ВЕЛИКИЙ КОНСЕРВАТОР. ОБЩЕСТВЕННОЕ ЗНАЧЕНИЕ ГРАМОТ ГЕРМОГЕНА 19 глава




Но, допустим, Скрынников прав, и патриарх никаких воззваний к народу не рассылал. Откуда в таком случае появились многочисленные упоминания патриарших грамот в источниках?

Скрынников уверен: никаких грамот, способствовавших подъему земского движения, не существовало. Более того, их в принципе существовать не могло! Да, Гермоген всеми силами противился новым уступкам в пользу короля и его московских агентов, но вовсе не собирался окончательно порывать с «Семибоярщиной». Патриарх нуждался в поддержке бояр, чтобы они защитили церковное землевладение от потенциальных посягательств Сигизмунда III. Кроме того, Гермоген и его окружение, как полагает Скрынников, «прекрасно понимали, что конфликт с Боярской думой чреват многими затруднениями… Царская власть считалась оплотом православной Церкви, и царь‑католик никогда не мог занять московский трон. Король отказался крестить царя Владислава в православную веру, и лишь избрание нового государя могло положить конец смуте и анархии. Но в соответствии с вековой традицией избрать царя не мог никто, кроме Боярской думы. Именно по этой причине Гермоген упорно избегал разрыва с боярским правительством и думой»{347}. Наконец, Скрынников апеллирует к нравственному облику святителя. Как же так, картинно изумляется исследователь, ведь в ответ на послание польского короля от 23 декабря 1610 года Гермоген благодарил его за готовность отпустить сына на московское царство и просил, чтобы королевич поскорее прибыл в Россию; он же призывал присягать Владиславу; «если при этом Гермоген рассылал по городам тайные грамоты с призывом к восстанию против Владислава и бояр, тогда придется сделать вывод о том, что его действия являют собой образец чудовищного двуличия и лицемерия. Однако такой вывод вступает в противоречие со всем, что известно о Гермогене. Он всегда поступал с редкостной прямотой, нередко во вред себе»{348}.

Вот другие аргументы Скрынникова: в грамотах, датированных концом января 1611 года, Ляпунов сообщает всей России: «Я спешу к Москве по благословению Гермогена!» – но не говорит, что у него имеется патриаршее послание на сей счет. Вполне ли доверял патриарх мятежному, неистовому Ляпунову? И уж точно патриарх вряд ли доверял казакам, стекавшимся из южных городов к столице: «Гермоген сам происходил из донских казаков и нисколько не сомневался в том, что, очистив Москву, атаманы постараются посадить на трон “воренка”, который в глазах власть имущих был в тысячу раз хуже Владислава… Гермоген яростно противился вступлению иноземных войск в Москву. Инспирированный Гонсевским суд лишь укрепил его репутацию патриота и страдальца за родную землю. Последующие притеснения окружили его имя ореолом мученичества. При таких обстоятельствах патриарх, независимо от своей воли, стал знаменем земского освободительного движения»{349}. Но, как выходит из слов Скрынникова, это было неподвижное, бездеятельное знамя.

Слухи о «грамотах Гермогена», расходившиеся по всей России, выросли из недоразумения. Эти грамоты представляют собой фантом. Его отчасти создали своими неуклюжими усилиями поляки, отчасти же – само патриотическое движение.

Так, все бумаги, на которые ссылаются Гонсевский и прочие польские военачальники, – фальсификат. Во время переговоров 1615 года Гонсевский предъявил их русским дипломатам, но обмануть их было трудно, так как они являлись очевидцами и участниками московских событий. Они сейчас же объявили письмо от 8 января 1611 года, которое Гонсевский пытался выдать за патриаршее, подложным. Скрынников уверен в их правоте, так как, по его словам, 12 января 1611 года в Нижний из Москвы вернулись ездившие к Гермогену гонцы. Они передали устное послание, а писем не привезли. «Итак, у Гермогена не было нужды составлять 8 января 1611 года писаную грамоту, ибо он только что передал все необходимые устные распоряжения нижегородцам через верных людей»{350}.

Скрынников также пытается показать, откуда взялось «ложное» сведение о получении жителями Перми копии с особой патриаршей грамоты из Нижнего. В феврале 1611 года нижегородцы «в собственной грамоте так передали содержание полученного ими от патриарха наказа: “Приказывал нам святейший Ермоген патриарх, чтоб нам, собрався с окольными и поволскими городы, однолично идти на польских и литовских людей к Москве вскоре”. Гермоген отнюдь не призывал нижегородцев к тому, чтобы они соединились с мятежными казаками‑тушинцами из Калужского лагеря, а также с мятежными рязанцами… в наказе не было ничего, что было бы направлено против Мстиславского или других вождей семибоярщины»{351}. Ведь, с точки зрения Скрынникова, Гермоген по одному своему социальному положению обязан был сохранять лояльность в отношении боярского правительства. Выходит так: ну не мог он плохо о «Семибоярщине» отозваться, не такой он человек! Не предал бы социально‑близких феодалов, в коих так нуждался! Проглядывает во всем этом вульгарный социологизм. Скрынников как будто загоняет патриарха в каморку социального статуса, притом обрисованного с исключительной примитивностью, и не позволяет совершать никаких поступков, выходящих за пределы этой тесной «жилплощади».

По двум причинам столь много места уделено здесь мнению Р.Г. Скрынникова. Во‑первых, оно высказано пространно и получило обширную аргументацию. Во‑вторых, оно разошлось по всей России, чему способствовала широкая популярность книг Руслана Григорьевича.

Но если всмотреться в суть его аргументов, то придется многое в них поставить под вопрос.

По поводу «боязни» ввязываться в общее дело со Лжедмитрием и его «казаками»: выше уже говорилось, что под руководством Лжедмитрия находились не только они, но и значительные дворянские отряды. Кроме того, вопрос о страхе перед восшествием на престол «вора» или «воренка» снимается самыми простыми контраргументами. Лжедмитрий II в декабре 1610 года ушел из жизни, и его можно было не опасаться; а против «воренка» Гермоген ясно и прямо высказался в хорошо известном послании нижегородцам, одновременно благословляя земское дело. Значит, призыв к восстанию против поляков и полное отрицание кандидатуры «воренка» на престол вполне совмещались в уме патриарха.

Опасение Гермогена поссориться с Боярской думой выглядит надуманным. Во‑первых, Боярская дума никогда на Руси царя не выбирала. И в 1613 году не она выберет Михаила Федоровича, а земский собор. Во‑вторых, в подручниках у поляков оказалась не вся русская аристократия и даже не вся Боярская дума. Если на одной стороне выступили князь Мстиславский и боярин Салтыков, то на другой оказались Голицыны, Воротынские, Одоевские, деятельные патриоты. В‑третьих, как Гермоген мог ждать от тех же Мстиславского и Салтыкова, что они станут защищать от Сигизмунда церковную недвижимость после их требования во всем покориться воле того же Сигизмунда? Почему, ради чего они стали бы защищать от своего государя земли Патриаршего дома? Никакой логики.

Соображение ученого, согласно которому Гермоген «всегда поступал с редкостной прямотой», даже во вред себе, а потому не стал бы лгать Сигизмунду, наивно. Откуда нам известно о «редкостной прямоте» патриарха? Из его открытых укоризн Шуйскому в ошибках и бездеятельности? Тут видна, скорее, твердость нрава: царь поступает неверно, надо повернуть его в правильную сторону, а если потребуется – нажать! Гермоген – чрезвычайно опытный политик, сторонник жестких мер (судя по его казанскому опыту «вразумления» новокрещенов). К нему пришли и сказали: поклонись Сигизмунду, он отказался; вскоре от Сигизмунда же пришло письмо: «Ждите Владислава!» – а он уже начал поднимать земское дело. Как было отвечать? «Извините, лимит ожидания исчерпан, я решил поднять против вас города, ваше величество?!» Так поступил бы не просто «прямой человек», а откровенный глупец. И странно видеть, как советский ученый пытается приписать церковному иерарху XVII века точь‑в‑точь такую степень безгрешности, какая обеспечит его гипотезам правдоподобие. Дореволюционный историк Кедров предложил близкие по смыслу контраргументы: первосвятитель старался избегнуть огласки своих действий и намерений; поэтому «нельзя серьезно ссылаться на грамоту Гермогена и русских людей Сигизмунду от последних чисел декабря 1610 года, где патриарх благодарит короля за обещание дать Владислава. Мы знаем, что Сигизмунду посылались грамоты с именем Гермогена в их начале, но без его подписи в конце. С другой стороны – самая эта грамота не что иное как деликатная отписка на деликатное сообщение Сигизмунда о том, что он дает сына Владислава на царство. Официально так оно и было; и после поляки говорили, что Сигизмунд никогда не отказывался от дачи королевича, но… за кулисами действовала совсем другая политика, с которой и приходилось бороться Гермогену». Ничего деликатного в обоих письмах нет. Кедров подобрал абсолютно неверный эпитет. Но в остальном он прав: огласка имела бы гибельные последствия{352}.

Ляпунов нигде не написал, что имеет патриаршую грамоту, а упоминал одно лишь благословение Гермогена? Но Ляпунов точно так же никогда не заявлял и того, что подобной грамоты у него нет.

Русские дипломаты признали в посланиях, представленных Гонсевским, фальсификат? Но во время переговоров 1615 года, хотелось бы напомнить, Гонсевский предъявил грамоту из Нижнего Новгорода, до которого поляки не добрались, а в ней призыв к восстанию выражен вполне ясно. Сфальсифицировать ее полякам было бы, мягко говоря, затруднительно. Скрынников о ней даже не упоминает.

Итак, платформа Р.Г. Скрынникова, взятая в целом, сколько‑нибудь серьезной аргументации под собой не имеет.

Однако влияние на историческую литературу, которая возникла позднее, эта платформа оказала.

Так, например, те же аргументы повторил и А.П. Богданов в большом биографическом очерке, посвященном Гермогену. Целую главу отдал он «загадке патриарших грамот». Историк считает, что с момента отъезда Жолкевского «патриарх явно потерял способность влиять на политические решения». Однако во второй половине декабря 1610‑го – начале 1611 года слово Гермогена обрело особое звучание, поскольку Россия осталась «безгосударна». Патриарх не прекращал проповеди даже «в полупустом соборе, утверждая все то же: если Владислав “не будет единогласен веры нашея – несть нам царь; но верен – да будет нам владыка и царь”»{353}. Но он не возбуждал народного движения грамотами; массовое народное движение само поднялось. Переписывая и пересылая друг другу грамоты, «участники патриотических ополчений первоначально лукавили, ссылаясь на волю патриарха». Из рассуждений А.П. Богданова следует: призывы Гермогена возникли из страстного желания первых, еще робеющих участников восстания опереться на авторитет главы Церкви. Лишь летом 1611 года патриарх, наконец, взял в руки перо: «Гермоген, не призывавший паству к борьбе… но лишь служивший примером стойкого непризнания поражения своей страны, выступил… с воззванием в Нижний, Казань, во все полки и города. Патриарх не нарушил своей линии и ни словом не упомянул ни интервентов, ни бояр‑изменников, против которых народ поднялся не по его указанию, а сделав свои выводы из ситуации. Но он был весьма обеспокоен целостностью ополчения после смерти Ляпунова, в частности тем, что претендентом на престол мог стать сын Марины Мнишек… Этой грамотой… патриарх впервые и единственный раз официально признавал, что народ сделал правильный вывод из его рефреном звучавшей проповеди: коли крестится Владислав – будет нам царь, коли нет – не будет нам царем. Признал, что народное восстание было законным и справедливым»{354}.

Для Богданова важно в первую очередь свидетельство «Нового летописца», где патриарх, беседуя с Салтыковым, отрицает, что писал какие‑либо грамоты Ляпунову и прочим земским воеводам.

Но что такое «Новый летописец»? Сочинение весьма позднее. В него, конечно, вошли материалы, современные Смуте, даже, быть может, сам Гермоген вел летописные заметки, позднее вошедшие в него. Но окончательная редакция памятника появилась около 1630 (!) года, она имела официальный характер и родилась в придворных кругах, скорее всего, среди приближенных патриарха Филарета{355}.[87]А в переговорах с Речью Посполитой московское правительство заявило крайне жесткую точку зрения: во всем виноваты сами поляки, безоглядно и бездумно производившие насилия в Москве, да еще напрасно предавшие Гермогена мучениям; изгнание их – закономерный итог бесчинств гарнизона, а также вероломного поведения Сигизмунда III{356}. Какой же может быть заговор? Какое восстание? И какой из патриарха подпольщик, если он – мученик? Соответственно, и формулировки бесед Гермогена с пособниками поляков были приведены к «правильному», то есть «официальному» виду. «Живые» сцены из «Нового летописца» – итог долгой, вдумчивой редактуры первоначального текста.

Гораздо осторожнее и основательнее в своих суждениях другой современный историк, В.Н. Козляков. Для него важно мнение дореволюционного специалиста Л.М. Сухотина, в сущности, отказавшего Гермогену в сколько‑нибудь значимой роли при рождении земского движения. Однако сам Козляков придерживается более мягкой позиции. По его мнению, после проповеди патриарха, направленной против крестоцелования на имя польского короля, «…началась рассылка патриарших обращений по городам – с тем, чтобы там добивались твердого исполнения прежнего договора. Все это происходило “перед Николиным днем”, то есть ранее 6 декабря 1610 года…»{357}. В этом еще нельзя усмотреть прямого, явного воззвания собирать полки, идти к Москве, бить поляков и т. п. Гермоген повлиял на умы «словом правды среди моря лжи», дал духовную опору многим людям, в том числе и Ляпунову, – это не вызывает сомнений. Но Козляков почитает за благо воздержаться от окончательного заключения о каком‑либо призыве патриарха к Ляпунову насчет организации земского ополчения уже в декабре 1610 года. «Было бы ошибочным приписывать главе Церкви какие‑то конкретные шаги в этом направлении…» – пишет он{358}.

Однако существуют независимые друг от друга свидетельства поляков и нижегородцев о грамотах и устных распоряжениях Гермогена, призывающих собирать полки против иноземцев. Те и другие в одинаковых выражениях пересказывают слова патриарха. Можно, как Р.Г. Скрынников, объявить грамоты, предъявленные или пересказанные поляками, фальсификатом, можно даже нарисовать эпическую картину фальшивого заговора, якобы придуманного врагом ради разгрома Русской церкви. Но объяснить совпадение «показаний» польских офицеров и восставших нижегородцев в этом тонком вопросе как‑нибудь иначе, помимо того, что и у тех, и у других имелись подлинные грамоты Гермогена, невозможно. Еще один независимый источник – сочинение Хворостинина – сообщает о некой грамоте, посланной в Рязань и сохранившейся у тамошнего владыки. Следовательно, и область, где воеводствовал Прокофий Ляпунов, главный вождя Первого земского ополчения, не осталась без патриаршего послания.

Поэтому, в конечном счете, надо признать: глава Церкви, храня тайну земского заговора от поляков и их пособников, призвал города и земли русской провинции «идти на польских и на литовских людей к Москве». Решительность действий Гермогена объясняется посягательством поляков на православие: они устроили костел в Кремле, они собирались посадить на русский трон короля‑католика. Иначе говоря, мотив действий патриарха – чисто религиозный. Но способ исправления сложившейся ситуации – чисто политический. Видимо, Гермоген уверился в том, что поста и молений в данном случае окажется недостаточно.

Следовательно, патриарх стоял у истоков земского освободительного движения. Следовательно, не сам народ, лишенный какого‑либо побудительного импульса и координирующей воли, поднялся одновременно во множестве городов для похода на Москву, а духовная власть подняла его на борьбу за веру. Ничего удивительного! Святой Макарий, митрополит Московский и всея Руси, благословлял полки, идущие брать Казань, а десять лет спустя – Полоцк. Сам патриарх Гермоген всей мощью своего духовного авторитета поддержал решительное подавление Болотниковщины. Полустолетием позже Никон сподвигнет царя Алексея Михайловича на войну за Украину. Во всех этих случаях боевые действия мыслились как война за веру или как минимум война против изменников православному царству. Иначе говоря, своего рода православные крестовые походы. В ту пору у России была воинствующая Церковь. Ее иерархи, когда требовалось, говорили светской власти: меча духовного ныне недостаточно, следует подкрепить его мечом булатным!

Таким образом, Гермоген поступил в духе своего времени, своей веры и своего практического опыта. Дальнейшие события показали его правоту.

 

 

Глава седьмая.

ВЕЛИКИЙ КОНСЕРВАТОР. ОБЩЕСТВЕННОЕ ЗНАЧЕНИЕ ГРАМОТ ГЕРМОГЕНА

 

Узкий, частный вопрос о грамотах патриарха Гермогена потребовал очень большого объема. Однако узость его – кажущаяся. Разгадывание тайны патриарших посланий дает возможность перейти к обобщениям, затронуть самую суть магистральных процессов Смуты.

Поднятая усилиями патриарха вооруженная борьба, помимо религиозного, получила также национальный, а вслед за тем еще и политический оттенок. Она превратилась из одного только православного дела еще и в русское национально‑освободительное.

Не напрасно дореволюционные консервативные публицисты старались соединить в его пастырском служении понятия «русское» и «православное», хотя для Гермогена второе всегда занимало самостоятельное, притом иерархически более высокое место и не нуждалось ни в каком слиянии с первым.

A.Н. Эшенбах, например, писал: «После смерти Тушинского вора… и распадения великого Московского посольства, отправленного под Смоленск… патриарх решил выступить открыто на борьбу с поляками, рассылая по городам и областям свои знаменитые грамоты, призывая сплотиться против общего врага – поляков, указывая на коварство короля, его тайные замыслы – присоединить к Польше, ополячить и облатинить искони православную русскую землю, и разрешая русских людей от присяги, данной королевичу Владиславу»{359}. Публицист B. Шукин высказался еще прямее: «Вложив свою основную черту [общительность] и, так сказать, всю свою национальную душу в православное христианство, русский народ самое это православное христианство превратил в свою душу, в свою русскую природу, в мерило русской национальности… Вот за такое‑то русское православие, а в лице его и за главную основу всей русской национальности и подвизался и умер мученически приснопамятный… патриарх Гермоген… Личная жизнь патриарха Гермогена тесно была связана с такими чрезвычайными религиозными фактами, в которых разительнее всего осуществлялась… религиозно‑национальная идея Руси как земного Царствия Божия, обильного проявлениями чудодейственной Божией благодати»{360}.

Борьба с поляками у Эшенбаха показана как нечто нераздельное с борьбой против «облатинивания». Между тем для святителя вооруженное давление на «польских и литовских людей» являлось всего‑то инструментом для защиты православия. Гермоген не имел ничего против иноземцев самих по себе, в этническом смысле. Он ополчался на урон, наносимый ими восточному христианству. Так же и само восточное христианство в глазах миссионера, много лет потратившего на укрепление Креста среди татар, вряд ли могло выглядеть «душой» одного только русского народа. Просто на тот момент главной силой православия в отстаивании себя от посягательств извне служила русская рать, и ничто иное.

В земском движении, помимо национальной, ярко выражена еще одна производная от его православной сути. Ее можно назвать политической или, точнее, – государственнической. Прекрасно уловил ее знаменитый духовный писатель Евгений Поселянин. По его словам, значение Гермогена – «не местное и не временное». Поселянин дает Гермогену иной масштаб: «Он удержал Россию, готовую сорваться с исторических путей своих. Он подхватил готовую ринуться в бездну колесницу русской государственности и, сам задавленный, спас свою Родину». Патриарха, как полагает Поселянин, вдохновляла идея, за которую он «положил свою душу», имя же этой идеи: «Свободная самобытная Россия!»{361}

И вот на этом стоит остановиться особо.

На протяжении примерно полугода – с августа 1610‑го до марта 1611‑го – Россия имела чрезвычайно странное, можно сказать, аварийное устройство высшего государственного управления. Пока на троне сидел Василий IV, Московское государство сохраняло традиционный государственный строй – каким он был, скажем, при Иване IV или Федоре I. При слабом монархе, да еще с рядом законодательных уступок, сделанных царем в самом начале правления{362}, но всё же – именно традиционный государственный строй. Русский государь из рода Рюриковичей, Боярская дума как аристократический консультативный совет при нем, приказное устройство административного аппарата, местнические преимущества знати, безраздельное главенство Русской православной церкви в духовной жизни народа. С марта 1611 года (разгром Страстного восстания) и до освобождения Москвы высшая государственная власть осуществлялась польским гарнизоном и пропольской администрацией. Притом последняя выглядела для всей страны как сборище подручников при иноземных офицерах, не более того. Территория, где эта власть сохраняла действительную силу, ограничивалась несколькими районами Москвы. Патриарх утратил власть и оказался в заключении. Боярская дума утратила власть и выполняла чисто декоративные функции. Местнический порядок разрушился. Государя не было. Действительный контроль за жизнью страны постепенно переходил к вождям земского движения. Иными словами, можно констатировать полное разрушение государственности. Наступило время «полевых командиров». Политические институты в России перестали работать, их нельзя назвать ни традиционными, ни реформирующимися, ни модернизационными, поскольку они просто на время пришли в состояние хаоса.

Но как управлялась Россия между падением царя Василия Ивановича и Страстным восстанием? Ответ на этот вопрос чрезвычайно поучителен.

Полгода три силы так или иначе пытались заполнить собой пустоту, возникшую после пленения государя. Это прежде всего боярское правительство во главе с первенствующим аристократом – князем Ф.И. Мстиславским; затем – поляки, представленные воинским командованием и группой русских администраторов, назначенных по воле Сигизмунда III; и, наконец, Священноначалие Русской церкви, возглавленное Гермогеном.

Польская политическая элита преследовала две цели: инкорпорировать Московское государство в Речь Посполитую, а также открыть новую территорию для миссионерской деятельности католицизма. При этом благом представлялось по минимуму соблюдать договоренности с национальной политической элитой России. Сам руководящий класс Речи Посполитой не имел единства по вопросу о генеральном политическом курсе в России. Задолго до начала Смуты в политике Речи Посполитой наметились две политические линии по отношению к России. Первой из них придерживались прежде всего Сигизмунд III и его ближайшее окружение. Она предполагала «завоевание России и ее военную колонизацию укрепленными поселениями шляхты по образцу деятельности конкистадоров в Новом Свете». Представителем второй являлся, например, коронный гетман Жолкевский. Суть ее – несколько мягче: военное вмешательство в дела Московского царства, по мнению ее сторонников, сочетать с мерами, направленными к соглашению с русским дворянством. Разумеется, такое соглашение мыслилось в виде «неравноправной унии», когда в обмен на предоставление шляхетских «свобод» и «вольностей» русское дворянство одобрило бы «превращение Русского государства в политический придаток Речи Посполитой»{363}. Летом 1610 года Жолкевский, следуя этой второй линии, заключил договоренности с московской знатью и московским дворянством. Но потом… коса нашла на камень. Во время переговоров под Смоленском позиция представителей Москвы показала неосновательность расчетов на то, что государственное устройство Речи Посполитой покажется русскому дворянству привлекательным: «Составители инструкций для “великого посольства” не проявили никакого стремления к рецепции польско‑литовских государственных институтов»{364}. Проект соглашения, предложенный ими, представлял собой лишь договор о обычном военно‑политическом союзе между государствами… Православная Церковь, значительная часть русского дворянства и горожан относились враждебно ко всякой идее соглашения с Речью Посполитой. В России мало кто изъявил готовность пойти на подчинение Речи Посполитой ради получения шляхетских «свобод» и «вольностей». Разве что небольшой слой высшей аристократии. Сигизмунд рассматривал русское общество как послушную массу, повинующуюся командам сверху. Исходя из этой, мягко говоря, бесхитростной посылки, он пошел по пути силового захвата власти в Москве, полного подчинения боярского правительства, прямого назначения послушных администраторов. В итоге его русские союзники потеряли всякий авторитет, появились настроения недовольства, которые подготовили почву для грандиозного земского движения против иноземной власти{365}.

Итак, фантастическая самонадеянность короля помешала польским управленцам в России занять вакуум, появившийся на верхнем этаже власти после падения Василия IV.

Политическое направление большинства членов «Семибоярщины» вполне ясно: помимо князей Голицыных, Воротынских и Одоевских, они стремятся к модернизации политического строя. Они готовы принять царя‑иноверца, если законодательные и управленческие прерогативы Боярской думы расширятся. Это значит: роль самого монарха уменьшится, его права и возможности сдвинутся от традиционного самодержавия в сторону республики с королем‑президентом во главе, как в Речи Посполитой. Мстиславский со товарищи не просто от страха сдают полякам одну позицию за другой, не просто призывают покориться Сигизмунду, они пытаются заменить сильного русского царя на слабого польского. Это не трусость, а политическая программа, направленная к усилению роли первостепенной знати в государственном строе России. В перспективе такие изменения могли открыть для верхушки нашей знати путь к превращению в русскую магнатерию.

Но глубокий сервилизм в отношениях с поляками оттолкнул от боярской верхушки всё остальное русское общество. Столь своекорыстная модернизация, притом купленная столь дорогой ценой, никого, кроме высшей знати, не устраивала.

Что же касается Церкви, то она, как ни парадоксально, перетянула на себя важные функции высшей светской власти.

Ряд историков нашего времени воспринимают роль Церкви в организации земского движения как самую значительную, возможно, решающую. Ведь во времена Первого и Второго ополчений «представителями высшей центральной власти на местах считаются местные церковные иерархи с Освященными соборами, которые начинают выполнять функции глав местных правительств»{366}.

Но это, допустим, труды провинциальных архиереев. А роль первоиерарха гораздо масштабнее.

Изначально политическая позиция святителя была проста – он стоял на стороне православия и всегда вел дело к торжеству истинной веры. Защита веры – дело чисто церковное – привела Гермогена к полностью самостоятельному политическому курсу. Этот курс пролагался независимо от поляков и, чем дальше, тем больше в пику их самовластию. А значит, он, чем дальше, тем больше расходился и с курсом боярского правительства, готового чрезвычайно далеко зайти в уступках Сигизмунду. Подобная самостоятельность и очистительная направленность сделали образ действий Гермогена весьма привлекательным для широких слоев населения. И в их глазах патриарх частично занял место царя. Иными словами, именно он в какой‑то мере заполнил пустоту на высшем этаже власти. Недаром смоленские послы митрополит Филарет и князь Василий Голицын отвергли пришедшую из Москвы, от боярского правительства грамоту, указывавшую во всем положиться на волю Сигизмунда, поскольку не нашли под нею патриаршей подписи. Разгневанным полякам они так объяснили свое решение: «Изначала у нас в Русском царстве при прежних великих государях так велось: если великие земские или государственные дела начнутся, то великие государи наши призывали к себе на собор патриархов, митрополитов и архиепископов и с ними о всяких делах советовались, без их совета ничего не приговаривали… теперь мы сделались безгосударны, и патриарх у нас человек начальный (курсив мой. – Д. В.), без патриарха теперь о таком великом деле советовать непригоже… Как патриарховы грамоты без боярских, так боярские без патриарховых не годятся»{367}.

Грамоты Гермогена, содержавшие приказ собирать полки для похода на Москву, также исполнялись на местах с большим рвением – словно писал их не патриарх, а царствующая особа.

Почему так произошло? Почему большие слои русского общества восприняли призыв к сопротивлению, исходящий от главы Церкви, как манну небесную? Только ли дело тут в православной нравственности, предписывающей смиренно повиноваться духовному владыке? Тем более что Смута успела изрядно пошатнуть эту самую нравственность…

Видимо, особую роль Гермогена в создании земского движения подготовили обстоятельства не только духовного, но и материального характера.

Власть поляков, государь‑иноверец (и к тому же иноземец), а также аристократическая модернизация в глазах очень многих русских людей выглядели страшно невыгодным, разорительным делом. Гермоген, поставивший себя на место главного консерватора страны, хранителя давно сложившегося ее государственного строя, вероисповедных устоев, политической традиции, был безоговорочно признан ими как персона, защищающая их интересы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: