ПОЕЗДКА НА ОРКНЕЙСКИЕ ОСТРОВА 11 глава




Прости старого человека, йомфру Кристин, что он забыл на время о праздничном шествии в Тунсберге и вместо этого позволил своим мыслям вернуться к длинной череде жалких дней своей жизни!

За монахом Бернардом шла длинная вереница служителей церкви, все они хотели приветствовать ярла, этого воинственного и сильного человека. Хор мальчиков в плащах со звенящими колокольчиками, с благовониями, миррой и зажженными свечами. Священники с крестами, поющие и молчащие. Все было очень хорошо задумано и очень благолепно, но прости, йомфру Кристин, что со временем во мне зародились сомнения: а правильно ли было нести эти святые знаки перед человеком, так мало похожим на святого? За церковными служителями шла женщина, одна молодая женщина, я знал, кто она. Это была аббатиса, о которой нам говорил священник Симон, его прекрасная возлюбленная, которую мучило раскаяние в содеянном ею грехе. Теперь она была здесь. Только два человека во всем Тунсберге знали, что она дочь покойного конунга Сигурда. И оба молчали об этом.

Потом шли горожане, веселые, доброжелательные, хотя, может, они и не всегда выражали это, как подобает. Среди них я увидел человека, который в последние недели продавал в Тунсберге мед, у него был изуродован нос. Полноса он потерял в битве, в которой ярл Эрлинг одержал одну из своих славных побед. Теперь этот человек торговал медом и надеялся, что приезд ярла оживит его торговлю. Счастливый и веселый, он шел навстречу могучему ярлу. Но мало кто знал, что в своих крынках с медом он переносил вести, посланные одними людьми другим. Для ярла и конунга это были далеко не сладкие вести.

За торговцем медом шел глашатай и рожечник из Рэ. Он мечтал стать рожечником ярла и долгие годы упражнялся в своем искусстве. Я познакомился с ним, сидя по вечерам в трактире Ивара. В тот день рожечник выкрикивал вести громче обычного. Он объяснил мне, как должны работать грудь, зубы и язык у того, кто хочет кричать и трубить в рожок громче всех остальных. Потом я видел этого рожечника с его рожком над застывшим телом ярла Эрлинга Кривого, лежавшем в соборе в Нидаросе. Таким образом можно считать, что Рейольв из Рэ стал все-таки рожечником ярла.

За рожечником шел человек, которого все называли Вешальщиком. Ты знаешь, наверное, йомфру Кристин, что в этой стране нет недостатка в добрых вешальщиках. Как некоторые другие властители, — в этом деле он были умнее, чем твой отец, — ярл Эрлинг понимал, что уважение к закону не уменьшится от того, что тот, кто вешает преступников, будет хорошо знать свое ремесло. Обычно ярл и его воины обходились своими силами, когда кто-то, угрожавший жизни ярла, должен был заплатить за это своей собственной. Но в Тунсберге один молодой человек несколько раз добровольно помогал вешать воров и прочих негодяев, опозоривших себя и свой род. Его прозвали Вешальщиком. Сага об этом Вешальщике была недлинна, йомфру Кристин.

За Вешальщиком шел человек, который отличался тем, что лучше других поджаривал мозги из говяжьих костей. Он был дан, истинный скальд, колдовавший над кучкой горящих углей, поджаренный им мозг так же сладко обжигал кончик языка, как белая грудь девственницы, когда ты касался ее в первый раз. Прости меня, йомфру Кристин, что я нынче употребляю слова, каких обычно не употребляю, если только не лишился рассудка от вина или от женщины. За ним шли продажные женщины. Их было много. У них была осанка молодых кобылиц, широкий зад и похотливые движения, они знали хорошие времена, но теперь их ждали времена еще лучше прежних. В стране, где господствует война, где воины приходят и уходят, где мужчины плачут и истекают кровью, вопят и пьют, где их отрывают от родных полей и домашних очагов, поднимают с постелей и уводят из усадеб, — в такой стране ремесло продажной женщины скорей всех других ремесел наполняет кошелек серебром. Быть продажной женщиной — все равно что быть воином. И те и другие расплачиваются своим телом, и те и другие надеются на удачу, некоторые выходят из сражения победителями, но многие не возвращаются вообще. Во времена моей молодости, йомфру Кристин, я испытывал такое же отвращение к продажным женщинам, как теперь ты. Мне казалось, будто я прикоснулся к чему-то непотребному, от чего невозможно отмыться. Но со временем — и это одна из радостей моего недоброго сердца — я узнал, что душа человеческая гораздо глубже, чем мы думали в молодости. И что та женщина, которая продает себя мужчине, нисколько не хуже мужчины, который ее покупает. Но знай также, что в тайных уголках моей души, — обычно закрытых, но нынче ночью открытых перед тобой, — живет женщина, которой не касался еще ни один мужчина. И ее страстность лишь угадывается, как угадывается легкий румянец под тонкой кожей.

Ты, кажется, покраснела, йомфру Кристин?

Да, потом шли продажные женщины, они все шли и шли, Тунсберг во времена ярла привлекал продажных женщин, он и сейчас их привлекает. Шли горожане, шли торговцы, шли жены торговцев и всякий другой люд, все шли и шли. Почтенные матери семейств с покрытыми головами, которые всегда осуждали своих ловких веселых сестер, забывших о женском долге, шли теперь с ними в одном шествии, приветствуя ярла Эрлинга! В нем шли все мужчины и женщины Тунсберга, многие бонды из окрестных селений тоже явились сюда, дабы приветствовать самого могучего в стране человека, Эрлинга Кривого.

Наконец он сошел на берег.

Мы со Сверриром стояли совсем близко, он прошептал мне:

— Ты не видишь здесь никого из людей сборщика дани Карла?

— Нет, — ответил я. — Разве они не в Нидаросе?..

Мы снова поднялись на гору и там остались. Время шло, никто нами не интересовался, не спрашивал о нас, у нас не было ни имен, ни известности. В начале вечера мы решили пойти в монастырь Олава, надеясь встретить там монаха Бернарда.

— Йомфру Кристин, мой добрый друг, монах Бернард из Тунсберга, научил меня, что душа человека гораздо глубже, чем нам кажется в юности, и мой суд над людьми со временем стал мягче того, каким я сужу самого себя.

— Господин Аудун, я радуюсь, что эти ночи в Рафнаберге позволят мне позаимствовать немного от твоей мудрости. И мягкость, с какой ты относишься к людям, смягчит мое отношение к тебе.

 

Я, Бернард, —монах из Премонтре, настоятель монастыря Олава в Тунсберге…

В далекой юности, когда жажда женщины еще терзала мою земную плоть, я чаще, чем следовало, припадал к тому дивному сосуду, прекрасным носителем которого является каждая -женщина. Тогда я еще не знал, что окажусь здесь, в стране норвежцев, и буду возносить свои молитвы в этом жалком Тунсберге. Однажды утром у себя на родине я подлил яда в чашу моего брата и вышел из комнаты. С бьющимся сердцем я ждал, что он осушит ее. Тогда-то Бог и наказал меня. Мой брат не осушил чашу, он заснул прежде, чем успел поднести ее к губам. Так он стал счастливым обладателем женщины, которую любили мы оба, а я — братоубийцей, хотя мой брат не умер, но остался живым мне укором, даже не подозревая, какой опасности он подвергался. Тогда-то Бог и наказал меня.

У меня на родине есть монашеские ордена менее строгие, чем тот, который я выбрал. Но я испытывал радость, когда кнут ласкал мое обнаженное тело. Я не спал последние ночные часы перед рассветом, а потом вставал со своего ложа и позволял страданиям приблизить меня к Богу. Иногда меня охватывало буйство, я кричал, истязая себя, кричал и истязал, пока не падал в беспамятстве и меня не уносили мои братья во Христе. Но Бога я не обрел.

Потом я приехал в Тунсберг. Здесь должны были строить церковь и монастырь, и выбор пал на меня, потому что я был самый твердый и строгий в моем ордене. Я был храбрее других, когда сек в наказание свою обнаженную спину и казнил суровыми словами каждого, кто уступал мне по возрасту и достоинству. Я приехал сюда и научился говорить на этом странном, певучем языке, узнал людей, тишину их сердец и некрасивые желания, которые порой одолевали их. Но кто знал меня, всегда скрывавшегося за покровом тяжелого спокойствия?

Меня, монаха Бернарда, истязавшего себя кнутом каждую неделю и каждый день поста хлеставшего себя так, что братьям приходилось на руках уносить меня в мою келью. Они не подозревали, что в моей келье, отгороженный от недостойных, в одиночестве с тем, что они принимали за слово Божье, я читал красивейшие песни и прелестнейшие предания, которые рассказывали не столько о небесной любви, сколько о земной.

В этом небольшом торговом городе в стране норвежцев что-то пришлось мне по душе. Гора, что отвесно встает над морем, откуда мне видны люди и их жизнь на этой земле. Когда между соотечественниками и братьями снова и снова вспыхивают раздоры, все победившие в сражениях приходят ко мне, чтобы услышать мои слова и получить мою поддержку, а часто мою руку и мой меч. Но я отказываю всем. У меня хватает для этого силы. За мной стоит церковь, за мной стоит моя могучая страна, лежащая далеко от Тунсберга.

Я хорошо помню т oт вечер, когда меня позвали к ярлу Эрлингу, уже немолодому отцу конунга Магнуса. Я пошел, но не преминул сказать, что счел возможным покинуть свой монастырь и посетить его, человека мирского, исполненного зла, лишь из почтения к его преклонному возрасту. По отношению к Богу и ко мне с стороны ярла, человека, привязанного к земле, крови и оружию, было бы пристойней явиться с повинной головой в молельню монастыря. Ярл поднял голову и посмотрел на меня. Он не опустил глаз, но часто моргал, он не ударил меня и не позвал стражу. Он обуздал свой гнев, молчал, но ему явно было не по себе. Я без приглашения сел за стол напротив него.

Ярл был немногословен, некрасив, голова у него сидела криво, он заслуженно получил свое прозвище. Он начал рассказывать мне о походе в Йорсалир, о свом желании увидеть места, где жил и страдал наш Спаситель. Я позволил себе прервать ярла и спросил, много ли добра он привез домой. Он опять взглянул на меня, лицо его вспыхнуло огнем, я был бледен, глаза наши встретились, у меня за спиной была сила, у него — тоже. Я быстро сказал, чтобы опередить его:

— Как ты знаешь, государь, церковь тоже имеет много добра, на мой взгляд, даже слишком много. В этом смысле мы все одинаковые грешники, и мы, живущие в тиши монастыря, и ты, живущий среди шума сражений и мирской суеты.

Лицо у него смягчилось, он глубоко вздохнул и осенил себя крестным знамением. Я не стал повторять его жест. Наконец он сказал:

— Я уже старый человек.

— И тебя ждет смерть, — согласился я.

Он вздрогнул, лицо у него снова вспыхнуло, одно мгновение казалось, что он вскочит и вцепится в меня. Но он опять обуздал себя и сказал:

— Ты прав, дорогой Бернард, и кто может знать, где воин, подобный мне, встретит смерть, которая приведет его на строгий суд Бога?

— Мягким этот суд не будет, государь.

С каменным лицом он сказал:

— Я могу встретить смерть и на море и на суше, могу утонуть в волнах, и никто не узнает, где лежит мой прах. Но в любом случае душа моя пойдет на Великую Встречу с Богом и вознесенные за меня молитвы могут сделать мою судьбу легче или тяжелее. Поэтому до того, как умру, я должен найти людей, которые станут молиться за меня. Хочу, чтобы за меня молились все священники во всех торговых городах Норвегии. В Нидаросе уже есть такой, как только я умру, он начнет молиться за упокой моей души. В Бьёргюне тоже есть, а теперь я хочу, чтобы такой человек был и в Тунсберге. Будешь молиться за мою душу, Бернард? Я дам в дар тебе и твоему монастырю три усадьбы, одну в Сэхейме и две в Рэ. И когда я умру, в церкви святого Лавранца здесь в Тунсберге у меня будет отдельный престол. И там ты будешь молиться за мою душу.

Он замолчал, я вперил в него взгляд, словно вбил гвоздь в киль корабля. Теперь я видел, что его переполняет что-то более сильное, чем тревога, я бы назвал это страхом. Страхом не перед клинком и, главное, не перед болью, которую испытывает человек, когда клинок входит в его плоть. Нет, это был страх перед тем, что он удивительно точно определил словами —Великая Встреча. Он боялся.

— Государь, — сказал я, — твои слова мало подействовали на меня, а на Бога и того меньше.

Он вскочил, я протянул руку и заставил его сесть. Сказал, что священника он, конечно, найдет, и даже хорошего священника, который будет рад получить свой алтарь и знать, что его дело — всего лишь молиться за умершего ярла. Но мои молитвы не продаются за его землю. И если я когда-нибудь и продам их, то уж никак не за награбленное добро.

Теперь он сидел неподвижно.

— Мое время не безгранично, государь, — сказал я. — Оно мне нужно не только для того, чтобы молиться за свою собственную душу, но и за тех, кто страдает по твоей милости. Я не называю их безгрешными жертвами твоих грехов. Они тоже виноваты, безгрешных людей нет. Но есть женщины, оставшиеся беспомощными после того, как их мужья пали в сражениях по твоей милости, есть дети, умирающие там, где прошел ты, есть бонды, лишившиеся крова, потому что ты и твои люди сожгли их усадьбы. Я буду молиться за них.

Теперь он уже не вскочил, он принял удар, как подобает мужчине. Как я сам, научившийся терпеть удары своего кнута, научившийся терпеть правду о своей жизни, когда ее говорит тот, у кого хватает на это силы и мужества. Он наклонил голову, перекрестился и сказал:

— Благодарю тебя, дорогой Бернард. Ты суровый судья, я принимаю твой суд. Мне придется найти в Тунсберге другого священника.

— Тебе будет легко найти многих, — сказал я.

Он нашел преподобного Бьярни, этому пастырю будет легче нести новую ношу, чем Спасителю — свой крест.

А я остался в Тунсберге в монастыре Олава, и постепенно душу мою отравила горечь. Ибо, кто не разочаруется в спасительной силе самоистязания, если, истязая себя полжизни, больше не находишь в этом удовлетворения? Я перестал спать по ночам. Я почти не видел открытых лиц у тех, кто приходил ко мне в монастырь. Большинство людей при виде меня испытывали не любовь, а страх. Людям стало известно, что я отказал ярлу в его просьбе, и, боясь ярла, они предпочли его мне. Я знал, что никогда не смогу выйти из строгого ордена премонстрантов, если только не предпочту судьбу изгоя. Я был осужден оставаться в этом монастыре до самой смерти. Книги, которые я тайно читал, мои любимые книги, я знал уже наизусть от начала и до конца. И жаждал прочитать новые. Но где бы я мог достать их?

И тут ко мне пришла одна женщина.

По-моему, рассудок у нее был поврежден, она прибыла на корабле, пришедшем с Сельи. Я устроил ее в усадьбе бонда Аслейва, здесь, в монастыре, ей нельзя было оставаться после вечерни. Она кое-что принесла мне, не книгу, нет, а покрытую воском доску, дар от священника, которого я некогда знал. Симон — горячий человек, теперь он настоятель монастыря на Селье. На воске было написано приветствие от одного слуги Божьего другому. Но когда я стер воск и обнажил дерево, на нем было нацарапано ножом: К тебе придут два молодых человека.

Снова борьба, идущая в этой стране, коснулась меня, втянула в свой водоворот, одна сторона — другая сторона, я опять оказался в том мире, который ненавижу, люблю и презираю, который требует моего времени, требует, чтобы я стал его частью. И потому, что я отказал ярлу, я обрадовался тайному посланию священника Симона, которого никогда особенно не любил, но тем не менее глубоко уважал.

Об этой женщине надо сказать, что она называет себя дочерью конунга. В этой стране и среди окружавших нас людей это были опасные слова. Я предупредил ее об этом. Я понял, что она была любовницей Симона. Однажды она пришла, чтобы исповедаться мне, со страстью и гордостью, явно не от Бога, она говорила мне о красоте того, что было между нею и Симоном. Я умышленно назвал это красотой. Пусть меня осудят за это при Великой Встрече. Ибо то, что испытала она, всегда жаждал испытать и я и уже никогда не испытаю, и никакое самоистязание не поможет мне это забыть. Но ей нет обратного пути к священнику Симону. Теперь она полна греха и раскаяния, и новой страсти к мужчинам. Ее лицо, когда-то, наверное, красивое, искажено желаниями, которых не мог бы удовлетворить даже Симон. Думаю, на свой гордый лад она ищет смерти.

А потом ко мне явились те два молодых человека. Священники с Фарерских островов, красивые и ученые молодые люди. Младшего из них, Аудуна, я полюбил. Я понял, что он относится к тем немногим, кто любит скальдов, песни и висы [20] и испытывает радость от тяжелых, горячих слов саг. Мы долго беседовали с ним после того, как он исповедался мне. Мы не молились вместе, обычно это мало помогает. Но в те ночные часы, что мы проводили вместе, я пересказывал ему прекрасные песни и предания, которые читал и которые стали моей искупительной исповедью. И его, думаю, тоже.

Аудун не сильный человек и, может быть, даже не добрый. Он очень уязвим и слаб во многих отношениях, но душе его присуща красота, которую можно найти лишь у того, кто выбрал неправильный путь и уже до смерти не может свернуть с него. А потом пришел Сверрир.

Я встречал в жизни разных людей, но Сверрир не был похож ни на кого из них. Я встречал людей, о коих легко мог бы сказать свое мнение, быть может, не без капли яда, которая однако не разгневала бы человека, но от которой он стал бы мне дороже. Тем не менее, должен признаться, у меня не хватало слов, чтобы выразить свое мнение о Сверрире. Ему был свойственен внутренний жар, какого я не встречал ни у кого. Сверрир подавлял его своей волей, и я скорей угадывал эту волю, чем чувствовал ее. Он был достаточно умен и не пытался обмануть меня. И у него достало мужества исповедаться в своих грехах, ничего не скрыв. Он сказал:

— В своих поездках по этой стране я вожу с собой горький напиток. И не знаю, правильно ли я поступлю или нет, подмешав его кое-кому в пиво. Однако, отец, позволь сказать, что я, а не ты, буду решать, воспользуюсь ли я этим ядом…

— Зови меня Бернард, — сказал я.

— Встань! — сказал я ему, и он поднялся, исповедь была закончена.

Я не читал молитв, не сотворил крестного знамения, как предписывает церковь. Я привел Сверрира в свою келью, усадил его там, закрыл все окна и спросил:

— Когда ты говорил о горьком напитке, который носишь с собой, ты имел в виду человека не низкого происхождения?

— Ты не ошибся, — сказал он.

— Расскажи мне о своей жизни, Сверрир, — попросил я.

Он говорил медленно и кратко, но слова его были точны, скромный, спокойный, он, — сын конунга или нет, у него были сомнения на этот счет — обладал могучей волей и сильным духом. Когда он пришел в монастырь, он был слабее меня, теперь стал сильнее. У меня было тяжело на душе оттого, что он втянул меня в этот кровавый круг, от которого я так долго старался держаться в стороне, и вместе с тем во мне росла радость оттого, что я наконец-то попал в этот круг, стал одним из них, не забытым человеком, хотевшим бы так и остаться забытым, но тем, в ком нуждались люди, бывшие сильнее меня. Я сказал ему:

— По-моему, тот, о ком ты думаешь, заслуживает смерти. Но, мне кажется, за твоей попыткой убить его таким образом скрывается желание бежать.

Я знал одного человека, прибавил я, который пытался таким же образом убить другого…

Он быстро поднял голову, чуть улыбнулся и заметил, что нуждался именно в этих словах.

— Я не из тех, кто бежит, — сказал он, — запомни это.

— Мы все можем оказаться беглецами, — сказал я. — Но в таком случае, Сверрир, сын неизвестного человека, давай станем беглецами вместе.

Сверрир тоже стал моим другом. Он ушел.

Я позабочусь, чтобы Аудун и Сверрир встретились с ярлом Эрлингом, раз он теперь находится в Тунсберге. Это довольно опасно, но и избежать этой встречи тоже небезопасно для них. Выбирая между двумя опасностями, следует выбирать ту, которая честнее и которая дальше продвинет тебя по твоему пути. Сегодня я не стал истязать себя кнутом.

В прошлое лето моя встреча с ярлом, — когда я увидел в его глазах страх, — заставила меня отложить кнут. А теперь вид молодого Сверрира, обладающего тем, чем никогда не обладал ярл Эрлинг. Отныне я буду поддерживать тех людей в этой стране, которые, несмотря на свои грехи, ведут добрую борьбу. Я опять стал человеком, который нужен жизни, а смерть пусть придет, когда настанет ее час. Я больше не боюсь ни жизни, ни смерти.

 

***

 

Ярл Эрлинг остановился в Сэхейме недалеко от Тунсберга. В тот день, когда он сошел на берег, стало известно, что конунг и ярл окажут местным жителям милость, устроив для избранных большой пир. Монах Бернард, разумеется, входил в число приглашенных, и благодаря ему мы со Сверриром тоже попали в их число. Все вместе мы отправились из Тунсберга в Сэхейм. Мы шли босиком и осенняя холодная земля приятно ласкала наши ступни. По пути Бернард читал нам песни о любви на своем странном языке, где за словами угадывались ветер, дождь и солнце, и наши еще не оформившиеся мысли трепетали, не находя слов. Впереди у нас был целый день, и мы часто отдыхали, Бернард вытащил из-под широкой рясы небольшой кожаный мех с вином, привезенном из более теплых краев, чем наш, и великодушно позволил нашим губам прикоснуться к нему. День был ясный, по небу скользили легкие облака. Но волнение, владевшее нами перед встречей с ярлом и конунгом, жгло нас внутренним огнем. Предстояла не просто встреча. Мы, посвященные, знали, что это будет встреча двух конунгов.

По дорогам, ведущим к Сэхейму, шли люди. Тут были и бонды из окрестных селений, которым было велено доставить туда масло и другую снедь к столу ярла. И любопытные жены, сбежавшие из дому, чтобы хоть одним глазком взглянуть на важных господ во всем их великолепии. По возвращении домой их, наверное, ждала хорошая взбучка от мужей. Стекались в Сэхейм и старики, и больные, покрытые язвами и всякой паршой, и женщины, потерявшие мужей в сражениях, которые вел ярл Эрлинг, и надеявшиеся вымолить себе хоть какое-нибудь вознаграждение. Кое-кто шел в Сэхейм в церковь, надеясь встретить там Бога. Эти, верно, думали, что Сын всемогущего Бога и Дева Мария скорее услышат об их страданиях в то время, когда человек, обладающий столь безграничной властью, собирает в Сэхейме большой пир. Во многих местах на дороге была выставлена стража. Ярл был умный человек, он не ложился в постель, не убедившись, что может спокойно предаваться радости с той из наложниц, с которой попытается быть мужчиной. Нам троим было не легче миновать эту стражу, чем всем остальным. Мы подробно объясняли, кто мы такие, — стражи получили строгий наказ относиться с подозрением даже к людям, облаченным в одежды служителей церкви. Один дружинник дважды ощупал наши рясы, он хотел убедиться, что мы не прячем под ними оружия. Но мы трое только послушно смеялись, а Бернард помахал мехом с остатками вина и страж тоже засмеялся. Мы принесли ему удачу. Когда мы шли уже дальше, Сверрир сказал:

— Я тоже несу с собой мех…

Я сказал:

— И у тебя в нем не молоко, но ты обещал не угощать ярла своим напитком.

Бернард сказал:

— Если тебя разденут догола, тебе придется умереть голым.

Сверрир сказал:

— Ярл не труслив, но мне надо убедиться, что я не трусливее его.

Я сказал:

— Все, кому следует, Сверрир, знают о твоем бесстрашии. Нести оружие, которое не собираешься пустить в ход, значит отягощать себя ненужной ношей.

Бернард сказал:

— Высокомерие не всегда бывает заметно людям, но оно хорошо видно Богу. В твоей игре со смертью, Сверрир, есть нечто, что ставит тебя выше ярла, но ниже конунга.

Сверрир сказал:

— Вы оба любите слова и не прикрываете их никакой дымкой. Я благодарен вам за добрый совет, но умно ли я поступлю, если последую ему?

Бернард сказал:

— Добрый совет — не тяжелая ноша, горькое питье куда тяжелее.

Я сказал:

— Но смерть будет еще тяжелее.

Сверрир сказал:

— Многие несут такую же ношу и не согласны отказаться от нее. Моя жизнь — это моя жизнь, больше мне нечего нести.

Я сказал:

— Высокомерие может сделать человека сильным, а ты и так не слаб.

Бернард сказал:

— Свою смерть ты можешь нести, если хочешь, но понимаешь ли ты, что несешь и нашу?

Сверрир сказал:

— Никто не имеет права презирать великое испытание, которому жизнь подвергает мужчину, особенно, если тот, кто его презирает, не так смел, как он.

Я сказал:

— Сын оружейника может, конечно, рисковать и своей жизнью и жизнью других, даже если в этом нет надобности. Но сын конунга, Сверрир, имеет право требовать, чтобы его люди приняли смерть, только когда он к этому вынужден.

Сверрир сказал:

— Сын я конунга или нет, во мне есть сила конунга, если не его кровь. Конунг должен иметь право испытывать смелость своих людей, а также и собственную смелость.

Бернард сказал:

— Конунг должен иметь мужество признать собственную смелость, и не подвергая ее испытанию. В стране норвежцев много подходящих болот и озер, и в любом из них хватит места для твоего пузыря с ядом.

Сверрир сказал:

— Но здесь вокруг люди, и если я сейчас отвяжу свой пузырь и вылью его содержимое, это непременно заметят. Многие способны удивляться увиденному и сообщать о том, что видели.

Бернард сказал:

— Мне тоже надо опустошить пузырь, но я не могу его отвязать.

Мы отлили из своих пузырей, как это делают мужчины, Сверрир стоял между нами, он вытащил из-под одежды небольшой пузырь, развязал его и вылил содержимое.

— Если я сейчас проявил трусость, я отнесусь к этому как храбрый человек, — сказал он. — Теперь мой пузырь пуст, как голова дружинника, и менее опасен, чем она. Спрячь его, Аудун, и лучше бы больше не наполнять его, хотя нужда может заставить сделать и это.

На последнем посту перед Сэхеймом стояли наши друзья с Сельи, братья Эдвин и Серк из Рьодара. Мы обрадовались друг другу, они рассказали, что последнее лето всюду сопровождали ярла, они собирались прослужить у него еще зиму или две, а потом вернуться домой в свою усадьбу. Оба теперь выглядели старше и были не такие веселые, как на Селье. Впрочем, горячности ничего стоило вспыхнуть в них, но и горечи тоже. Сверрир сказал:

— Я всегда рад встретить друзей.

Они ответили:

— Мы знаем тебя, Сверрир, как верного друга!

Дома в Сэхейме сверкали свежими бревнами, их только недавно срубили после пожара, случившегося тут несколько зим назад. Церковь была каменная и прочная, как слово Господне, она была небольшая, стройная, ее окружало кладбище и невысокая ограда. Мы зашли в церковь, чтобы помолиться. Там было несколько человек, перед Девой Марией лежала распростертая женщина, видно, ноша ее была тяжелее, чем могли выдержать ее хрупкие плечи. Пожилой человек сидел на лавке у стены с таким видом, будто дожидался смерти и Божьего суда. Когда мы вошли туда — три служителя Божьих, в рясах и с торжественностью на лицах, не соответствующей тому, что чувствовали их сердца, — этот человек сделал движение встать и подойти к нам. Неожиданно Бернард спросил:

— Это ты, Бьярти?

— Да, — ответил он и слегка поклонился Бернарду, — это я, но хотелось бы мне, чтобы это был другой человек.

Бернард сказал:

— Я был священником в Рэ, и у меня там есть друзья, Бьярти был работником в Линустадире. С тех пор он мой друг.

— Сейчас мне требуются друзья, — сказал Бьярти.

Казалось, боль и горе на мгновение исчезли с обветренного лица человека, стоявшего перед нами. При виде своего доброго друга Бернарда он как будто даже помолодел. Бернард достал свой мех с вином. Бьярти истомился от жажды — мало радости досталось бы тому, кто приложился бы к меху после него.

— Мы не покинем тебя, пока ты не вернешь нам полученную радость, — сказал Бернард и засмеялся.

Бьярти сказал:

— Радости я не могу предложить тебе, только горе, но оно ее вряд ли заменит. Эта женщина — моя дочь, ее зовут Гудвейг, сегодня — она еще непорочна, завтра — уже нет. Она идет к конунгу Магнусу.

Мы помолчали, пряча глаза, потом Сверрир сказал:

— Пузырь, что у меня был, теперь пуст. А то я мог бы угостить конунга его содержимым.

 

***

 

Лицо Бьярти исказилось от муки, он был бедный человек. Его одежда заскорузла от пота и грязи. Глаза его стали бездонными от тяжелых мыслей, и, я думаю, он хорошо знал, что подобает, а что не подобает настоящему мужу. Он подвел нас к молодой женщине, которая молилась, стоя на коленях, и сказал:

— Это моя дочь Гудвейг, через две ночи ее отдадут в наложницы конунгу Магнусу. Конунг выбрал не ее. Конунг выбрал другую, но отец той девушки потребовал, чтобы вместо его дочери пошла моя.

Пока Гудвейг стояла на коленях перед Девой Марией и молилась голосом, напоминавшем журчание ручья в ночное время, он рассказал нам ее историю. Конунг Магнус ездил, чтобы взглянуть на поле сражения, где его отец одержал победу, когда сам Магнус был еще ребенком. Его это не больно интересовало, мало он там увидел и мало хотел увидеть. Но возвращаясь в Тунсберг, чтобы приветствовать своего отца ярла с приездом, он остановился в усадьбе Линустадир. Хозяин усадьбы не успел велеть своим дочерям изодрать платья и измазаться сажей, чтобы они стали похожи на дочек рабов. Не успел он и запереть их до того, как гости нагрянули в усадьбу. Конунг столкнулся на дворе с одной из дочерей. Она была красива, и он дрогнул. Утолив жажду, он собрался ехать дальше и велел одному из своих людей приказать бонду, чтобы он отправил свою дочь в Тунсберг через четыре ночи. Конунг уже не первый раз таким образом выражал людям свое расположение. И бонд знал: если через четыре ночи его дочь не придет к конунгу сама, на пятую ночь ее приведут туда силой.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-05-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: