АБСУРД, НЕ ЛИШЕННЫЙ СМЫСЛА 6 глава




 

коммуникативных способностей через обобщенный опыт: книги и жизни — и свой. Безликих, инертных, равнодушных на уроках Общения нет. Каждого пришедшего на урок (коллег, зачастую приехавших издалека, подростков из соседних школ, ПТУ) стремлюсь включить в духовную работу об­щения. «Послушать можно?» — спрашивают. В нехитром «послушать» — тайная надежда на помощь, понимание, сочувствие. Не уходя от учебного, программного, с еще большим желанием акцентирую нравственное, духовное, то, к чему идут! Раз от разу и с каждым разом все боль­ше, откровеннее. Идут к тому, что не должно уйти от нас, — к человечности. На ее основе формируется лич­ность, и другого фундамента нет.

И как, может быть, ни парадоксально, присутствие мно­гочисленных гостей на уроке не мешало, а даже помогало мне в этом, помогало учить благородству, душевной щедрос­ти. Конечно, трудно, когда почти каждый урок — откры­тый. Но хотелось, чтобы ребята правильно относились к нашей общей работе. И даже был разговор с ними, когда почувствовал, что они от гостей устали и кто-то как будто упрекнул меня: рекламу, мол, делаем, себя показываем... «Ребята! Знаете, чем это все кончится, — пришлось ска­зать как-то на уроке. — Тем, что я встану перед вами на колени. За ваше терпение, великодушие. Но ведь мы не показываем себя, правда? Мы себя передаем».

Я и в самом деле готов был встать на колени перед учениками, которые, когда гостей особенно много, сидели кто где: нередко на подоконниках, партах, отодвинутых к стене, а иногда — стояли. Да и как иначе. Бывало, учи­теля или студенты всего лишь на день и на один урок при­езжали. Как тут не потесниться? И вообще нельзя забывать, где живем: в Ленинграде! В самом гостеприимном из городов, оттого, быть может, что когда-то вся страна помогала. Вот и примем на свой урок «страну». Пусть увидят и поймут: на уроке литературы нет ни учеников, ни гостей, а есть люди, которым ни в чем нельзя отка­зать — ни в добром слове, ни в улыбке, ни в своем стуле. Гости помогали мне воспитывать в учениках интерес и внимание к человеку, перенимающему опыт. А еще — бес­страшие быть самим собой в огромной аудитории. Какими другими способами сформировать в ребятах речевое мужество, столь необходимое им? Да и обществу. Искусство общения с незнакомым человеком — по-своему забота урока литературы. К тому же нет ничего такого, о чем бы я мог сказать

 

 

только ребятам и умолчать, когда в классе гости. Камерность, интимность никоим образом не разру­шались публичностью урока. Напротив. Больше людей — больше и возможностей реализовать себя. При гостях не боялся идти на конфликт с кем-то из ребят, если тот по­зволял себе недостойную выходку. В общем, мы не пока­зывали себя, а передавали. Уча других, учились сами: еще нераспознанному искусству коммуникативного урока, где главенствующую (но не авторитарную!) роль по-прежне­му играет учитель; не раздробляя урока анархической, или по-научному «полифонической», неразберихой. Тем не ме­нее ребятам да и мне давно уже хотелось урока, что на­зывается, при закрытых дверях, где учишь грамотности, сочинениям, кое-каким маленьким «хитростям», словом, на время становишься репетитором, чтобы ни в мае, ни тем более в августе не разочаровались в тебе. Впрочем, ребята знали: май будет «закрытым».

В конце года неизменно даю сочинение: «Несколько полезных советов учителю», т. е. мне. Подписывать не обязываю. Тем не менее все до еди­ного ставят свою фамилию, даже те, кто подчас дает рез­кие, «неокругленные» советы. Понимают: не обидеть, а подсказать надо. Понимает это и сам учитель, не без го­речи читая тот или иной совет, как надежнее протянуть юному человеку свою руку, помочь ему выйти на главную дорогу жизни, обрести свое большое, духовное «я», чтобы, строя дома, машины, мосты, он не забывал и о том мире, который в нем самом и вокруг и за который, как за себя самого, он, человек, в ответе.

Спору нет, дистанция между учителем и учеником нуж­на. И она есть. Значительная. Но это не стена и не барь­ер, которые нельзя перешагнуть, а более высокая ступень­ка, на которую тебя подняли сами ученики (иначе могут н опустить), и встав на которую, ты протягиваешь руку тем, кто идет за тобою, вернее, поднимается. Безусловно, надо видеть всю «лестницу» (и ребят, и книгу), чтобы знать, с кем и как проходить «ступеньки» — где, помед­лить, где ускориться, а где и постоять, поджидая или про­пуская. Искусство демократического урока именно в та­кой инициативе учителя. Индивидуальные подходы как проблема снимаются сами собой. Молчит ученик или го­ворит — всего лишь разные варианты актлвности: душев­ной. Не знаю, как другие, но я угадываю по ходу урока, кому и сколько надо помолчать, как бы они ни вытягива­ли свои руки.

 

 


Контакт не помешает ли выполнить программу? — усомнится иной. Не помешает. Для того и контакт, чтобы выполнить. И не только программу. Урок выше нас! — говорю ребятам, когда в нем участвуют все. Это урок сов­местного думания, общения как приобщения друг к другу и к книге, урок единства. В большей степени, чем искусство, он рождает искры духовного, ибо каждый в нем участ­вует не для себя — для всех и, обогащаясь потенциалом всех, вырастает в себя. Здесь ученик не иллюстрирует за­ранее подготовленную учителем схему, а вместе с ним, иногда вопреки ему, ищет и находит истину.

Не раз приходилось читать и слышать о трех китах, на которых и то стоит, и это. Есть они и у меня. Гума­низм, демократизм, художественность.

Однако вернемся к методам. Когда их два, нужна не­кая перемычка, обеспечивающая синхронность. Ведь ана­лиз книги и общение с учеником — процесс одновременный. Что же связывает то и другое в неразъемную фактуру урока? Художественная деталь! Не та, которая является штрихом, нюансом, подробностью и т. д., а масштабная, конструктивная, ключевая. Она-то и раскрывает, с одной стороны, книгу, с другой — творческий потенциал ученика.

 

ДИАЛЕКТИКА СОПРЯЖЕНИЯ

 

...Открыв «Поднятую целину», прочитал классу всего лишь несколько шолоховских строк:

«Сраженный, изуродованный осколками гранаты, На­гульнов умер мгновенно, а ринувшийся в горницу Давы­дов, все же успевший два раза выстрелить в темноту, по­пал под пулеметную очередь.

Теряя сознание, он падал на спину, мучительно запро­кинув голову, зажав в левой руке шероховатую щепку, отколотую от дверной притолоки пулей».

«Ну скажите, — спросил я ребят, — зачем понадоби­лась Шолохову эта щепка в картине, где все так крупно, стремительно, жутко?» Изобрази ту же сцену иной писа­тель, возможно, я бы и не обратил внимания на эту ме­лочь. Но Шолохов!

Пытливо вникая в одну из трагических сцен романа, ребята задумались. Щепка становилась «занозой», не вы­тащив которую, не успокоишься. Стали вытаскивать и — увидели всю притолоку, даже дом и больше — хутор, а в общем роман.

Верно, прошитый пулями Давыдов всячески хочет устоять, не

 

 

упасть, даже когда притолока становится щепкой. Теряя сознание и падая, он по-прежнему ищет опору. Любой ценой, любыми усилиями встать... Тут и желание (I), и ответственность (I) жить. Целехоньким собрать иной первый урожай; увидеть Варюху-горюху: ведь осенью — свадьба; школа, школа не отремонтирована; да и библиотеки в хуторе нет: выходит, только наобещал секретарю райкома; а свои, путиловские, разве не ждут...

Щепка помогала «увидеть» и вторую жертву утреннего поединка, о которой обычно забывают, — изуродованного цитатой Нагульнова, который первым ворвался в горен­ку... Он всегда первый, живет с ускорением, только вот не перестроился... Еще и за Нагульнова надо бы подняться... И за тех двух чекистов, убитых в степи, и за Хопровых, шерски казненных... Трактор скоро пришлют — кто, кро­ме него, наладит и отремонтирует... Да и жизнь-то, в сущ­ности, еще только начинается... Но поздно, поздно... Он так же отколот от нее, как щепка от притолоки...

Глубины шолоховской трагедийности во всю ширь вдруг открывались перед нами. Не я, а ребята, по-давыдовски ухватив щепку, перебирали страницы романа, уточ­няя, споря, находя новые «мелочи», зовущие в текст. Кто-то, не пряча досады, от души пожалел, что не до конца прочитал книгу, а то бы нашел еще один «стимул», заставлящий Давыдова подняться. Разговор вдруг зашел вообще о стимулах, импульсах, побуждениях, которые, даже если в руках «соломинки», «ниточки», «щепки», зовут метать на ноги...

Однако и старуха-процентщица, уже мертвая, крепко держит «заклад» Раскольникова. Верно. Это — ее опора. Окакажись малейшая возможность, в миг поднялась бы жадная до денег ростовщица. Нечто совсем иное происхо­дит с Ленским. Вспомним дуэль, роковой выстрел Онегна: «...поэт Роняет молча пистолет, На грудь кладет тихонько руку И падает».

Как видно, щепка — не мелочь, не кусочек дерева, случайно оказавшийся в «засвинцованной от общения с металлом» давыдовской ладони, а та крохотная росинка, в которой блеснуло солнце; капелька, несущая в себе океан; клеточка, связанная живым нервом с целым организмом. Можно бы и дальше увеличивать сравнения, но механизм детали как методического ключа, которым открываются книга и ученик, думаю, понятен. Разве не раскрылись характер Давыдова, инициатива ребят, мастерство Шолохова, которому, образно говоря, не нужна вся притолока, хватило лишь щепки, чтобы мы поверили, ему и вместе с ним

 

 

пережили трагедию? Весь мой учительский опыт в разных типах школ, параллелях, с ребятами разных по­колений говорит о том, что нет такой книги и такого ученика, где бы ломался этот ключ. Найти деталь и то нее пойти к целому — потребность каждого, а не только учителя. В этом смысле сколько учеников, столько и путей к книге. Чей правильнее, перспективнее — решит ypoк, где разговор пойдет не только о том, что мы знаем о книге, но что узнали о себе самих и о овоих путях к ней, какую степень умения «выдали», какой творческой находкой удивили. Просчетов не боимся. Литература — не математика. Даже идя не совсем точным путем, в итоге приходи к положительному результату: прочитываем и даже перечитываем книгу, следовательно, знаем. Тут и медленное чтение, и выборочное, и просмотровое, и то, о котором ученики говорят с юмором: от детали — по диагонали.

Склонен думать, что деталь не просто скрепляюще звено, перемычка. По-своему — метод. Если вся книга и класс динамично и увлекательно открываются ключом детали, то какие сомнения могут быть на этот счет? Науке предстоит еще исследовать и доказать информативные возможности художественной детали. Как снежный ком, когда его катишь, становится глыбой, так и деталь, если вести ее через всю книгу, обрастает книгой. Одно время эту операцию мы называли «раскручиванием» детали; правильнее сказать — книги.

Деталь! Она — и мысль, и эмоция, и творчество, рождающее не холодный кристалл отвлеченного, умозрительного интеллектуализма, а теплый сплав простых человеческих исканий с электронными запросами века. «Этика социализма, - писал М. Пришвин, - малому вдохнуть душу большого». По сути этой этике учимся, воспринимая книгу через художественную деталь: малому – душу большого». По сути, этой этике учимся, воспринимая книгу через художественную деталь: малому – душу большого! Малому – и как элементу текста, и малому – как ученику, представителю людей. Лишь синтез того и другого дает нам сложное, непрерывное движение от книги к цченику, от ученика к книге и затем – в литературу, где учитель выступает не виртуозным репетитором своего предмета, а инициатором сложного интеллектуального процесса, способного продолжаться всю жизнь.

Урок литературы — не проблема знаний, а проблема способа мышления, т. е. пути (!) к знаниям и потребности (1) в них. Способ и потребности во многом определяются спецификой предмета. Да, ценность — это целостность. Но как прийти к ней и освоить ее, не

 

 

узурпируя свободы ре­бенка, его интересов? От целого к целому — не путь шко­лы. Целое пугает, отталкивает, манит и ведет его часть. От части как сгустка образной конкретики и пойдем, сде­лав ее отправной точкой. Диалектическое противоречие между целым и частью по сути и стало методом анализа, который наполнил живительной драматургией обычно бес­конфликтный, прямолинейный и плоский урок литературы. Самое меньшее претендует на самое большее, а целое, когда приблизишься к нему и освоишь его, «вдруг» ока­зывается конкретнее части, — один из парадоксов диалек­тического подхода к книге.

Ввожу такое понятие, как «чувство текста», чувство, вне которого немыслим творческий читатель. Так вот, де­таль не только обостряет, развивает это чувство, она рож­дает его загадочным смыслом художественной сути. В «подробностях» не упущены ли «возможности»? — гово­рю себе и ребятам, когда читаем книгу. И еще. Художест­венная деталь — не жевательная резинка, и слишком дол­го мусолить ее нельзя. Надо знать зону ее действия. За­частую это кусочек текста; иногда — целый образ; а бы­вает — и вся книга. Как органы относятся ко всему орга­низму, так и деталь к целому. Есть органы жизненно важ­ные, без которых организм существовать не может, а есть и такие, отсутствие которых не нарушает его жизнедея­тельности. Так и в системе деталей надо определить иерархию ценностей. Орган или соединительная ткань? Если орган, то насколько велико его значение в жизни целого?

Говорят, деталь — тот же опорный сигнал. Заблужде­ние. Деталь (попробую сформулировать) — концентриро­ванная (!) поэтическая (!) сущность (!), несущая в себе пафос и атрибуцию целого. Проще говоря, художествен­ный образ, позволяющий без фокусов и заморочек обрести свой(!), личностный (!) способ анализа текста, не быть пленником расхожего штампа, чьей-то заготовки. Это именно вещество, способное к саморазвитию; душа книги, а не ее графика; источник ассоциативного, образного раз­мышления, значит, и творческого запоминания, наполнен­ного большой духовной работой, а не механическим, сте­реотипным усвоением информации. Две радости — позна­ние и общение, соединенные художественной деталью, рождают третью — творчество. «Теперь и я буду искать в своей работе шолоховскую щепку», — пишет мне мой коллега. Что ж, посоветую ему и всем осмотрительнее искать «щепки», а

 

найдя — заострить творческим приемом, укрупнить ярким вопросом. Способ введения ученика в структуру художественного текста через деталь — прием — вопрос универсален и может быть использован всеми.

 

АБСУРД, НЕ ЛИШЕННЫЙ СМЫСЛА

 

Когда в Останкине я сказал, что за 15 минут могу, «выдать» всего (!) А. Блока, то в статьях и выступлениях замелькали упреки: как можно о великих — минутами! Тут не то что часов, месяцев — жизни мало! А ведь была-то гипербола, рождающая идею. За 15 минут Блока, конеч­но, не «выдать», но заставить всех и на всю жизнь полю­бить его стихи — это можно, если анализировать худо­жественное творчество средствами поэтической формулы. В ее основе — та же деталь, только с большим потенциа­лом. Принципиально не согласен, будто с великими нель­зя разговаривать минутами. Формулы дают эту возмож­ность, за которой к тому же и насущная потребность: расширить круг великих. Сколько их, разной величины и значимости, остаются за рамками урока?! Многих не знают даже по имени. Все оттого, что «часов» не хватает, а ра­ботать «минутами» — не умеем. Вот иди на факультатив, там и узнаешь, что И. А. Гончаров ничуть не менее зна­чим, чем И. С. Тургенев, а Лесков и Короленко лишь ря­дом с Толстым и Чеховым оказались в тени. Да, их «эпо­хальное» значение не столь велико. Но ведь не только же историю изучаем в художественной книге — и человека. А родной язык? У Лескова он не менее богат, чем у Льва Толстого, и, пожалуй, еще «роднее».

Прекрасно понимаю, как нужны словеснику часы. На уроках литературы духовно формируется человек, зреет и мужает личность. На то и другое необходимо время, потому что это — процесс, который нельзя сокращать. Тем не менее ускорить, т. е. уплотнить, можно и нужно. Имен­но эту функцию и выполнит формула. Представьте: «Вой­ну и мир» (в порядке нелепого фантастического экспери­мента) вместо 15 отпущенных часов дадим за три урока. На первом — все значения «войны» в романе; на втором — в том же ключе осмыслим символику «мира»; на треть­ем — не менее загадочное толстовское «и» во всех его противоречиях. Вот вам и формула! Она толкнет к раз­гадке романа, т. е. к чтению. Сами ребята проинформи­руют себя о героях, событиях, сюжетных линиях, колли­зиях толстовской эпопеи. Учебник поможет им разоботаться в тех тонкостях и

 

сложностях, на которые не хватило времени.

Конечно, три у рока на «Войну и мир» — это даже и не гипербола, а абсурд. Тем не менее...

Сколько разгромов в «Разгроме»? Посчитаем, раскро­ем, подтвердим. Тут уж буквально одного-двух уроков достаточно, чтобы фадеевский роман раскрылся как на ладони.

Почему песня, которую поют ночлежники, для каждо­го из них — «любимая»? («На дне»). Опять же «минута­ми» раскрывается замысел, даже художественные сред­ства.

В одной из своих книг («Рождение урока») я писал, как однажды (вынужденно!) за 45 минут, используя фор­мулу и подключив ребят к уроку, рассказал почти все о «Герое нашего времени».

Независимо, каким средством пользуемся (прием, де­таль, формула), так или иначе оно становится вопросом. Такова уж природа литературы — вопрошать. Бесконеч­ные «зачем», «почему», «сколько». То ли оттого, что век технический и всяк умеет и любит считать, или по какой-то иной причине, но в моих вопросах все чаще звучит арифметическое «сколько».

«Смогли бы дать «Преступление и наказание» за один урок?» — такую записку получил однажды от студентов филфака. Извольте! — принял вызов. Только с условием: вы уже не студенты, а мои ученики. Урок так урок, по всем правилам! Вынул часы: засекайте время. Звонок не оборвет меня на полуслове: уложусь минута в минуту. Этому меня научила формула. Святое дело — звонок! Сре­ди других профессиональных истин мои «педагогические» ребята эту усвоили в особенности. От меры отдыха за­висит и степень работы. Итак, урок.

Что знаем о романе Достоевского? И много, и мало. Да, Раскольников нарушил «меру» дозволенной крови. Не думал, что лезвие обычного дворницкого топора ока­жется столь огромным. Скольких же убил он? Посчитаем.

Понятно, старуху-процентщицу. Уже мертвая, она при­снилась ему и — хохочет. Почему? Смех этой (!) стару­шонки еще коварнее, чем злая улыбка Пиковой дамы. Между прочим, что общего между Германном и Родионом?

Вторая жертва тоже очевидна — Лизавета. Но помнит только старуху. Когда и в связи с чем память воскресит Лизавету? Без текста нельзя. Зато, не заглядывая в кни­гу, можно ответить на другой вопрос. Если

 

бы Раскольников не забыл закрыть за собой дверь на крюк, и Лизавета не вошла бы в комнату, и второй самой страшной жертвы не было бы, смог бы он «перешагнуть» и идти дальше?

И третья жертва, как и две предыдущие, на поверх­ности. «Я себя убил!» — скажет Раскольников. Неоспори­мо. Как и то, что «наказание» пришло на полгода рань­ше «преступления», когда, еще сидя в своей каморке, он «перешептывал» замысел, слышал диалог Наполеона и Шиллера, рассудить которых могла только «проба». Но объясните, почему Раскольников снова пришел к дверям старухи — подергать колокольчик? То так, то эдак ищет встреч со Свидригайловым? Наконец, почему один из них (Свидригайлов) выбирает пулю, а другой (Раскольни­ков) — «Владимирку»?

Скрестив руки, точно философ, стоит у самой двери (не досталось стула) юноша в спортивной куртке. Коль «фи­лософ», пусть тогда объяснит, почему из «преступников» (старушонка, Лужин, Свидригайлов) мы, не оправдывая, вместе с Достоевским откровенно симпатизируем Рас-кольникову? И даже (если уж сравнивать) чуть больше, чем его приятелю Разумихину? Однажды он и Расколь­ников, идя по разным сторонам улицы и увидя друг дру­га, прошли мимо. «Встреча» была, но — не состоялась. Еще одно «почему».

Четвертая жертва — неискупаемая. Оттого и невозмож­но, в принципе, продолжить роман, хотя кое-какие «на­дежды» на этот счет писатель высказывает.

Два человека знают, что Раскольников «окровавился». Верно, Порфирий Петрович, располагающий «психологи­ческими черточками-с». Любопытно собрать их (задание!) и выстроить весьма доказательную улику, с одной сто­роны, изобличающую преступника, а с другой — свиде­тельствующую о незаурядном таланте следователя-«охотника», сумевшего поставить капкан на той тропинке, ко­торую не обойдешь. Поединок двух сильных характеров: следователя, живущего веяниями эпохи, и новоявленного «экспериментатора» с топором, пожалуй, наилучшие стра­ницы романа, обойти которые — вроде как потерять би­лет на спектакль или концерт.

Есть и другой «следователь» — интуитивный всевидец, не ведая, все знающий. Да, это мать Раскольникова. Без­отчетные слезы поминутно наполняют ее глаза. То, что не принимает мама, отвергнет и человечество, какой бы солидной «арифметикой» ни была аргументирована «тео­рия».

 

Роденька! первенец! — по сути матереубийца.

Ну, а пятую жертву (скоро звонок!) поищите дома. Она — есть. Но лишь эстетически (!) грамотный читатель, постигший тайны художественного мышления, законы творчества, не только понявший Достоевского, но и под­нявшийся до него, найдет ее. Здесь надо быть читающим художником. Может, и пишущим? Впрочем, обязательно пишущим, потому что «находку» обоснуем домашним со­чинением.

- Пятая жертва, - выкрикнул кто-то из студентов, - это ваш ученик! Хочет или нет, а роман прочитает.

Мой класс расположен на четвертом этаже; на треть­ем — библиотека, на втором — буфет. Иной раз после бур­ного урока спускаюсь на третий этаж: посмотреть, куда пойдут ребята. Кто-то остается наверху; иные толпятся у библиотеки; ну, а некоторые спускаются в буфет. Так вот «иных» значительно больше. Библиотека зовет, пере­хватывает ученика на пути в буфет. Книга-то, оказыва­ется, вкуснее булочки!

Никто из моих слушателей-студентов, даже их опыт­ные наставники, пятой, интригующей жертвы, не нашли. Больше того, удивились, пожимая плечами, когда я об­ратил внимание на деталь, обычно не замечаемую: «Ли-завета поминутно была беременна...» Может, и в этот мо­мент, когда (не обухом, а лезвием!) был занесен над нею топор, она находилась в таком состоянии? Иначе Досто­евский не дал бы этих строк или употребил бы в каком-то ином контексте. Ничего случайного, внутренне не свя­занного с главной «темой» у великих мастеров слова не бывает.

Долго еще гудел зал, и веря, и не веря художествен­ной детали.

- Если бы Раскольников убил старуху не один, а с кем-то, мучился бы он? — спросил студент.

-Ты же сам понимаешь, - вмешался другой, - а с кем-то он не пошел бы — личность!

Выяснилось: роман читали не все. Вот если бы на каждой странице убивали по старушке... Теперь захоте­лось рочитать, многим — перечитать. В самом деле, от одного «сколько» — десятки «почему» и «зачем», на которые ответит только текст.

Найти сущностную структуру урока и продолжить его добирающим заданием — функция формулы, эффективного, динамичного и сжатого, как

 

 

пружина, учебного средства. Если Маяковский буквально за 15 минут написал свой знаменитый «Левый марш», почему, спрашивается за такое же количество минут не разобрать его — по оттенкам рефренирующего слова «левой»? Оттенков — двенадцать! Уясним сразу: на второстепенные проблемы частные вопросы никаких часов не хватит, сколько бы ни увеличивали их. Формула позволяет рационально бороться за минимум, зная цену минутам.

 

Всегда я рад заметить разность

Между Онегиным и мной, —

 

пишет Пушкин. За два-три часа эта «разность» позволяет раскрыть сложнейшее из произведений.

«Вышла у меня не драма, а комедия», — пишет Чехов о «Вишневом саде». В одном вопросе: как вышло? — вся пьеса. Что не успели в классе, доскажем дома: учебником, дополнительной литературой. Нет, это не перегрузка, а чуть большая плотность занятости. В принципе я за такую занятость.

Инструментом формулы можно работать и с литературой, а не только с отдельной книгой. Всяк по-своему «пробу» делают Сальери, Печорин, Базаров, Рахметов, Болконский, Корчагин… Свести их воедино – опять-таки дать уроку концентрированную сущность.

Конечно, общаться с искусством минутами — абсурд" Но — не лишенный смысла. Школа и жизнь требуют расширенной, значит, уплотненной информации. За деталями поищем формулы! Прямо в руки дают они надежный и современный способ сущностного изучения литературы.

 

«РОМАШКОВЫЙ» МЕТОД

 

Повсюду печальные приметы той «методической» ра­боты, какая проделана в течение десятилетий на поприще «эстетического воздействия» средствами художественного слова. За воздействие и — воздаяние: социально инертный (!) нечитающий (!) инфантилист, согласно свидетелльству о среднем образовании «зрелый». Как словесника меня корежит малейшее пренебрежение к книге, к художественному слову вообще. Вот информация, что называется, самая свежая, с доски объявлений.


Клуб

производственного объединения «Ленинградский металлический завод» объявляет набор в коллективы:

1. Музыкально-поэтический театр.

2. Молодежный театр комедии.

3. Ансамбль народного танца.

4. Ансамбль современного эстрадного танца.

5. Вокальный ансамбль.

6. Студию художественного слова.

7. Кройки и шитья.

 

Объявление номенклатурно довольно точно отражает характер сегодняшних запросов молодежи: студия художе­ственного слова рядом с кройкой и шитьем. Охотников петь, играть, танцевать хоть отбавляй, а вот набери-ка студию слова, когда у многих падает интерес к нему.

В чем угодно можно не соглашаться со мною, спорить, но убежден, что умение разбудить живой интерес ученика к поэтическому слову и заставить это слово звучать, а ученика жить этим словом — основа основ словесника. Видели, как обрывают ромашку, гадая? Художественное слово, в сущности, та же ромашка, где каждый лепесток — значение. Погадаем? Не одной рукой, а многими. Всяк оторвет свой «лепесток» и, положив на ладошку, объяс­нит. Работа над словом — главное в анализе. Вот и бу­дем сообща искать и обрывать ромашки. Занятие само по себе удивительное, захватывающее. Особенно когда остается последний лепесток, и уже ничья рука, кроме моей, не оборвет его я — не спешу... Попадая, как бы сказал Есенин, в «ромашковый луг», жиденьких, низко­рослых не берем. Ищем самую приметную, с крупным венчиком, и — неторопливо добираемся до желтой, солнеч­ной сердцевины. Лепестков на ветер не бросаем, а пря­чем их в уголках памяти — иного материала объяснить книгу, написать сочинение, выстроить устный ответ, пожа­луй, и не надо. Обойдемся двумя-тремя ромашками, видя все поле.

Вместе с Татьяной, точно на экскурсии, незаметно вхо­дим в опустевший дом Онегина. Первое, что бросается в глаза, — «стол с померкшею лампадой». Поэт, однако, мог бы сказать и по-другому: с погасшею, потухшею. Звучит! Но ребята, все как один, за померкшую. Что-то тут такое... При свете этой лампады еще недавно за столом сидел Онегин, читал и мыслил, значит, жил... Ее свет падал и на Ленского, когда зимними вечерами он приезжал в этот дом. А теперь — своей «тенью» вытеснил хозяина. Померкла, но жива и страдает душа самого Онегина, которая на

 

 

смерть Ленского отозвалась с не меньшей болью, чем Татьяны. В лампаде — и мертвенный холод камина: «Погасший пепел уж не вспыхнет» (вряд ли Онегин когда нибудь вернется сюда, но слабая надежда до конца не утеряна); и печальная торжественность неожиданного (1) для самой Татьяны появления в доме своего кумира; и ощущение чего-то невозвратно утраченного, непоправимого; и предчувствие неизбежных, близких перемен в ее судьбе... Поразились изумительной способности Пушкин не просто отражать, изображать, но еще и поэтизировать по словам Белинского, окружающий мир, обстановку, в которой живем. Онегина в этой главе нет, но он незримо, присутствует в том, какими видит и воспринимает его вещи Татьяна. Померкли (но — не погасли!) «обманы» ц Ричардсона, и Руссо... Прежнее наивно-романтическое отношение к Онегину исчезает. Вот-вот — и «ум проснется». Но не холодом, а теплом веет от лампады, которая вдруг осветилась для нас огнем поэзии.

...Печорин и Мери на прогулке. В нарочито сгущенных тонах он сейчас кое-что расска­жет о себе, чтобы вызвать (эксперимент!) сочувствие, сострадание. А затем мельком взглянет на Мери.

- «… В ее глазах», - пишет Лермонтов… Вот как бы ты написал, Саша: показались слезы (плохо!); Нина, очевидно, сказала бы по-другому: сверкнули или блеснули (уже лучше!); а вот как у Лермонтова…

Задние и передние парты точно сдвинулись. Ну! Ну! Не спеша открываю книгу: «в ее глазах бегали слезы». Надо же выкопать такое словечко! Неожиданное! И очень точное! Есть над чем подумать! Оборвем ромашку? По­моги и ты нам, читатель. Лепестков на всех хватит. Тогда тебе и нам понятнее и ближе станут строчки: «И на очи давно уж сухие набежала, как искра, слеза».

«Деловой» Молчалин («Горе от ума»); «горячая» Катерина («Гроза»); «обтерханные» мужички («Отцы и, дети»); «особенный» Рахметов («Что делать?»); «осани­стая» Матрена («Кому на Руси жить хорошо»); «круглый» Каратаев («Война и мир»); «глазастый» Кутузов (там же); «незаметный» Ленин («Владимир Ильич Ленин»); «драгоценная» морковь («Хорошо!») и т. д.— все эти слова-«ромашки» из того огромного луга, имя которому— книга. «Ромашковым» методом исследуем и художествен­ную деталь, раскрываем формулу, ищем ответа на вопрос, дискутируем вокруг той или этой проблемы. Многое-многое в моей педагогической концепции от этого удивитель­ного цветка.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-08-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: