри меня и он называется потребностью моей души; одна и та же пища может вызывать совершенно разные эмоции у двоих разных людей: скажем, у голодного потекут слюнки, а у того, кто набил свой желудок, появится отвращение, однако здесь надо учитывать коренное различие между полученными вибрациями: порок вызывает в органах человека с порочными наклонностями более сильные ощущения, нежели добродетель в человеке добродетельном. Веспасиан имел доброе сердце, а Нерон был дьяволом несмотря на тот факт, что оба обладали чувствительностью, — просто у них был разный темперамент и разные виды чувствительности, так что, без сомнения, Нерон испытывал более яркие ощущения, чем Веспасиан, и был намного счастливее. Почему? Да потому что более сильные ощущения всегда доставляют человеку больше удовольствий, и сильная личность, благодаря своей внутренней организации, служит сосудом скорее для всего злого, нежели для доброго, и скорее познает счастье, чем мягкий и миролюбивый человек, чья слабая организация не даст ему иных возможностей, кроме как уныло жевать презренную жвачку банальной добропорядочности; скажи, в чем достоинство добродетели, если повсеместно люди предпочитают ей порок? Итак, Веспасиан и Нерон были настолько счастливы, насколько это было в их силах, но Нерон все‑таки был счастливее, так как его удовольствия были несравненно живее, острее и глубже, между тем как Веспасиан, раздавая нищим милостыню (по его словам «бедные тоже должны жить»), испытывал ощущения, бесконечно более слабые, чем Нерон, который с лирой в руках любовался тем, как горит Рим. Мне могут возразить, что первый заслужил высшие божеские почести, а второй — отвращение и ненависть. Пусть так, но меня интересует не воздействие, которое они оказали на потомков, — я оцениваю внутренние ощущения, которые они испытывали в силу своих природных наклонностей, и разницу между вибрациями, которые ощущал каждый из них. Следовательно, я имею право заявить, что счастливейшим на земле человеком непременно будет тот, кто склонен к самым мерзким, самым вызывающим и преступным привычкам и кто чаще дает им волю, словом, тот, кто ежедневно удваивает и утраивает размах своих злодеяний.

— Получается, что самая добрая услуга, какую можно оказать молодым, — заметила я, выслушав эту длинную речь, — это вырвать из их сердец семена добра, которые посеяла Природа или воспитание?

— Совершенно верно: растоптать их и вырвать без жалости, — отвечал Сен‑Фон. — И даже если человек, в ком ты хочешь искоренить добродетель, утверждает, будто нашел в ней счастье, ты не должна колебаться и всеми средствами помочь заблудшему. Лучше уничтожить одного, чтобы разбудить многих — вот в этом И будет заключаться истинная услуга, за которую, рано или поздно, человечество возблагодарит тебя, вот почему, в отличие от моего предшественника, я разрешил печатать и продавать Всевозможные непристойные книги, ибо полагаю их исключительно полезными для человеческого счастья и благополучия, двигателями прогресса философии, необходимым условием для искоренения предрассудков и во всех смыслах ведущими к обогащению сокровищницы человеческих знаний. Мое покровительство и поддержка обеспечены тому автору, кто имеет мужество открыто сказать правду; я буду платить ему за смелые идеи, буду поощрять их и способствовать их распространению; такие люди встречаются редко, но государство остро в них нуждается, и труд их следует щедро вознаграждать.

— Но как это сочетается с суровостью вашего правления? Или с инквизицией, которую вы желаете установить?

— Очень даже сочетается, — ответил Сен‑Фон. — Я исповедую суровость, чтобы держать людей в руках, а если частенько подумываю о введении во Франции «аутодафе», так это только в интересах порядка в стране. Меч мой никогда не будет занесен над правящими классами, над людьми, по происхождению или по уму составляющими сливки общества.

— Однако если все, без исключения, смогут читать непристойные произведения, не будет ли это угрозой для избранных, от которых, насколько я поняла, вы желаете отвести удары судьбы?

— Это совершенно невозможно, — категорически заявил министр. — Если подобные книги и пробудят в слабой душе желание разорвать свои цепи — кстати, дабы ни у кого такого желания не возникало, я вообще отменил бы все цепи, — сильный человек, со своей стороны, найдет в них подсказку, как затянуть их потуже и сделать потяжелее. Словом, раб, возможно, достигнет за десять лет того, чего господин добьется за одну ночь.

— Вас часто обвиняют, — осмелилась заметить я, — в снисхождении к тому, что способствует падению нынешних нравов, и говорят, будто никогда доселе они не были столь низкими и распущенными, как после вашего прихода к власти.

— Может быть и так, но перед нами стоит сложная задача сделать их такими, как мне бы того хотелось, и в настоящее время я работаю над новым уголовным кодексом, который, надеюсь, поможет нам продвинуться в нужном направлении. Я не думаю, что это какой‑то секрет, но пока не имею права посвятить тебя во все подробности, Жюльетта, скажу только, что жизненно важная задача политики любого правительства состоит в том, чтобы поощрять максимальное развращение нации: пока человек истощает свое тело и душу в наслаждениях сладостного и губительного разврата, он не чувствует тяжести своих цепей, и вы всегда можете набросить на него новые так, что он даже этого не заметит. Таким образом, истинной сущностью государственной власти является стократное умножение всех возможных средств оболванить и развратить народ. Открыто творимое зло, вызывающая роскошь в бесчисленных публичных домах, всеобщая амнистия за все виды преступлений, совершенных в пылу разврата — вот средства держать плебс в узде. А вы, претендующие на власть, остерегайтесь добродетели в своей империи: стоит лишь дать ей волю, и глаза ваших подданных раскроются, и троны ваши, покоящиеся ни на чем ином, как на зле и пороке, рухнут очень скоро; пробуждение свободного человека будет ужасным для деспотов, и в тот день, когда он перестанет купаться в пороке, он начнет думать о том, чтобы стать господином.

— И каков же этот будущий кодекс? — поинтересовалась я.

— Прежде всего я намерен подготовить общественное мнение, ты же знаешь, как у нас во Франции относятся к модным веяниям. А дальнейший план таков.

1) Я ввожу новый покрой мужского и женского платья, который выставит на всеобщее обозрение все части тела, вызывающие похоть, в особенности заднюю часть.

2) По всей стране будут устраиваться спектакли но примеру Игрищ Флоры, которые проводились в славном Риме и на которых юноши и девушки танцевали обнаженными.

3) Взамен морали и религии, которые будут упразднены из системы образования, в светских школах будут изучать чистые и неискаженные принципы Природы; все дети обоего пола, достигшие пятнадцати лет и не сумевшие к тому времени найти возлюбленного или возлюбленную, будут очень строго осуждаться, наказываться, подвергаться публичному позору; будет объявлено, что все юноши и девушки, не имеющие постоянных половых связей, должны представить документ, удостоверяющий занятие проституцией, а также отсутствие девственности в любой форме и в любом месте.

4) Христианство будет навсегда изгнано из страны, во Франции будут отмечаться лишь ритуальные праздники распутства. Я избавлюсь от христиан, но не от религии, которую я намерен сохранить, ибо цепи ее полезны и необходимы для укрепления порядка, о чем я тебе уже говорил. Объект поклонения не имеет никакого значения, главное — духовенство, его служители, однако я бы предпочел, чтобы карающий меч суеверия держали в руках жрецы Венеры, а не поклонники Марии.

5) Человеческое стадо надо держать в ярме, в постоянном угнетении, что само по себе сделает его бесправным и бессильным, неспособным не только на то, чтобы добиться господства, но даже покуситься на прерогативы господ. Привязанные к церковной десятине, как в старое доброе время, простолюдины будут содержаться так же, как и любая другая живность, и будут свободно продаваться и покупаться. Только простой люд будет попадать в руки правосудия, которое будет карать их за малейшие проступки. Владелец получит право на жизнь и смерть раба и его семьи, и ни одна жалоба раба не будет рассматриваться в суде. Дорога в школу для него будет закрыта: чтобы пахать землю, знания не нужны, на глазах землепашца должна быть повязка, ибо свет всегда опасен. Любой человек, независимо от общественного положения, которому взбредет в голову смущать народ или, хуже того, призывать его к бунту, будет брошен на съедение хищным зверям.

6) В каждом городе и в каждой деревне будут учреждены публичные дома, где посетителей будут ублажать лица обоего пола; число этих заведений будет пропорционально населению данной местности из расчета, по крайней мере, по одному мужскому и одному женскому заведению на тысячу жителей, а в каждом будет три сотни душ, которых будут помещать туда с двенадцати лет и которые не смогут выйти оттуда прежде, чем им исполнится двадцать пять. Эти заведения будут финансироваться правительством, и только представители свободного класса получат право посещать их и делать там все, что им захочется.

7) Все, что ныне считается преступлением в пылу распутства — убийство во время оргии, инцест, насилие, содомия, адюльтер и прочее, — будет наказываться только в том случае, если их совершит представитель касты рабов.

8) Будут учреждаться награды для самых знаменитых распутниц в публичных домах, равно как и для юношей, достигших искусства ублажать посетителей. Тот, кто придумает новый способ наслаждения, будет получать премии и стипендии, то же самое относится и к авторам наиболее циничных и непристойных книг, и ко всем либертинам и либертенам, заслужившим всеобщее признание.

9) Рабы будут жить как илоты у древних лакедемонян. А поскольку исчезнет различие между рабом и домашним животным, какой смысл наказывать за убийство первого строже, чем за убийство второго?

— Господин мой, — вставила я, — последний ваш пункт, по‑моему, требует разъяснения. Я хотела бы услышать доказательство, что не существует различия между рабом и скотом.

— Взгляни на творение Природы, — отвечал этот удивительный философ, — и суди сама: разве не создала она изначально два разных вида людей? Скажи, разве у всех людей одинаковый голос, одинаковая кожа или походка, одинаковые вкусы? Скажи на милость, разве одинаковы их потребности? Никто не убедит меня в том, что различия эти обусловлены случайными обстоятельствами или воспитанием и что раб и господин, находясь в чреве матери, неотличимы друг от друга; я тщательно взвесил все факты и внимательно проанализировал результаты анатомических исследований и пришел к выводу, что нет никакого сходства между детьми из двух разных слоев общества. Предоставь их самим себе и ты увидишь, что ребенок из высшего класса обнаруживает вкусы и наклонности, совершенно отличные от тех, что имеет отпрыск простолюдина, и поразишься несходству их чувств и ощущений.

А теперь проведи такое же исследование над животными, более всего похожими на человека, например, возьми шимпанзе, и сравнив эту обезьяну с любым представителем низшего класса, ты найдешь невероятное количество общих признаков. Человек из народа — это просто вид, который стоит на одну ступень выше шимпанзе, и разделяющее их расстояние, если оно вообще существует, меньше, чем между ним и человеком из высшего класса. Так для чего эта мудрая и пунктуальная Природа установила столько различий и оттенков? Неужели, скажем, одинаковы все растения? Конечно же, нет. Разве все животные обладают одинаковой силой или похожи друг на друга внешне? Тоже нет. Разве придет тебе в голову сравнивать жалкий кустарник с величественным тополем, мопса с гордым датским догом, корсиканскую горную лошадь с одухотворенным андалузским жеребцом? Видишь, сколько различий в одном только виде, так почему не признать такие же различия между людьми? Ведь тебе не придет в голову включить в одну категорию Вольтера и Фрерона[78]или, скажем, мужественного прусского гренадера и слабоумного готтентота. Поэтому, Жюльетта, перестань сомневаться в неравенстве людей и пользуйся им без колебаний; пойми, наконец, что если Природе было угодно, чтобы мы по рождению принадлежали к высшему классу человеческого общества, надо извлекать выгоду и удовольствие из своего положения и усугублять участь черни, заставляя ее служить нашим страстям и нашим потребностям.

— Поцелуйте меня, мой дорогой, — и я бросилась в объятия человека, чьи доводы так восхитили меня. — Вы мой бог, и у ваших ног я хочу провести всю свою жизнь.

— Кстати, — заметил министр, поднимаясь из‑за стола и увлекая меня на кушетку, — забыл сказать, что король благоволит ко мне как никогда прежде, и я только что получил очередное доказательство его расположения. Ему пришло в голову, что я обременен долгами, и он выделил из казны два миллиона на поправку моих дел. Половину этой суммы получишь ты, Жюльетта, и если и впредь будешь уважать мои взгляды и верно служить мне, я вознесу тебя на такую высоту, откуда ты ясно увидишь свое превосходство над остальными; ты не представляешь, с какой радостью я поведу тебя к сияющим вершинам, сознавая, что твое величие зиждется на твоем унижении передо мной и на твоей безусловной ко мне преданности. Я хочу сделать тебя идолом для всех прочих и одновременно своей рабыней, при одной этой мысли у меня поднимается член… Давай совершим нынче немыслимые, чудовищные злодейства, мой ангел!

И он впился в мои губы, продолжая ласкать рукой мою куночку.

— Ах, любовь моя, как сладостны преступления, когда нам внушает их безнаказанность, когда сам долг предписывает их. Как приятно купаться в золоте и иметь возможность сказать: «Вот средство для свершения черных дел, для высших наслаждений; благодаря ему я могу удовлетворить все свои желания, все прихоти; ни одна женщина не устоит передо мной, и богатство мое служит закону, а мой деспотизм безграничен».

Я сотнями поцелуев осыпала Сен‑Фона и, воспользовавшись его восторженным опьянением и, прежде всего, его особенно приподнятым настроением, ловко подсунула ему на подпись указ об аресте, оформленный на имя отца Эльвиры, который собирался забрать у меня свою дочь; кроме того, я получила от министра еще две‑три услуги, и каждая обошлась ему в пятьсот тысяч франков. А когда он учуял дивные запахи роскошного обеда и когда вкусил его, Сен‑Фон изъявил желание поспать; я отвела его в приготовленную для него комнату, а сама занялась приготовлением к предстоящей ночной оргии.

Сен‑Фон проснулся около пяти вечера. К тому времени в салоне все было готово, и участники драматического спектакля ожидали распорядителя. Справа, обнаженные, увитые гирляндами из роз, стояли три девушки, предназначенные в жертву, которых я расставила как на полотне Ботичелли «Три грации»; всех троих я нашла в монастыре в Мелунэ, и красоты они были необыкновенной.

Первую звали Луиза, ей было шестнадцать лет — юная светловолосая красавица с ангельским личиком.

Вторая звалась Елена — пятнадцатилетняя прелестница, тонкая в талии, стройная, пожалуй, несколько высокая для своего возраста, с длинными каштановыми волосами, заплетенными в две косы, с глазами, излучавшими любовь и доброту. Хотя она была прекрасна, на мой взгляд, еще прекраснее была Фульвия, очаровательнейшее создание, также шестнадцати лет от роду.

В самом центре для контраста я поставила несчастное семейство, все трое также были обнажены и опоясаны черным крепом, родители бросали друг на друга отчаянные взгляды, приготовляясь к самому худшему, у их ног лежала восхитительная Юлия; их тела обвивала тяжелая длинная цепь, и левый сосок Юлии оказался зажатым в железном звене и сильно кровоточил. Один конец цепи был пропущен между бедер мадам де Клорис, и железо впивалось прямо во влагалище. Делькур, которого я облачила в устрашающие одежды демона, восставшего из глубин ада, и вооружила мечом, предназначенным для последнего акта, держал другой конец цепи и время от времени дергал его, причиняя ужасные страдания всему семейству.

Чуть дальше в позе каллипигийской Венеры, спиной к Сен‑Фону, задрапированные в белую с коричневым газовую ткань, через которую хорошо были видны их ягодицы, стояли четыре молодые женщины.

Первая, двадцати двух лет, великолепно сложенная, настоящая Минерва, звалась Делия.

Вторую звали Монтальм — двадцатилетнее, в расцвете красоты, юное создание с атласной кожей.

Девятнадцать лет исполнилось Пальмире. У нее были золотистые волосы и романтическая внешность девушек той породы, которые особенно обольстительны, когда они плачут.

У семнадцатилетней Блезины был коварный взгляд, безупречные зубки, сладчайшие, горящие желанием глаза.

Этот полукруг замыкали два здоровенных, также обнаженных лакея, около двух метров ростом, с устрашающими членами; они стояли лицом друг к другу и периодически обменивались страстными поцелуями и ласками.

— Восхитительно! — одобрил Сен‑Фон, шагнув через порог. — Божественно! Это доказывает твой талант и ум, Жюльетта. Подведите обвиняемых ближе, — скомандовал он. Потом приказал мне сесть радом с ним; Монтальм опустилась на колени и начала сосать ему член, а Пальмира, грациозно изогнувшись, подставила свой зад.

Делькур подвел все семейство к Сен‑Фону.

— Все вы обвиняетесь в чудовищных преступлениях, — начал министр, — и я получил от королевы приказ казнить вас.

— Это несправедливый приказ, — с достоинством отвечал Клорис, — ни я, ни моя семья ни в чем не повинны, и тебе это хорошо известно, негодяй! (При этих словах Сен‑Фона охватил такой восторг, что он с трудом сдержался, чтобы не кончить.) Да, ты отлично знаешь, что мы ни в чем не виноваты. Но если нас в чем‑то подозревают, пусть предадут справедливому суду и избавят от мерзкой похоти злодея, который хочет только удовлетворить свои мерзкие страсти.

— А ну, Делькур, — скомандовал министр, — пошевели‑ка цепью.

Палач с такой силой и резкостью рванул за конец цепи, что из влагалища мадам де Клорис, из груди ее дочери и бедра ее мужа потекла кровь.

— Ты говоришь о законе, — продолжал удовлетворенный Сен‑Фон, — но сам же и нарушил его, и преступление твое слишком серьезно, чтобы ты мог уповать на его защиту. Теперь тебе нечего ждать, кроме его карающего меча, так что готовься к смерти.

— Ты — выродок тирана и отродье потаскухи, — гордо ответил Клорис. — И судить тебя будут потомки.

Сен‑Фон пришел в ярость, его член угрожающе зашевелился и увеличился в размерах. Он шагнул к скованному цепью наглецу и что было сил несколько раз ударил его по лицу, выкрикивая ругательства, потом плюнул ему в глаза и стал тереться членом о груди Юлии.

— Я вижу, ты сошел с ума. Не стоит упоминать потомков, лучше позаботься о себе сейчас. Если ты — мужчина, докажи это.

— Скотина! Будь я свободен, ты бы в панике сбежал отсюда.

— Ты прав. Но ты не свободен и останешься в моей власти, а я получу от этого огромное удовольствие. Неужели ты собираешься лишить меня удовольствия? Только попробуй!

— Ты же обязан мне всем, что имеешь, негодяй!

— Тебе остается только себя корить за это, — сказал министр, взялся за член своего благодетеля и помял его в руке, потом велел мне вдохнуть в него жизнь. Однако и мои усилия были безуспешными. Увидев это, Сен‑Фон повернулся к Делькуру: — Отведи этого человека в сторону и привяжи к столбу. Королева предоставила мне самому выбрать пытки, которые будут прелюдией к их смерти. — Потом обратился к несчастным пленницам: — Сейчас вы узнаете, что такое настоящая мерзость, и Клорис будет этому свидетелем.

Заметив, что Делькур недостаточно крепко привязал главу семьи, Сен‑Фон исправил оплошность палача и заодно обрушил на беднягу новые удары.

— Я сам убью его, — сказал он Делькуру. — Я своими руками хочу выпустить из него кровь.

Будучи всегда аккуратным и пунктуальным в том, что касалось злодейства и распутства, он наклонился и недолго пососал член Клориса, затем расцеловал его зад. Потом взял в рот орган стоявшего рядом Делькура. После чего выпрямился и принялся страстно целовать палача в губы, а минут через пять сказал мне:

— Это единственное, что по‑настоящему разогревает мне кровь.

Затем, после нового недолгого эпизода, насыщенного жестокостью и мерзостью, он снова перешел к узницам.

— О Господи! — выдохнули обе бедняжки, когда он подошел к ним. — В чем наша вина, и чем мы заслужили такое варварское обращение?

— Мужайся, дорогая! — закричал связанный супруг. — Скоро смерть избавит нас от мучений, а этого злодея убьет его собственная совесть.

— Совесть! — расхохотался Сен‑Фон. — Это слово совершенно мне незнакомо, так что оставь его при себе.

Первой развязали мадам де Клорис и подвели к министру.

— Ну что, шлюха, — сказал он, — ты помнишь, какие препятствия чинила на моем пути? Да, дорогая моя, милая, сладчайшая моя кузина, ты дорого заплатишь за это.

На эрекцию его было просто страшно смотреть, когда он принялся истязать прелестное тело женщины: схватив ее за груди, он самым жестоким образом изнасиловал ее на глазах мужа, чей член, благодаря занятой им позиции, вложил себе в рот. А я, сделав удобной мишенью министерскую задницу, вонзила в нее искусственный член. Вокруг Сен‑Фона, почти вплотную к нему, располагались влагалища, ягодицы, мужские органы и женские груди; подстегиваемый демоном жестокости, он судорожно рвал ногтями все, что попадало под руку, но особое предпочтение оказывал несчастной женщине, на которую обрушилась вся его ярость.

— Убери отсюда эту тварь, Жюльетта, — сказал он, вытаскивая свой инструмент из влагалища матери, чтобы тут же вставить его в маленькую норку дочери. — Я не могу так кончить. А ты, сучка, — встряхнул он невинное существо, сжавшееся в клубок под его тяжестью, — знай, что я много сил потратил на то, чтобы трахнуть тебя, и вот сейчас я это сделаю, сейчас ты горько пожалеешь, что когда‑то отвергла меня.

Клориса положили так, чтобы Сен‑Фон, насилуя его дочь, мог любоваться красивым задом папаши, который он щипал одной рукой, а другой месил ягодицы матери. Он лишил Юлию невинности с моей помощью: я направила его орган в нужное русло, Сен‑Фон напрягся, сильным толчком пробил брешь, и чресла его окрасились кровью, а в это время вокруг министра белели восемь задниц в самых живописных позах. Вслед за тем злодею показалось, что Делькур недостаточно усердно мучает жертвы, он схватил стилет и начал колоть им грудь матери, плечи дочери и отцовские ягодицы. Через минуту все вокруг было залито кровью.

— И в этот отвратительный сосуд я не могу кончить, — процедил сатир, вытаскивая член. — Пожалуй, вот на этом алтаре я принесу свою жертву. — И он указал на зад Клориса, которого со связанными за спиной руками положили на роковую кушетку. — Накинь ему петлю на шею, Делькур, и если он хоть пикнет, затяни ее потуже.

Я внимательно следила за ходом событий и тут же умело направила пылавший от возбуждения стержень в канал, куда ему предстояло излить свою ярость, однако Клорис не проронил ни звука. Слева от его головы мы положили жену, широко раздвинув ей ноги, справа возвышались аккуратные полушария дочери. Прежде чем проникнуть в вожделенные потроха, министр снова несколько раз вонзил свой ужасный стилет в лежавшие перед ним прелести, и кровь матери и дочери забрызгала отцовскую голову.

Тем временем я щекотала мучителю задний проход, а мои служанки кололи шпилькой его ягодицы.

— Кажется, я опять ошибся, — вздохнул через некоторое время Сен‑Фон. — Моя сперма никак не желает выливаться и в этот сосуд, наверное, все дело в том, что я недостаточно обследовал остальные задницы этой семейки. А ну, Делькур, привяжи‑ка эту старую скотину к столбу — он никуда не годится, только испоганил мой член своим дерьмом. Эй ты, — позвал он Монтальм, — поди сюда и оближи его.

Обнаружив в девушке нежелание повиноваться, бен‑Фон приказал Делькуру немедленно выдать ей сотню ударов, чтобы научить ее послушанию, да чтобы и другим неповадно было.

— Ах ты, тварь, — ворчал он, пока выполнялся его приказ, — ты брезгуешь моим членом, потому что он в дерьме? Что же ты будешь делать, когда, совсем скоро, я заставлю тебя жрать мои экскременты?

Монтальм, примерно наказанная, вернулась совсем в другом настроении; она до блеска отполировала его инструмент и не забыла привести в порядок задний проход, после чего он преспокойно возвратился к прерванному занятию; теперь он содомировал мать и при этом терзал руками зад отца с одной стороны и влагалище дочери — с другой. Это продолжалось недолго, затем он вновь приступил к Юлии.

— Надеюсь, теперь‑то получится, — озабоченно заметил он.

Я вновь взяла на себя обязанности распорядительницы и вставила его утомленный, но ненасытившийся член в заднюю норку девочки, и когда он там удобно устроился, были предприняты все возможные меры, чтобы выдавить из него семя, однако — то ли из крайней развращенности и пресыщенности, то ли из духа противоречия, а, быть может, и от бессилия — он оставил и эту попытку, заявив, что очень устал и что для восполнения сил должен подвергнуть издевательствам все семейство сразу. Вначале выпороли привязанного к столбу отца, затем, пока он истекал кровью, к его спине привязали жену, и тысяча ударов обрушилась на ее заднюю часть, наконец, на плечи матери усадили юную Юлию и выпороли таким же образом.

— Развяжите их, — скомандовал ненасытный кентавр, — это был неплохой спектакль, а теперь полюбуемся на другой: я заново выпорю самую младшую, и пусть при этом ее держат любящие родители. А вы, Жюльетта и Делькур, возьмите пистолеты и при малейшем признаке недовольства этих упрямых ослов вышибите из них мозги.

Я приставила пистолет к виску матери и, признаться, ничего так не жаждала в тот момент, как обнаружить в ней хоть каплю непокорности, однако, успокоившись при мысли, что скоро она умрет смертью, не такой легкой, как от простой пули, я снова пришла в возбуждение — теперь уже от ее униженности. А бедную Юлию, прежде исхлестанную до полуобморочного состояния, на этот раз били многохвостой плетью, и кровь ее забрызгала всю комнату. Разделавшись с ней, Сен‑Фон набросился на отца и за три минуты тем же самым орудием превратил его тело в кровавое месиво. Затем, без промедления, схватил мать, положил ее на кушетку, как можно шире раздвинув ей ноги, взмахнул плетью, и первый же, но далеко не последний удар пришелся прямо по раскрытому влагалищу. Все это время я неустанно помогала ему: и ласкала его и била розгами, и сосала ему то член, то язык. После того он обратил свою ярость на дочь и нанес ей два настолько мощных удара, что она рухнула к его ногам; на помощь ей поспешила мате, он, будто ожидая это, ударил ее ногой в живот, и женщина отлетела далеко в сторону. Клорис дико выкатил глаза, на губах его запузырилась пена, но он не осмелился произнести ни слова: что он мог сделать со связанными руками и ногами и с приставленным к виску пистолетом? Девочку поставили на ноги, Сен‑Фон заставил палача овладеть ею спереди, а сам занялся с ней содомией. В это время я, не переставая говорить ласковые слова, развязала отца и пообещала ему сохранить жизнь и ему и всей его семье, если он сумеет совершить акт содомии с министром. Надежда никогда не покидает душу обреченного, и вот, искусно возбужденное моей умелой рукой, его трепещущее копье вошло‑таки в расщелину. Сен‑Фон, почувствовав такой твердый и горячий предмет в своей утробе, засеменил ногами и начал извиваться словно ликующая рыбка, брошенная с берега назад в воду.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-08-21 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: