ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН М. Н. ЗАГОСКИНА «ЮРИЙ МИЛОСЛАВСКИЙ» 7 глава




– О! если так, боярышня, – сказал Кирша, – так знай же – я не колдун и ты без греха можешь верить словам моим.

– Ты не колдун?.. Но кто же ты?

– Для других пока останусь колдуном: без этого я не мог бы говорить с тобою; но вот тебе господь бог порукою, и пусть меня, как труса, выгонят из Незамановского куреня или, как убийцу своего брата, казака, – живого зароют в землю (6), если я не такой же православный, как и ты.

– Но каким чудом ты мог отгадать то, что знала я одна и ведал один господь?

– Долго рассказывать, боярышня; да поверь уж моей совести: право, я не колдун! а все‑таки знаю, что Юрий Дмитрич Милославский тебя любит, что, может статься, вы скоро увидите друг друга… Молись богу и надейся! А что ты не будешь за паном Гонсевским, за это тебе ручается Кирша, запорожец, который знает наверное, что его милости и всем этим иноверцам скоро придется так жутко в Москве, как злому кошевому атаману на раде[61], когда начнут его уличать в неправде. Где ему о свадьбе думать! О своей голове призадумается!.. Ну, что, боярышня, полегче ли тебе?

– Ах… да! – отвечала Анастасья, приложив к сердцу свою руку.

– Теперь вы можете все подойти, – сказал Кирша, оборотясь к дверям.

– Ну, что, дитятко мое?.. – спросила торопливо Власьевна, подбежав к больной.

– Ах, мамушка, мамушка! – отвечала, всхлипывая, Анастасья. – Боже мой!.. Мне так легко… так весело!.. Поздравь меня, родная!.. – продолжала она, кинувшись к ней на шею. – Анюта… вы все… подите ко мне… дайте расцеловать себя!.. Боже мой!.. Боже мой! Не сон ли это?.. Нет, нет… Я чувствую… мое сердце… Ах, я дышу свободно!..

Слезы градом катились из прелестных очей ее, устремленных на святые иконы.

– Подите, подите, – сказала она, наконец, тихим голосом. – Я хочу остаться одна… мне надобно… я должна… ступайте, милые, оставьте меня одну!

Все вышли в другую комнату.

– Ну, батюшка, тебе честь и слава! – сказала Власьевна запорожцу. – На роду моем такого дива не видывала! С одного разу как рукой снял!.. Теперь смело проси у боярина чего хочешь.

– Я за многим не гонюсь, – отвечал Кирша, – и если боярин пожалует мне доброго коня…

– За трех не постоит! Да не нужно ли будет тебе еще поговорить с Анастасьей Тимофеевной?

– Нет, не надобно. С боярином мне нужно словцо перемолвить, а для нее… постой‑ка на часок… На вот тебе…

– Что это, батюшка?.. Сухарь!

– Да, да, сухарь. Смотри: семь дней сряду давай своей боярышне пить с этого сухаря, что ей самой вздумается: воды, квасу, меду ли, все равно.

– Слушаю, батюшка.

– Кружку наливай вровень с краями и подноси левой рукой.

– Слушаю, батюшка.

– Всю неделю сама не пей ничего, кроме воды; а об наливке забудь и думать!

– Как, отец мой! и перед обедом?

– И перед обедом и после обеда. Слышишь ли? ни капельки!

– Слышу, батюшка, слышу! Ведь я еще не оглохла! Шесть дней не пить ничего, кроме воды!

– Не шесть, а ровно семь, бабушка.

– Да бишь, да! Целую неделю… Делать нечего! Недаром говорят, – прибавила Власьевна сквозь зубы, – что все эти колдуны с причудами. Семь дней!.. легко вымолвить!

Тут двое слуг, войдя поспешно, растворили дверь настежь, и боярин Кручина вошел в комнату. Все присутствующие вытянулись в нитку и отвесили молча по низкому поклону; одна Власьевна, забыв должное к нему уважение, закричала громким голосом:

– Милости просим, государь Тимофей Федорович! милости просим!.. Что пожалуешь за радостную весточку?

– Что ты, старуха, в уме ли? – сказал боярин.

– Без ума, родимый, без ума! Ведь боярышня совсем выздоровела!

– Возможно ли?

– Да, батюшка! изволь сам на нее взглянуть.

Боярин вошел к своей дочери и, поговоря с нею несколько минут, возвратился назад. Радость, удивление и вместе какая‑то недоверчивость изображались на лице его; он устремил проницательный взгляд на Киршу, который весьма равнодушно, хотя и почтительно, смотрел на боярина.

– Как тебя зовут? – спросил, наконец, Кручина.

– Киршею, – отвечал запорожец.

– Давно ли ты здесь?

– С сегодняшнего утра.

– Куда идешь?

– На мою родину, в Царицын.

– Когда ты проходил двором, то повстречался с слугою боярина Милославского и говорил с ним. Ты его знаешь?

– Вчера мы ночевали вместе на постоялом дворе.

– Он объявил, что ты запорожец.

– Да, я запорожский казак; но в Царицыне у меня отец и мать.

– Не желаешь ли остаться здесь и служить мне?

– Нет, Тимофей Федорович, я хочу пожить дома.

Высокий лоб боярина покрылся морщинами; он взглянул угрюмо на запорожца и, помолчав несколько времени, продолжал:

– Ты облегчил болезнь моей дочери: чем могу наградить тебя?

– Я сгубил моего коня, боярин; а пешком ходить не привык…

– Выбирай любого на моей конюшне. Я не спрашиваю тебя, как ты умудрился помочь Анастасье; колдун ли ты, или обманщик – для меня все равно; но кто будет мне порукою, что болезнь ее не возвратится? Ты должен остаться здесь, пока я не уверюсь в совершенном ее выздоровлении.

– Нельзя, боярин: я спешу домой.

– Вздор! ты останешься.

– Нет, Тимофей Федорович, не останусь.

Боярин взглянул с удивлением на Киршу. Привыкнув к безусловному повиновению всех его окружающих, он не мог надивиться дерзости простого казака, который, находясь совершенно в его власти, осмеливался ему противоречить.

– Посмотрим, – сказал он с презрительною улыбкою, – посмотрим, удастся ли бродяге переупрямить боярина Шалонского!

– Власть твоя, Тимофей Федорович! – продолжал спокойно Кирша. – Ты волен насильно меня оставить; но смотри, чтоб после не пенять!

Глаза боярина Кручины засверкали, как у тигра.

– Молчи, холоп! – заревел он громким голосом. – Ты смеешь грозить мне!.. Знаешь ли ты, бродяга, что я могу всякого колдуна, как бешеную собаку, повесить на первой осине!

– А разве от этого тебе будет легче, – отвечал Кирша, устремив смелый взор на боярина, – когда единородная дочь твоя зачахнет и умрет прежде, чем ты назовешь знаменитого пана Гонсевского своим зятем?

Боярин побледнел как смерть; он пожирал глазами запорожца. Несколько минут продолжалось глубокое молчание, похожее на ту мертвую тишину, которая предшествует ужасному громовому удару. Наконец, страх потерять единственную дочь, а вместе с ней и все надежды на блестящую будущность победил в нем желание наказать дерзкого незнакомца. «Тот, кто излечил в несколько минут таким чудесным образом дочь его, вероятно, мог столь же легко сделать противное». Эта мысль спасла Киршу. Лицо боярина, обезображенное судорожными движениями гнева, доведенного до высочайшей степени, начало мало‑помалу принимать свой обыкновенный мрачный, но спокойный вид. Он бросил грозный взгляд на всех предстоящих, как будто желая напомнить им, что дерзость Кирши не должна служить для них примером; потом, взглянув довольно ласково на запорожца, сказал:

– Ну, голубчик, ты не робкого десятка. Добро, добро! если ты не хочешь остаться, так ступай с богом! Я не стану тебя держать.

– Так‑то лучше, боярин! – сказал Кирша. – Неволею из меня ничего не сделаешь; а за твою ласку я скажу тебе то, чего силою ты век бы из меня не выпытал. Анастасью Тимофеевну испортили в Москве, и если она прежде шести месяцев и шести дней опять туда приедет, то с нею сделается еще хуже, и тогда, прошу не погневаться, никто в целом свете ей не поможет.

– Шесть месяцев! – вскричал боярин. – Но в будущем месяце я должен непременно ехать с нею в Москву.

– Не езди, Тимофей Федорович!

– Не могу: я дал слово пану Гонсевскому.

– Возьми его назад.

– Нет, я не изменял никогда моему обещанию.

– Ну, воля твоя! Было бы сказано, а там делай что хочешь.

– Но не знаешь ли ты какого способа?..

– Никакого, боярин. Если ты прежде шести месяцев и шести дней привезешь боярышню в Москву, хоть, например, в понедельник, то на той же неделе в пятницу будешь ее отпевать.

– Ты лжешь, бездельник!

– А из чего мне лгать, боярин? Гневить тебя прибыли мало; и что мне до этого, поедешь ли ты в Москву, или останешься здесь?.. Я и знать об этом не буду.

Боярин призадумался, а Кирша продолжал:

– Я кончил свое дело, Тимофей Федорович; теперь позволь мне идти.

– Андрюшка! – сказал Кручина одному из слуг. – Отведи его на село к приказчику; скажи, чтоб он угостил его порядком, оставил завтра отобедать, а потом дал бы ему любого коня из моей конюшни и три золотых корабленика. Да крепко‑накрепко накажи ему, – прибавил боярин вполголоса, – чтоб он не спускал его со двора и не давал никому, а особливо приезжим, говорить с ним наедине. Этот колдун мне что‑то очень подозрителен!

Кирша вышел вместе с слугою, и почти в то же время на боярский двор въехали верхами человек пять поляков в богатых одеждах; а за ними столько же польских гусар, вооружение которых, несмотря на свое великолепие, показалось бы в наше время довольно чудным маскарадным нарядом. Все гусары были в латах и шишаках; к латам сзади приделаны были огромные крылья; по обеим сторонам шишака точно такие же, но гораздо менее, а за плечьми вместо плащей развевались леопардовые кожи. Каждый гусар был вооружен палашом и длинным дротиком, украшенным цветным флюгером.

– Вот и пан Тишкевич с своими товарищами! – сказал боярин Кручина, взглянув в окно. – Но кто это едет по левую его сторону?.. Мне помнится, этой красной рожи я никогда не видывал!

Сказав эти слова, Шалонский отправился навстречу к своим гостям, а Власьевна и сенная девушка вошли опять в комнату к своей боярышне.

 

X

 

Дворецкий и несколько слуг встретили гостей на крыльце; неуклюжий и толстый поляк, который ехал возле пана Тишкевича, не доезжая до крыльца, спрыгнул, или, лучше сказать, свалился с лошади, и успел прежде всех помочь региментарю сойти с коня. Вероятно, каждый из читателей наших знает, хотя по слуху, известного Санхо‑Пансу; но если в эту минуту услужливый поляк весьма походил на этого знаменитого конюшего, то пан Тишкевич нимало не напоминал собою Рыцаря Плачевного Образа. Он был среднего роста, плечист и сидел молодцом на коне. Быстрые движения, смелый взгляд, смуглое откровенное лицо – все доказывало, что пан Тишкевич провел большую часть своей жизни в кругу бесстрашных воинов, живал под открытым небом и так же беззаботно ходил на смертную драку, как на шумный и веселый пир своих товарищей. Трое других молодцеватых поляков отличались огромными усами и надменным видом, совершенно противоположным добродушию, которое изображалось на открытом и благородном лице их начальника. Боярин Кручина встретил гостей в столовой комнате. При виде портрета польского короля, с известной надписью, поляки взглянули с гордой улыбкой друг на друга; пан Тишкевич также улыбнулся, но когда взоры его встретились со взорами хозяина, то что‑то весьма похожее на презрение изобразилось в глазах его: казалось, он с трудом победил это чувство и не очень торопился пожать протянутую к нему руку боярина Кручины. После первых приветствий Тишкевич представил хозяину сначала своих сослуживцев, а потом толстого поляка, который исправлял при нем с таким усердием должность конюшего.

– Этот краснощекий весельчак, – сказал он, – пан Копычинский, который и без меня был бы твоим гостем, потому что отправлен к тебе гонцом из Москвы с известием, что царик[62]убит.

– Как! – вскричал Кручина. – Тушинский вор?..

– Да! его убили в Калуге, куда он всякий раз прятался, как медведь в свою берлогу.

– Насилу‑то калужане за ум взялись!

– Не калужане, боярин, – сказал с важным видом Копычинский, – спроси меня, я это дело знаю: его убил перекрещенный татарин Петр Урусов; а калужские граждане, отомщая за него, перерезали всех татар и провозгласили новорожденного его сына, под именем Иоанна Дмитриевича, царем русским.

– Безумные! – вскричал боярин. – Да неужели для них честнее служить внуку сандомирского воеводы, чем державному королю польскому?.. Я уверен, что пан Гонсевский без труда усмирит этих крамольников; теперь Сапега и Лисовский не станут им помогать… Но милости просим, дорогие гости! Не угодно ли выпить и закусить чего‑нибудь?

Боярин ввел своих гостей в другую комнату, в которой большой круглый стол уставлен был блюдами с холодным кушаньем и различными водками. Когда гости закусили, разговор снова возобновился.

– Знаешь ли, боярин, – сказал пан Тишкевич, обтирая свои усы, – что сегодня поутру мы охотились в твоих дачах?

– Милости просим! – отвечал боярин. – Забавляйтесь, сколько душе вашей угодно.

– И чуть‑чуть, – продолжал Тишкевич, – не заполевали красного зверя.

– Так вам не удалось?

– Вот то‑то и досадно! а такие зверьки не часто попадаются.

– Так что ж, пан? Если хочешь, завтра мы поохотимся вместе, и я ручаюсь тебе…

– Не ручайся, боярин: теперь этот зверь далеко. Мы ловили сегодня одного молодца, который пробирается с казною в Нижний Новгород.

– В Нижний?.. – вскричал Кручина.

– Да, в Нижний, – повторил Тишкевич. – Вот пан Копычинский лучше это расскажет; он совсем было подтенетил его.

– Да, – сказал Копычинский, вытянув чарку водки. – Он у меня сквозь пальцев проскользнул. Я застал его с двумя провожатыми на постоялом дворе, верстах в десяти отсюда; с первого взгляда он показался мне подозрительным, вот я и принялся допрашивать его порядком; он забормотал, сбился в речах и занес такую околесную, что я тот же час его и за ворот. Мой парень сначала было расхрабрился, заговорил и то и се, да я не кто другой! прижал его к стене, приставил к роже пистолет, крикнул… трусишка испугался и покаялся мне во всем.

– Да как же ты их упустил? – спросил с нетерпением боярин.

– А вот как: я велел их запереть в холодную избу, поставил караул, а сам лег соснуть; казаки мои – нет их вшисци дьябли везмо![63]– также вздремнули; так, видно, они вылезли в окно, сели на своих коней, да и до лесу… Что ж ты, боярин, качаешь головой? – продолжал Копычинский, нимало не смущаясь. – Иль не веришь? Далибук[64], так! Спроси хоть, пана региментаря.

– На меня не ссылайся, пан, – сказал Тишкевич, – я столько же знаю об этом, как и боярин, так в свидетели не гожусь; а только, мне помнится, ты рассказывал, что запер их не в избу, а в сени.

– Ну, да не все ли это равно! – прервал Копычинский. – Дело в том, что они ушли, а откуда: из сеней или из избы, от этого нам не легче. Как ты прибыл с своим региментом, то они не могли быть еще далеко, и не моя вина, если твои молодцы их не изловили.

– У одного из них убили коня, – сказал Тишкевич, – но зато и у меня лучший налет в регименте лежит теперь с простреленным плечом.

– Вылезли в окно… и с оружием! – прошептал боярин. – А не в примету ли тебе, каковы они собою?

– Один из провожатых – малый дородный, плотный…

– И также вылез в окно?..

– У страха очи велики, боярин! И в щелку пролезешь, как смерть на носу. Другой похож на казака; а самый‑то главный – детина молодой, русоволосый, высокого роста, лицом бел… или, может статься, так мне показалось: он больно струсил и побледнел как смерть, когда я припугнул его пистолетом; одет очень чисто, в малиновом суконном кафтане…

– Одним словом, – перервал боярин, – точь‑в‑точь, как этот молодец, что стоит позади тебя.

Копычинский обернулся и, отпрыгнув назад, закричал с ужасом:

– Вот он!.. держите! схватите его!.. у него за пазухою пистолет!

– Неправда, пан, – сказал с улыбкою Юрий. – Теперь со мною нет пистолета: я чужим добром никого не угощаю.

– Что все это значит? – спросил пан Тишкевич. – Растолкуйте мне…

– Прежде всего прошу познакомиться, – сказал Кручина. – Это Юрий Дмитрии Милославский; он прислан ко мне из Москвы с тайным поручением от пана Гонсевского.

Поляки отвечали довольно вежливо на поклон Милославского; а пан Тишкевич, оборотясь к Копычинскому, спросил сердитым голосом: как он смел сочинить ему такую сказку? Копычинский не отвечал ни слова; устремя свои бездушные глаза на Юрия, он стоял как вкопанный, и только одна лихорадочная дрожь доказывала, что несчастный хвастун не совсем еще претворился в истукана.

– Я вижу, от него толку не добьешься, – продолжал Тишкевич. – Потрудись, пан Милославский, рассказать нам, как он допытался от тебя, что ты везешь казну в Нижний Новгород, как запер тебя и служителей твоих в холодную избу и как вы все трое выскочили из окна, в которое, чай, и курица не пролезет?

Юрий рассказал им все подробности своей встречи с Копычинским; разумеется, угощение и жареный гусь не были забыты. Пан Тишкевич хохотал от доброго сердца; но другие поляки, казалось, не очень забавлялись рассказом Юрия; особливо один, который, закручивая свои бесконечные усы, поглядывал исподлобья вовсе не ласково на Милославского.

– Черт возьми! – вскричал он, наконец. – Я не верю, чтоб какой ни есть поляк допустил над собою так ругаться!

– И, пан ротмистр! – сказал Тишкевич. – Не все поляки походят друг на друга.

– Если б я был на месте этого мерзавца, – продолжал сердитый ротмистр, бросив презрительный взгляд на Копычинского, который пробирался потихоньку к дверям комнаты, – то клянусь моими усами…

– Скорей дал бы себе раздробить череп, – перервал региментарь, – чем съел бы гуся! Я в этом уверен так же, как и в том, что всякий правдивый поляк порадуется, когда удалый москаль проучит хвастунишку и труса, хотя бы он носил кунтуш и назывался поляком. Давай руку, пан Милославский! Будем друзьями! Ты не враг поляков; но если б был и врагом нашим, я сказал бы то же самое. Мы молодцов любим; с ними и драться‑то веселее! А ты, храбрый пан Копычинский… Ага, да он уж дал тягу!.. Тем лучше… Надеюсь, боярин, ты не заставишь нас сидеть за одним столом с этим негодяем; он, я думаю, сытехонек, а если на беду опять проголодался, то прикажи его накормить в застольне; да потешь, Тимофей Федорыч, вели его попотчевать жареным гусем!.. Кстати, пан, – прибавил он, обращаясь снова к Юрию, – мы, кажется, поменялись с тобою конями? Только на твоем недалеко уедешь: он и теперь еще лежит в лесу, на большой дороге… Нет, нет, – продолжал он, не давая отвечать Юрию, – дело кончено; я плохой барышник, вот и все тут! Владей на здоровье моим конем. Не ты виноват, что я поверил этому хвастуну Копычинскому, который должен благодарить бога за то, что не висит теперь между небом и землею; а не миновать бы ему этих качелей, если б мои молодцы подстрелили самого тебя, а не твою лошадь.

– Позволь спросить, пан региментарь, – сказал Юрий, – что сделалось с одним из моих провожатых, который остался пешим в лесу?

– Он, я думаю, и теперь еще разгуливает по лесу.

– Так он уцелел?.. Слава богу!

– Да, уцелел. Этот мошенник подбил глаз моему слуге, увел моего коня и подстрелил лучшего моего налета; но я не сержусь на него. Если б ему нечем было заменить твоей убитой лошади, то вряд ли бы я теперь с тобою познакомился.

Меж тем число гостей значительно умножилось приездом соседей Шалонского; большая часть из них были: поместные дети боярские, человек пять жильцов и только двое родословных дворян: Лесута‑Храпунов и Замятня‑Опалев. Первый занимал некогда при дворе царя Феодора Иоанновича значительный пост стряпчего с ключом (7). Наружность его не имела ничего замечательного: он был небольшого роста, худощав и, несмотря на осанистую свою бороду и величавую поступь, не походил нимало на важного царедворца; он говорил беспрестанно о покойном царе Феодоре Иоанновиче для того, чтобы повторять как можно чаще, что любимым его стряпчим с ключом был Лесута‑Храпунов. Второй, Замятня‑Опалев, бывший при сем царе думным дворянином, обещал с первого взгляда гораздо более, чем отставной придворный: он был роста высокого и чрезвычайно дороден; огромная окладистая борода, покрывая дебелую грудь его, опускалась до самого пояса; все движения его были медленны; он говорил протяжно и с расстановкою. Служив при одном из самых набожных царей русских, Замятня‑Опалев привык употреблять в разговорах, кстати и некстати, изречения, почерпнутые из церковных книг, буквальное изучение которых было в тогдашнее время признаком отличного воспитания и нередко заменяло ум и даже природные способности, необходимые для государственного человека. Борис Феодорович Годунов, умея ценить людей по их достоинствам, вскоре по восшествии своем на престол уволил их обоих от службы. С тех пор из уклончивых придворных они превратились в величайших, хотя и вовсе не опасных, врагов правительства. Все, что ни делалось при дворе, становилось предметом их всегдашних порицаний; признание Лжедимитрия царем русским, междуцарствие, вторжение врагов в сердце России – одним словом: все бедствия отечества были, по их мнению, следствием оказанной им несправедливости. «Когда б блаженной памяти царь Феодор Иоаннович здравствовал и Лесута‑Храпунов был на своем месте, – говаривал отставной стряпчий, – то Гришка Отрепьев не смел бы и подумать назваться Димитрием». «Если б дворянин Опалев заседал по‑прежнему в царской думе, – повторял беспрестанно Замятня, – то не поляки бы были в Москве, а русские в Кракове. Но, – прибавлял он, всегда с горькой улыбкою, – блажен муж, иже не иде на совет нечестивых!» В царствование Лжедимитрия, а потом Шуйского оба заштатные чиновника старались опять попасть ко двору; но попытки их не имели успеха, и они решились пристать к партии боярина Шалонского, который обнадежил Лесуту, что с присоединением России к польской короне число сановников при дворе короля Сигизмунда неминуемо удвоится и он не только займет при оном место, равное прежней его степени, но даже, в награду усердной службы, получит звание одного из дворцовых маршалов его польского величества. А Замятню‑Опалева уверил, что он непременно будет заседать в польском сенате, в котором по уничтожении думы учредятся места сенаторов по делам, касающимся до России.

Когда хозяин познакомил этих двух отставных сановников с поляками, Замятня после некоторых приветствий, произнесенных со всею важностью будущего сенатора, спросил пана Тишкевича: не из Москвы ли он идет с региментом?

– Из Москвы, – отвечал отрывисто поляк, которому надутый вид Опалева с первого взгляда не понравился.

– Итак, справедливо, – спросил в свою очередь Лесута‑Храпунов, – что в Москве целовали крест не светлейшему королю Сигизмунду, а юному сыну его Владиславу?

– Справедливо.

– Хороши же там сидят головы! – воскликнул Замятня. – «Горе тебе, граде, в нем же царь твой юн!» – вещает премудрый Соломон; да и чего ждать от бояр, которые заседали в думе при злодее Годунове?

– Для чего же ты не едешь сам в Москву? – сказал насмешливо пан Тишкевич. – Ты бы их наставил на путь истинный.

– Чтоб я стал якшаться с этими малоумными?.. Сохрани господи!.. Недаром говорит Сирах: «Касаяйся смоле, очернится, а приобщаяйся безумным, точен им будет».

– Вот то‑то и есть! – подхватил Лесута. – При блаженной памяти царе Феодоре Иоанновиче были головы, а нынче… Да что тут говорить!.. Когда я служил при светлом лице его, в сане стряпчего с ключом, то однажды его царское величество, идя от заутрени, изволил мне сказать…

– Ты расскажешь нам это за столом, – перервал хозяин. – Милости просим, дорогие гости! чем бог послал!

Все вышли снова в столовую, в которой накрытый цветною скатертью стол уставлен был множеством различных кушаньев. Все блюда, тарелки и чаши были оловянные; но напротив стола в открытом поставце расставлены были весьма красиво: серебряные ковши, кубки, стопы, чары и братины. Против каждых двух приборов стояли также серебряные сосуды: один с солью, другой с перцем, а третий, стеклянный, с уксусом. Лучшим и роскошнейшим блюдом был жареный павлин; им и начался обед; потом стали подавать лапшу с курицею, ленивые щи, разные похлебки, пирог с бараниной, курник, подсыпанный яйцами, сырники и различные жаркие. Множество блюд составляло все великолепие столов тогдашнего времени; впрочем, предки наши были неприхотливы и за столом любили только одно: наедаться досыта и напиваться до упаду. Обед оканчивался обыкновенно закусками, между коими занимали первое место марципаны, цукаты, инбирь в патоке, шептала и леденцы; пряники и коврижки, так же как и ныне, подавались после обеда у одних простолюдинов и бедных дворян.

Когда все наелись, началась попойка. Сколько Юрий, сидевший подле пана Тишкевича, ни отказывался, но принужден бы был пить не менее других, если б, к счастию, не мог ссылаться на пример своего соседа, который решительно отказался пить из больших кубков, и хотя хозяин начинал несколько раз хмуриться, но из уважения к региментарю оставил их обоих в покое и выместил свою досаду на других. Один седой жилец не допил своего кубка, – боярин принудил его самого вылить себе остаток меда на голову; боярскому сыну, который отказался выпить кружку наливки, велел насильно влить в рот большой стакан полынной водки и хохотал во все горло, когда несчастный гость, задыхаясь и почти без чувств, повалился на пол. Между тем и пан Тишкевич, несмотря на свою умеренность, стал поговаривать веселее.

– Боярин! – сказал он. – Если б супруга твоя здравствовала, то, верно б, не отказалась поднести нам по чарке вина и. допустила бы взглянуть на светлые свои очи; так нельзя ли нам удостоиться присутствия твоей прекрасной дочери? У вас, может быть, не в обычае, чтоб девицы показывались гостям; но ведь ты, боярин, почти наш брат поляк: дозволь полюбоваться невестою пана Гонсевского.

– И выпить из башмачка ее, – прибавил усатый ротмистр, – за здравие знаменитого жениха и счастливое окончание веселья.

– Она не очень здорова, – отвечал Кручина.

– Мы все тебя об этом просим! – закричали поляки.

– Быть по‑вашему, – сказал хозяин, подозвав к себе одного служителя, который, выслушав приказание своего господина, вышел поспешно вон из комнаты.

– А скоро ли, боярин, веселье? – спросил региментарь.

– Я хотел было в будущем месяце ехать в Москву…

– Не советую: там что‑то все не ладится; того и гляди начнется такая попойка, что и у трезвых в голове зашумит.

– Как так! – сказал Лесута‑Храпунов. – Да разве не вы господа в Москве?

– Да, покамест! – отвечал Тишкевич. – Войти‑то в нее мы вошли…

– «В граде крепкий вниде премудрый, – перервал, заикаясь, Опалев, – и разруши утверждение, на неже надеяшася нечестивии!»

– Вот то‑то и худо, что не вовсе разрушили, – продолжал Тишкевич. – Ну, да что об этом говорить! Наше дело рубиться, а об остальном знают лучше нас старшие.

– И ведомо так, – сказал Лесута. – Когда я был стряпчим с ключом, то однажды блаженной памяти царь Феодор Иоаннович, идя к обедне, изволил сказать мне: «Ты, Лесута, малый добрый, знаешь свою стряпню, а в чужие дела не мешаешься». В другое время, как он изволил отслушать часы и я стал ему докладывать, что любимую его шапку попортила моль…

– Не о шапке речь, – перервал хозяин, – изволь допивать свой кубок! Да и ты, любезный сосед, – продолжал он, обращаясь к Замятие, – прошу от других не отставать. Допивай… Вот так! люблю за обычай! Теперь просим покорно вот этого…

– Ни, ни, боярин! – отвечал Замятня, с трудом пошевеливая усами, – сказано бо есть: «Не упивайся вином».

– Да это не вино, а наливка!

– Ой ли? Ну, если так, пожалуй! Наливку пить закон не претит.

– Вестимо, нет, – примолвил Лесута. – Покойный государь, Феодор Иоаннович, всегда, отслушав вечерню, изволил выкушивать чарку вишневки, которую однажды поднося ему на золотом подносе, я сказал…

– Моя хоть и не на золотом подносе, – перервал хозяин, – а прошу прикушать!.. Ну что, какова?

– «Не красна похвала в устах грешника», – глаголет премудрый Сирах, – сказал Замятня, осуша свой кубок, – а нельзя достойно не восхвалить: наливка, ей‑же‑ей, преизрядная!

Когда к концу обеда все гости порядком подгуляли, боярин Кручина велел снова наполнить серебряные стопы и сказал громким голосом:

– Кто любит Кручину‑Шалонского, тот за мной!.. За здравие победителей Смоленска!

– Виват! – закричали поляки.

– Да здравствуют все неустрашимые воины! – примолвил Тишкевич, подняв кверху свой кубок.

Все гости, кроме Юрия, осушили свои стопы.

– Пей, Юрий Дмитрич! – закричал боярин.

– Я пью на погибель врагов, а смоляне – русские и братья наши, – отвечал спокойно Юрий.

– Твои, а не мои, – возразил Кручина, бросив презрительный взгляд на Юрия. – Бунтовщики и крамольники никогда не будут братьями Шалонского.

– Жаль, молодец, – сказал Тишкевич, пожав руку Юрия, – жаль, что ты не наш брат поляк!

Угрюмое чело боярина Кручины час от часу становилось мрачнее: несколько минут продолжалось общее молчание: все глядели с удивлением на дерзкою юношу, который осмеливался столь явно противоречить и не повиноваться грозному хозяину.

– Посмотрим, как ты не выпьешь теперь! – прошептал, наконец, сквозь зубы боярин. Он спросил позолоченный кубок и, вылив в него полбутылки мальвазии, встал с своего места, все последовали его примеру.

– Ну, дорогие гости! – сказал он. – Этот кубок должен всех обойти. Кто пьет из него, – прибавил он, бросив грозный взгляд на Юрия, – тот друг наш; кто не пьет, тот враг и супостат! За здравие светлейшего, державнейшего Сигизмунда, короля польского и царя русского! Да здравствует!

– Виват! – воскликнули поляки.

– Да здравствует, – повторили все русские, кроме Юрия.

– «И да расточатся врази его! – заревел басом Замятня‑Опалев. – Да прейдет живот их, яко след облака и яко мгла разрушится от луч солнечных».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-08-22 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: