Том 2. Повести и рассказы 9 глава




– А це кто? – прервал его старик хохол, рассматривавший фотографию образа из Киевского собора св. Владимира.

– Никита‑столпник, святой угодник, переславский, – скороговоркой ответил странник. – Видишь, на столбе стоит? Тридцать лет и три года простоял…

Он передохнул, быстро высморкался пальцами и тем же певучим голосом стал рассказывать. Рассказывал, как в молодости Никита был «суров и мятежник», как обижал он людей и как явилось ему знамение: жена его варила мясо и увидела в кастрюле кипящую кровь; в крови мелькали человеческие головы, руки и ноги. Позвала она Никиту, он посмотрел и ужаснулся: «Увы мне, много согреших!..» Пошел к монастырю, влез в болото и три дня просидел в трясине, отдав себя на пищу комарам и жабам. Потом явился к игумену, пал в ноги и стал молить указать ему труд, – «токмо, отче, спаси душу погибающу!..» И построил он себе столб и стал служить богу. Зиму и лето, день и ночь стоял он на столбе и все молился. Дождь его мочил, снег засыпал, клевали вороны – он все молился; в каждой руке он держал на весу по тяжелому камню, вериги на теле от многого труда сделались блестящими, как золото…

Хорошо рассказывал странник. Лицо у него было светлое и вдохновенное, голос проникал в душу. Кругом молчали. Солнце село. Никита смотрел на лежавшую перед ним фотографию и не мог оторвать глаз: высокий, худой и изможденный, стоял угодник на бревенчатом срубе; всклокоченная седая борода спускалась ниже пояса, щеки осунулись, лицо было бледное и мертвенное; потухшие, белесые, как у трупа, глаза смотрели в небо.

И странное что‑то творилось с Никитой. Он слушал вдохновенного рассказчика и забыл, что перед ним не больше как «стрелок». И все смотрел на фотографию, и она оживала под его взглядом: в старческом, трупном лице угодника, в невидящих, устремленных в небо глазах горела глубокая, страшная жизнь; казалось, ко всему земному он стал совсем чужд и нечувствителен, и дух его в безмерном покаянном ужасе рвался и не смел подняться вверх, к далекому небу…

Никита поднял голову, подпер щеку кулаком и задумчиво смотрел на затихавшую степь. По этой степи он скитался два месяца, злобный от голода и унижений, полный одним собою. Все пережитое, вся злоба и страдания казались ему теперь мелкими, и он стыдился их. Стыдился, что муки эти он переносил для самого себя, и что они так малы и ничтожны, и что в них нет ничего, что уносило бы его вверх, прочь от земли, как этого угодника.

 

IV

 

Темнело. Странник и Никита оставили за собою деревню и шли по степи. Никита ковылял на больных ногах и молча, с пристальным вниманием, косился на спутника: лицо странника казалось ему чуждым, чуждым и страшным в своей чуждости. А странник шел рядом, беззаботно посвистывал и дышал прохладою.

Далеко на юге чернели неподвижные тучи, оттуда шло непрерывное, глухое ворчание. Кругом еще сильнее пахло некошенным сеном. Ветер слабо дул, шурша сухою травою.

– Ну, поглядим, сколько нынче бог послал! – заговорил странник. – Э‑эх, коробушка‑матушка, вались на травушку!..

Он скинул котомку наземь, опустился на траву. Никита стоял и молча глядел.

Странник вытащил из кармана деньги, стал считать: оказалось семьдесят три копейки; было тут и от продажи «святого припасу», были и деньги, данные бабами на свечи угодникам в Соловках, куда будто бы направлялся странник. Потом он вытащил из котомки холсты, яйца, бутылку с водкой.

– Что ж, Никитушка, давай делиться! – ласково сказал странник.

Никите что‑то сдавило горло. Он стоял, расставив ноги, и в упор смотрел на странника.

– Знаешь что? – проговорил он срывающимся голосом. – Тебе одна дорога, мне – другая… Прощай, брат! – И он махнул рукою.

Странник изумленно вытаращил глаза и вскочил на ноги.

– Что ты?.. Господи помилуй, чего ты? – Он оторопело вглядывался в Никиту. – Ду‑ура ты, дура деревенская! – неожиданно расхохотался он и весело всплеснул руками.

Никита исподлобья оглядел странника – и вдруг, закусив губу, с размаху ударил его тяжелым кулаком в лицо, – ударил больно, крепко, с дикою радостью ощущая, как хрястнул под кулаком нос его спутника…

Странник, с залитым кровью лицом, сидел на земле и испуганно‑плачущим голосом ругался. А Никита, не оглядываясь, шел вперед в темневшую степь.

 

 

За права*

 

Однажды в августе я ехал на велосипеде по петербургскому шоссе. Ехал я с утра и порядком приустал. Солнце стояло высоко и пекло; но по мелким и чахлым перелескам, по болотистым луговинам полз еле видный туман, плоский горизонт был затянут дымкой, а в душно‑теплом, сыром воздухе проползали струйки гнилого холода.

На краю большого торгового села стоял трактир. Я подкатил к нему и вошел. В просторной, низкой комнате было прохладно и пусто. Посетителей не было, только у окна сидела за чаем молодая бабенка с круглым, румяным лицом; возле нее на стуле лежали палка и узел. По комнате маленькими шажками расхаживал содержатель трактира, низенький человек с короткими ногами, а у стойки, облокотившись о выступ шкапа, сидела его пухлая и толстая жена. Все трое разговаривали, но, когда я вошел, замолчали.

Я заказал себе пару чаю, выпил водки и, сев к столику, развернул свою сумку с припасами. Молодая путница с детским, пристальным вниманием следила за тем, как я резал икру, как намазывал ее на хлеб.

– Я, барин, не буду говорить, а что я думаю! – заговорила она, широко улыбаясь. – Как увижу я эту самую икру, так у меня слюна и пойдет. Знаете, в лужах, где лягушата водятся, много яичек таких наложено. Увижу икру, – сейчас мне это и вспомянется и как‑то противно станет.

Лицо у путницы было наивно‑глуповатое, но удивительно открытое и располагающее; говоря с ней, невольно хотелось улыбаться.

– А то попробуйте! – предложил я ей.

– Нет, барин милый, нет! Вот выложите вы мне сейчас двадцать пять рублей, скажите: «Настасья, поешь икры!» – не стану есть, ей‑богу! Сейчас лягушки вспомнятся… А ведь есть, которые и лягушек едят, – обратилась она к хозяйке. – Ей‑богу. Вот студенты в Петербурге, они тебе какую хочешь лягушку съедят. Ничего, ничего для них нет святого!.. Около конки книжку продавали: «Конец света 15 ноября». Что же это такое? И кто же это выдумал? Не иначе как эти самые студенты, потому для них ничего как есть нет; свет и свет, а на свете – ни грехов и ничего для них нет. Блуд, плотоугождение – это тоже для них не грех. Да, да!.. Запретили им эту книгу продавать, сейчас же выпустили другую: «Конца свету не будет!» Вот. А теперь все в календарях пишут, что будет всемирная война… Ведь это просто ужасти, что такое! – вздохнула путница. – Что ни на есть, а придумают, и никакого нам спокою не дают!

И она с огорчением оглядела нас своими наивными глазами. Сразу было видно, что душа у нее нараспашку и что любому она всегда готова выложить ее во всей полности.

– Правда ли, нет ли, а сказывают, что и впрямь война будет, – отозвалась хозяйка тонким голоском, странно звучавшим из ее огромного, жирного тела. – Сказывали, послал царь гонца в Англию, чтоб воевать нам с ними тридцать лет. Те запросили уступки, чтоб только десять лет воевать. И порешили на том, чтоб воевать пятнадцать лет.

– Дура… Вот дура! – презрительно произнес хозяин и, усмехнувшись, взглянул на меня. – Так не воюют, – на сроки. Как победят неприятеля, то и заключают мир.

– А что, милые мои, как войну объявят, чай, и запасных солдатов погонят? – спросила путница. – Бог даст, и моего тогда хозяина возьмут… – Она скорбно задумалась. – Господь с ним, пускай угоняют! Может, легче мне станет, покой будет. А то много он мне беспокойства делает.

– В Питере он у тебя?

– В Питере, голубчик, в Питере… Иду вот к нему добывать свои права! – торжественно произнесла путница.

– Обижает?

– Уж так обижает, что и страданий больше нет на свете!.. Раньше‑то мы хорошо жили с ним, в деревне… Взяли его в солдаты, в кавалерию. Отслужил срок, воротился домой. Захотелось ему в люди идти. Сказался отцу. Отец ему так ответил: «Кому дома тесно жить, тому ничего не будет, пусть с одним крестом идет»… Уехали мы в Петербург, поступил он в кучера. Как кончился срок паспорту, стал он меня в деревню назад отсылать. «Куда ж я, говорю, поеду? При чем там буду? Ведь отец ничего тебе не дал». Никаких резонов не принимает, прямо в морду. «Уезжай, говорит, прочь!» – «Как так? Нет, говорю, милый мой, мы с тобой по закону живем, а не как‑нибудь. Нас с тобой поп к вечной совместной жизни благословил, так нельзя!..» А он дерзкий такой, неспокойный; такая колотушка, что господи боже! Бьет день и ночь, просто увечит меня! Девок стал к себе водить, мне ни копеечки не дает… Что же это такое?.. Уж я его срамлю, я его срамлю: «Как тебе не стыдно мне, бедной жене, полсапожек не купить? Я тебе жена законная, а без полусапожек хожу!..» Вот раз ушел он. Думаю я: что мне делать? Ничего он мне не покупает. Ах ты господи боже!.. Отыскала ключ, да и вытащила десять рублей.

– Что же он? – спросила хозяйка.

– Что ж, он ничего сказать не может. Сказал бы, так я бы ему такое показала! «Мало люди, что ли, учены? Они тебя и не так еще обчистят, хороводься больше!» – «Они не обчистят, они меня так любят». – «Та‑ак!.. Уж, пожалуйста, не ври! Это жена может в союзной жизни не считаться, а чтобы баба всякая… На что ты ей так‑то нужен будешь?..» Ну, однако, стал он меня после того еще пуще бить. Да что, – с ножом на меня набегал! До того извел, что нет моей мочи… Тут люди, которые видели мои обстоятельства, научили меня лично подать прошение в канцелярию его императорского величества по семейным делам. Вызвали нас. Вышел начальник, поспрошал и говорит ему, Семену‑то моему: «Самое лучшее, что я могу вам посоветовать, – дайте подписку мирной жизни». – «Нет, говорит, я такой подписки дать не могу, потому знаю мой характер».

Спрашивает меня: «Ну, а вы что от вашего мужа желаете?» – «Я, ваше высочество, желаю от моего мужа одного: совместной жизни. Ну, а если такой невозможно, то дайте мне, – об одном я буду просить ваше высочество, – дайте мне… отдельный пачпорт!»

Посмотрел на мужа, говорит: «Если вы не согласны дать подписки на мирную жизнь… Вы люди молодые, могли бы обойтись».

Семен молчит.

«Ну, тогда нам придется выдать вашей супруге отдельный вид, и тогда уже вы до нее некасаемы». – «Мне, говорит, это все равно. А только я ничего не потерплю от своей супруги: ежели что замечу, я ее изведу. Сам в Сибирь пойду, а уж не потерплю… А позвольте, ваше благородие, – можно мне через семь лет жениться?» – «Это, говорит, очень важная суть. Есть, правда, такие миллионщики, которые этого достигают, но тут больше все от вашей жены зависит…»

Как, значит, получила я отдельный пачпорт, не дает мне Семен с собой жить, – зачем его осрамила. На место поступишь, – скандалами изводит… Ну, выехала я на Черную речку, сняла чистенький угол и стала на фабрику ходить. А хозяевам сказала: «Вот хоть и замужняя, а отдельный пачпорт имею; если муж придет, вы его до меня не допускайте». Месяц живу, другой. Пошла как‑то в мелочную лавочку, селедки купила, хлеба, иду назад. Смотрю, по панели он бежит. Весь красный. А я уж к воротам подхожу. У ворот дворник стоит, посередь улицы городовой. Подбегает ко мне, а в руках нож острый. «Кланяйся, говорит, вот сейчас, здесь, мне в ноги!» – «Я тебе поклонюсь, я законы знаю, но только спрячь, Христа ради, нож».

Стоит, глаза таращит. Я ему опять говорю: «Спрячь нож, а потом я тебе сделаю все, что ты пожелаешь!»

Опустил нож в карман, а сам говорит: «Кланяйся!» – «Послушай, говорю, пойдем ко мне в комнату, там я тебе поклонюсь. Неужели ж ты хочешь, чтобы я здесь тебе, на улице, кланялась, и чтобы народ собрался на нас смотреть?»

Раз меня по морде! Тут городовой, дворник подбежали. Я им говорю: «Возьмите, ради Христа, – у него острый нож в руке!»

Сейчас у него ножик отобрали и в участок… И тут я его пожалела. Пожалуйся я, предъяви свой отдельный пачпорт, его бы в двадцать четыре часа выслали из Петербурга. А я пожалела. Ну, тут, как увидел он это, приказал мне наутро к девяти часам к нему ворочаться. И опять стало мое дело – при муже жить… Только вот что он мне сказал: «Ну, хорошо! Мы можем сойтиться жить, но если ты что будешь ерундить, то я тут же могу тебе сказать: „Ступай, не хочу!“»

Это значит, что как уж он со мной ни поступай, а я все терпеть должна. Хорошо. Стали мы жить. И начал он меня издевательствами изводить. Ни копейки опять ни на что не дает, смеется. «Ты, говорит, женщина молодая, в соку, с отдельным пачпортом, – как же тебе самой себе не заработать?» А я стала хворать. Двугривенного не дает на лекарство, а сам рубли швыряет. Вижу, плохи мои дела. Кое‑как сколотила копейку и уехала в деревню. Живу, поправляюсь. И что ж вы думаете? Девять месяцев жила, и ничего он мне не шлет, не пишет, – это муж‑то, супруг законный! А как приехала назад в Питер, у него уж тут всякие‑всякие… Не могу я смотреть! Так обидно, даже тошно: юбки всякие, кофты понавешаны в квартире! Вот он вышел, я все забрала да в плиту, а чтобы гарью не пахло, форточку открыла. Хожу, кутаюсь. Приходит, я ему говорю: «Как у вас скверно пахнет!» – «Известно, говорит, не одеколоном. Вокруг лошадей тремся».

Увидел, что платьев нету… «Куда дела?» – «Оставь, пожалуйста, я и не видала!»

Тут я и начала и начала… «Ты что это, говорю, делаешь? Ты из двух законов кровь пьешь! Господи ты боже! И до чего ты человека допустил! Ничего мне не остается, как руки на себя наложить. Повешусь, да и все тут!» – «За чем же дело стало? Веревок много».

Я плачу, заливаюсь. «Господи, и кто же перед тобой мои грехи за меня замолит?» – «Я, говорит, замолю». – «Ты? Нет, ты не можешь! Жена за мужа действительно может, и какой бы грех ни был, стоит жене пожелать, и она всегда замолит. А ты не можешь… Ну, вот что: хочешь (последнее пытаю!), – поедем к отцу Иоанну Кронштадтскому? Пусть он нас с тобой рассудит». – «Что ж, Иоанн Кронштадтский, он, действительно… Но только мы и без него все знаем».

Вот! Этим самым словом и ответил! – со страхом произнесла путница. – Что же это такое? Ведь это просто ужасти что такое!.. «У тебя, говорит, отдельный пачпорт, ты женщина свободная, до меня некасаемая». – «Нет, я говорю, милый, бог выше пачпорта, это ты мне не говори! Нас с тобой законно бог связал. Ты меня и после пачпорта соблазнял к совместной жизни, у меня на это свидетели есть!..»

Так три раза от него я в деревню уезжала и опять набегала, думала, – возьмет его совесть, одумается. Только нет. Стала я тут к гадалке ходить, хочу узнать, что мне от мужа будет. Раскрыла она книгу, смотрит.

«Вы, говорит, замужем. С мужем хорошо живете?» – «Нет, плохо». – «Плохо Он дерзкий!.. Водку пьет?» – «Пьет». – «Он у вас, как лев…»

И ведь это сущая правда! Потом говорит: «Он не с одной живет. Одна у него в отъезде».

Как подумала, так и это правда, Я‑то сама и была в отъезде, а больше и некому… А тем я на нее обижаюсь, что была я у нее два раза, по шестьдесят копеек денег платила, и ведь все уж ей досконально известно. Видит она, что я мучаюсь, – почему же она не сказала, есть мне приступ к Семену или нет?

Путница подперла руками грудь и скорбно задумалась.

– Вот уже два года я так и живу, – снова заговорила она. – Жена – не жена, и не известно, что я такое. Поверите, так меня это вот тут‑то мутит, что руки бы на себя наложила, кабы души мне не было жалко. Погибнет она, как червяк. Да что, хуже червя! Потому червяк погибнет, и все тут, а за погибшую душу ангелы ее охранители будут горько плакать вековечно… Так‑то они песни‑стихи поют вековечные, ну, а как с душой что приключится, то и им плохо. Ска жем, к примеру, – убийц души, удавиц, пискунцов…

– Что это такое – пискунцы? – спросил я.

– А пискунцы, это, милый, выкидышные дети, которые после шести месяцев. Знаете, как теперь женщины, особенно по городам: все больше норовят выкидывать. Если выкидыш, покуда дух в ребенка еще не вселился, значит, до шести месяцев, – это нипочем не считается; а если после шести месяцев, то терпят они муки всякие, покуда родители не помрут и богу не дадут ответа, Ну, хорошо, как они скоро помрут, а ведь есть такие, что до ста лет живут, – и чего только тогда младенец не примет!..

Путница замолчала.

– А только не могу я больше терпеть, и вот что я надумала: как приду в Питер, куплю я кухольный нож с острым концом и отправлюсь к нему. Выжду, когда он уйдет, конечно, сторожу на чай дам, чтобы ничего не говорил… А можно так, чтобы и сторож не знал… И такие ему фундаменты подведу, что только держись! – Путница воодушевилась. – Проберусь к ним в комнату да залягу под ихнюю постель, и буду до того выжидать, пока они придут, улягутся и настанут тихие часы… Тут я и начну выбираться… Если и стукну, так что ж! Ведь спят все. Выберусь и сделаю настоящее сражение! Ее, – ее заколю, а его оставлю. И потом пускай со мной, что хотят, делают. Все равно его обвиноватят.

Она замолкла и с торжествующей улыбкой оглядела нас. Я спросил:

– Зачем вам все это делать? Он вас не любит, вы вот тоже рады будете, если его угонят в солдаты, паспорт отдельный у вас есть… Чего ж вам еще нужно? Пускай живет, как хочет, вам‑то что?

– Нет, милый, нет! – с сожалением возразила путница. – Нет, я этого не могу! У меня есть свои права, он должен закон соблюдать. А то что я такое? Вдова – не вдова, и всякий может меня обидеть.

Кабатчик с предубеждением оглядывал путницу.

– А не иначе, бабочка, что есть в тебе какая‑нибудь порча, коли муж тобой брезгует.

– Нету, милый, – это я тебе как на духу скажу, нету никакой порчи! Вот, вся я тут перед вами; сами видите, – молодая, телистая, красивая. Кабы брезговал, так не бегал бы за мной с ножом, не высматривал… А я вот про что думаю. В последний раз сказал он мне: «Я знаю, чго ты мне жена, и жену я ни на кого не променяю. Я, может, всю эту шушеру к утру выгоню и жену приму. А только дал я зарок перед богом и не отступлюсь: три раза ты меня покидала, и решил я три года к себе жену не подпускать. Как ты мне жена, то должна была ты от мужа все стерпеть, а теперь нечего!..» И вот я все думаю: как это, ведь верно?

Путница пригорюнилась и уставилась в окно.

 

[1902]

 

Об одном доме*

 

I. На Гремячем колодце

 

Мы третий день косили в Опасовском лесу. Был вечер, солнце село. Наш табор расположился на полянке, около лощины. Старики отбивали косы, костры трещали, и синий дым медленно стлался между кустами. Дальние полянки дымились легким туманом.

Я лежал на склоне лощины, около Гремячего колодца. Перед ужином мы выпили водки, и тяжелая усталость превратилась в приятную истому. Не хотелось шевелиться, сквозь охватившую глубокую задумчивость медленно проплывали чуть сознаваемые мысли; в просторном меркнувшем небе загорались звезды, и, казалось, никогда еще в нем не было столько тихой красоты.

Около меня, на пригорке, сидели и разговаривали три девки из нашего табора – Донька Коломенцова, Настасья и Аленка. Внизу был Гремячий ключ, холодный, чистый, как слеза; ручеек журчал в осоке, впадая в зацветшую сажалку; на узкой плотине стояли три старые ивы, и над ними светился серп молодого месяца.

Этот ключ, говорят, выбит из земли молнией и обладает целебною силою; на его дне, в чистом белом песке, всегда лежит масса образков и медных крестиков. А сейчас от Доньки я узнал, что и сажалка здесь тоже особенная: на ее тинистом дне лежит труп убитого прохожим солдатом черта. Дело было так: в давнее время шел через лес солдат; над лесом бушевала буря; солдат подошел к пруду и видит: с неба бьет громом в пруд, вода бурлит, а над водою мелькает чья‑то косматая голова; как ударит громом – она в воду, а потом опять вынырнет. Солдат стоял за кустом, приложился из ружья, – бац! Стон прокатился по лесу, и голова исчезла под водой. Солдат испугался, думал – застрелил человека, а это Илья‑пророк с неба в черта бил, да никак попасть не мог, а солдат ему подсобил.

Тайна этого пруда и ключа настраивала на особенный лад. И покосившийся крест над ключом, и черная вода в просветах зеленой тины, и старые ивы – все глядело значительно, таинственно и необычно. Ко всему этому странно подходила и сидевшая на пригорке Донька. Стройная, с продолговатым, задумчивым лицом, она рассказывала о загадочных «курдушах», которые водились в амбаре дернопольского лавочника Ивана Левонова. В лице Доньки было что‑то удивительно одухотворенное, как бы прислушивающееся, и в то же время болезненное; прошлою осенью с нею было несколько припадков, и она слыла «порченою». Жила она душою в каком‑то совсем особенном мире, полном таинственных сил и существ, и эти силы в ее присутствии как бы оживали и для других людей. Я смотрел на нее, и мне казалось – вот, в сумраке летнего вечера, над этим прудом с трупом черта, сидит задумчивая и серьезная Сказка.

Своим медленным грудным голосом Донька рассказывала:

– Он потому и богат, что ему курдуши служат. Тетка Матрена сколько раз видала: как ночь, выйдет с месивом на крыльцо и кормит их.

– Он, что же, колдун, значит? – спросил я.

– Нет, он‑то не колдун, а у него отец колдун был; вот, говорят, курдушей этих ему и оставил.

– Да что это такое, курдуши эти?

– А кто ж их знает! Ведь их не увидишь… Один‑то раз тетка Матрена подглядела; пошла она с Иваном Левоновым в амбар к нему, мучицы насыпать; отперла дверь, а из закрома какой‑то черненький выскочил и – в нору; вроде как бы кошка, только подлиннее и с бородкой. Значит, схоронился от чужого глаза.

– На что ж они ему нужны?

– Как на что? А они ночью по чужим амбарам ходят, хлеб таскают к хозяину; как в каком амбаре дверь без креста, хоть на пяти запорах будь, пролезут… – Донька помолчала. – Раз я их сама слышала, курдушей этих, – проговорила она с медленною улыбкою. – Иду ночью через Дернополье, а они у лавочника в амбаре: у‑уу! у‑уу!.. Воют. Есть, значит, просят. Так вот тоже, бывает, дворные воют!

– А дворные разве тоже воют? – спросил я. Дворными в наших краях называют домовых.

– Дворные? Ну, как же не воют! Это и в нашей деревне было, у Сергея Чумакова. Он со всем семейством ушел в Венев, избу заколотил. Так‑то там по ночам дворной выл! Никто на деревне не спал, боялись. Думали, не собака ли; так нет, не было у него собаки…

Заговорила Настька, рябая и скуластая.

– Не знаю, как Иван Левонов, а вот, девки, Аринка санинская, – это уж верно, что еретица. Ее давно оговаривали, а нынче на святках испытание сделали девки. Как жарили яичницу, воткнули нож под крышку стола, где Аринке сидеть. Сели, значит, яичницу есть, и Аринка села. Вдруг встала. «Тошно!» – говорит и вышла из‑за стола… Сколько шуму было! Тут же жених ее был на вечорке: «А ну тебя, говорит, не стану я с тобой жениться, мне моя душа дороже!»

– Ей отец велел от себя взять, она тому невиновна, – понизив голос, сказала Донька. – Он колдун был, коренщик; стал помирать, а колдовство‑то сдать некому; долго мучился, никак не помрет; наконец, позвал Аринку, велел ей принять, ну, после того и помер.

– Господи, что ж ей теперь на том свете за это будет! – от глубины души вздохнула Настька.

Донька молчала и задумчиво глядела в темневшую чащу леса.

– Наступит час, придет за нею тот‑то …– медленно заговорила она. – Вот как летошний год за одним ненашевским мужиком приезжал, Андреяном Лаврентьевым. Заболел он после водки, все сидят, не спят, молоком его отпаивают. Вдруг в полночь слышат, по дороге из‑за церкви кто‑то едет на тройке, бубенцы звенят. Подъехали к дому, остановились. Андреян испугался, зачуял, значит, велел огонь под лавку спрятать. Стучат в дверь, хозяева не отпирают, боятся. Те все стучат. Ну, вышла старуха в сени, спрашивает: «Кто такое тут?» – Отпирай! – «Кто такой, кому отпирать?» – Тебе говорят, отпирай! Мы за Андреяном Лаврентьевым приехали. Он здесь? – «Нет, говорит, нету, он на ярмарку уехал». Духи и говорят: «Ну, коли его нет, то и дела нет!» И поехали мимо церкви назад… А через три дня вышел Андреян вечерком на гумно и не воротился. Стали искать, видят: лежит под ометом мертвый, – синий, глаза выпучены… Они ведь тоже хитрые, от них не убережешься!

– Слушай, Доня, ну, скажи, за что же им брать Аринку? – сказал я. – Ведь сама же ты говоришь, что она не по своей воле колдовство взяла, что ей отец приказал.

– Там этого не спросят.

– Так зачем она брала у отца? Отказалась бы!

– Как откажешься? Кабы он ее спросил. А то – «возьми», говорит, больше ничего.

– А она бы ему сказала: «Не хочу! Сам грешил, сам и расплачивайся! За что же мне‑то свою душу губить?..» Ну, ты вот, если бы у тебя отец колдун был, взяла бы ты от него колдовство?

Донька покорно ответила:

– Как же не возьмешь?

Я замолчал. Тут был какой‑то совсем особенный нравственный мир, настолько чуждый и непостижимый, что разговор иссякал: темные, слепые силы не отойдут от раз обреченного, и самый высокий подвиг не несет в себе оправдания.

И то, что ответила Донька, были не слова: да, она действительно взяла бы на себя вечную муку и погубила бы себя; и взяла бы не как подвиг, не с душевным подъемом, а покорно и безропотно, как неотвратимую беду.

Нечто подобное ей и предстояло: дом их был очень бедный, мальчиков не было; старших сестер Доньки повыдали замуж, и осталась одна Донька. Чтоб «сохранить дом», нужно было выдать Доньку за парня, который бы согласился идти в приемные зятья; иначе, после смерти старика‑отца, земля, по обычаю, должна была отойти к «обществу». Но Донька была «порченая», и три жениха подряд отказались от нее. О выборе нечего было и думать: кто хочет – приди и возьми ее, только спаси дом. И эта девушка покорно стояла, как рабыня на торгу, и ждала первого встречного, который бы удостоил взять ее. А между тем она любила одного парня из соседней деревни, и он был рад жениться на ней, но не мог идти в «зятья».

– Что это, сколько страстей нарассказывали! Жутко будет спать! – вздохнула Аленка, девочка‑подросток лет пятнадцати.

Настька вполголоса пела:

 

Черная чернобылка во поле стояла,

Во поле стояла, к земле припадала…

 

Темнело. Серп месяца стал ярче и светил теперь сквозь ивы. Внизу, в осоке, ровно журчал ручей, лягушка подозрительно и испытующе квакнула в сажалке и замолчала. На берегу, между двумя пеньками, стройная осинка глухо и ровно шепталась листьями.

Настька пела:

 

Ах ты, мать сыра‑земля!

Ты скажи мне всеё правду,

Что какая зима будет, –

Лютые ль морозы, или глубокие снеги?..

 

В теплом, темневшем небе загоралось все больше звезд. От табора донесся голос тетки Соломониды:

– Аленка! Скоро, что ли, спать придешь? Сидишь там… со всякими! До свету, что ли, сидеть будешь?

– Сейчас! – неохотно отозвалась Аленка.

– Вот я тебе «сейчас»! Иди, что ли! А то вожжой пригоню!

Аленка еще посидела, потом лениво поднялась и пошла. Настька улыбнулась.

– «Со всякими»… Тебя, ведьма, омекает!

– Что‑то не любит тебя тетка Соломонида, все придирается, – обратился я к Доньке. – С чего это?

– Сердится на меня. С осени сердится. И не кланяется. Как помешалась я осенью, сама не помню, что творила: кричу, плачу, всего боюсь. Посадила по одну сторону маму, по другую батю, сижу под образами и молитвы пою… Весною и в Ненашеве у сестры гостила, там баба одна, Пелагея, помешалась, так та образа святые в крапиву швыряла. А я все только молитвы пела… Сижу, значит, пою. А тетка Соломонида подошла к окошку, смеется: «Знать говорит, дядя Афанасий, твоему корню конец приходит!» А я вскочила с лавки, кричу: «Конец, да не для вас! Прахом пойдет земля, а вам не достанется, колдунам!..» Вот и сердится на меня с той поры, не кланяется. А я чем виновата! Что крикнула, не знаю… Они‑то все, конечно, были рады: не возьмет меня никто, земля обществу достанется. А землею у нас все тужат.

– И с чего это, Донька, случилось с тобою? – вздохнула Настька. – Такая здоровая была, а тут вдруг на‑поди, что случилось!

Донька задумчиво ответила:

– Я вот все думаю, кому бы на работе было испортить? Ведь я на молотьбе тогда была в барской риге. Некому бы испортить, а выказывается порча. Пришла меня крестная проведать, в кармане бутылка со святою водицею, камешек иорданский, песочек… Она на порог, а я выскочила, за плечи ее схватила, смотрю в глаза: «Ты что в кармане несешь?»

– Почуяла, значит!

– Да, не иначе, как порча. А кто напустил? Разве я свят дух, могу знать?

И ее глаза с робким вопросом устремились в темноту.

– И опять же, отчитали меня. Мама пошла в Еньково, к старухе. С этой старухой каждый год припадки бывали; дала зарок молебствовать, – сняло. А как годом не помолебствует, опять припадки. Вот, значит, сижу я в избе на полатях, и словно котята у меня в животе ходят, под сердце подкатываются. А как пришла пора, значит, прочитала там старуха восемьдесят две молитвы, поднялась у меня рвота; зеленое что‑то пошло, как лягушиные гнезда, а в них головки. И стало легче… Должно быть, порча. – Донька помолчала. – А может, господь покарал. Только уж не знаю, – любя ли, за грехи ли какие?

И опять ее глаза с тем же вопросом медленно уставились в темноту. И мне казалось, я вижу, как под этим робким взглядом в сумраке складываются и волнуются смутные, загадочные силы, цепко опутавшие всю жизнь беспомощного человека.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-08-22 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: