Беженское вступление и детство




 

Вступление. – Детство. – Родные. – Приготовительные классы Правоведенья. – Орловское имение и поездка туда. – Доходы Иверской иконы. – Лужское имение. – Сельское духовенство – Крестьянские нравы. – Цены на землю. – Заключение.

 

Я беженец, потерявший все: и семью, кроме жены, и родных, и имущество, и родовой угол, потерявший родину и даже надежду ее вновь увидеть. Я жалкий обломок русской государственности, русского богатства и былой русской мощи, слоняюсь с места на место: сперва Константинополь, волшебный с Босфора, с величественной, но изуродованной Софией, с попранным христианством, грязный и вонючий внутри; очаровательные Принцевы острова с восхитительной панорамой Константинополя по вечерам; мирная, благоустроенная, своеобразная и знойная Мальта с замечательной гаванью, замысловато-оригинальными лодочками, чистенькой и несомненно – интересной Валеттой с великолепным собором, где поразительные, фламандские ковры с изображениями жизни Христа. Мальта со старинными, интересными дворцами Мальтийских рыцарей и весьма странными черными нарядами местных женщин; Мальта наводненная, за немногими исключениями, русской безбашеностью, безпорядливостью, неряшливостью и безудержностью. Сказочно поэтичная Сицилия с белоснежной и дымящейся красавицей Этной и столь же поэтичная и приветливо гостеприимная Италия с богатой природой и бедным, грязноватым населением. Вечный город с причудливыми и освежающими фонтанами, старинными, полутемными закоулками, грандиозным Св. Петром и таинственным Ватиканом, и насмешливо глядящим на него с высоты Яникула Гарибальди; вечный город с великолепными и богатейшими дворцами, развалинами великана Колизея, мутным, грязным и неприглядным Тибром с погребенными в нем злодействами и преступлениями, чудным, обворожительным, вечнозеленым Пинчио и множеством интереснейших церквей и музеев; словом со всей увлекающей Вас и неподдельной красотой исторической древности и с придавленным объединенной Италией, но все-таки заметным и отовсюду выглядывающим и о себе напоминающим, папством. Затем прелестное, тихое, уютное, чарующее Белладжио с роскошной и разнообразной растительностью, красивыми и затейливыми виллами и то голубым, то зеленовато-бирюзовым Комским озером, окаймленным серо-лиловатыми горами. Промелькнула порядливо скучная Швейцария с уродливыми женщинами, образцовой чистотой и благоустройством; разоренная и оголодалая Австрия, вздыхающая о былом величии и тайком мечтающая о восстановлении такового; бурлящая и чем- то недовольная Юго-Славия; разбогатевшая и одурманенная успехами Румыния с прелестным, обворожительно любезным и тактичным королем, очень красивой и популярной королевой и бестолковым правительством. Промелькнула затем нравственно поднявшаяся и разоренная Франция. И всюду мелькают, где беспечно веселые рожи неунывающих россиян, а где грустно-подавленные лица немногих вдумчивых и пришибленных судьбой и несчастиями родины мыслящих русских людей. Кой где заметны сытые рожи, не говорящих по-украински, украинцев о чем- то ратующих и в мутной воде бушующего русского моря для себя что-то улавливающих. И повсюду торжествующие, повсюду и всем спекулирующие, везде развязные русские инородцы, главные деятели русской революции, вредные микробы разъедавшие русское могучее, но ленивое тело, микробы, превратившиеся во всесильных банковских и печатного слова пауков, временные правители европейской распродажи, государственного и частного аукциона, распродажи мнений, чести и чувств…

Да… А там в далеком прошлом, на далеком, но милом и родном севере, вспоминается уютный дом зажиточной старой дворянской семьи, вспоминается хорошее, славное, но грустное лицо больного, параличного отца, вспоминается благородная фигура в белом чепце с лиловыми лентами, в старомодных нарядах, почтенной, умной, образованной, приветливой, расчетливо-скуповатой, но всеми глубоко уважаемой старушки-бабушки; вспоминается милое сморщенное личико добродушной ворчуньи, нами любимой Оляшечки сперва гувернантки отца и его сестры, а потом бабушкиной неразлучной, преданной спутницы. И вечно старушки спорили и расходились по своим углам, недовольные друг другом, забавно жалуясь, мило и без злобы. Вспоминается полный дядюшка и отцовский друг Николенька, с выпученными, сердитыми глазами и французской бородкой, участник Севастопольской обороны, тверской помещик и старый либерал; моряк, весьма начитанный, добрейший и сердечный человек, словоохотливый и смешливый, но страшный спорщик и порядочный обжора. Вспоминается милейший оригинал в вышедших из моды, довольной засаленных нарядах, рванной, гаденькой шинели дядюшка князинька Николай Евграфович, бывший губернский предводитель, богомольный, набожный и богословски начитанный человек, неряшливо и скуповато живший, но тайком многим помогавший. Вспоминается богобоязненная старуха Фекла, бабушкина ключница, «баба Фока», как мы с сестрой ее в детстве называли, отлично нам на ночь рассказывавшая сказки, большая мастерица на всякие соленья и варенья. Фекла восторгалась проповедями сельского священника, обладавшего очень зычным голосом и бывало придя из церкви приговаривала: «Уж так хорошо, так хорошо батюшка говорил». – «А про что он говорил?» – «Ну, уж этого не знаю, а очень хорошо». Вспоминается, наконец, моя милая, курносая вострушка сестренка, любимица всей семьи, скромная, веселая, всегда оживленная, всем довольная, постоянная и почти единственная подруга моего детства, участница всех игр.

Замужество не пришлось: беззаботно странствовала по заграницам, а теперь ни за что, ни про что под старость лет угодившая в Московскую тюрьму; с мягкой постели на соломенный тюфяк на полу, после домашнего любанского сладкоедения, тарелка большевистских щей и ломоть черного, гадкого хлеба. Вспоминается удивительно религиозная, строгая постница, немного шумливая и быстро раздражавшаяся, но всегда общительная и добрейшая мать, воспитанная в роскоши, в Московской богатой, барской семье и скончавшаяся в Петербургской больнице, испробовав перед смертию сиденья на Гороховой. А где любимица молодежи, остроумная и оживленная кузина Муничка? Где вся Тульская богатая помещичья родня, семейно-родственная, хлебосольно-гостеприимная? Что они из предводителей и гусар попали в сапожники и столяры? Где все они русские хорошие люди, да живы-ли, целы-ли они?

Все это дорогое, но далекое предание, невозвратное, доброе, старое, беззаботное время, беспечное, детство! А теперь подкралась незаметно старость, одолели всякие болести и будущее мрачно: никакой радости не ожидается и, увы, и не предвидится.

Не знаю интересна ли жизнь лишнего человека, жизнь самая обыкновенная, «буржуйная» как теперь говорят, с шаблонным воспитанием и образованием того счастливого времени, когда не очень задумывались над будущим, когда все представлялось так просто, когда все давалось так легко. Сперва на руках няньки Анны Ефимовны, хорошей, честной, но обидчивой и капризной старухи. Потом немки, разные толстые Розалии, да сухопарые Вильгельмины, потом молодые, вздорные или старые претенциозно-скучные француженки и все бездарные.

Потом медики и богословы студенты, затем приготовительные классы Правовецения с чудным садом и театрально-величественным главным воспитателем Егором Феодоровичем Вегнер, допотопным гоголевского типа, но хорошим математиком Волковым. Бывало он 11-летним мальчикам, если кто из них врал, отвечая урок, говорил: «голова золотая, а рот г…» и добродушно, но больно хлопал линейкой по пальцам. Скучный и жесткий латинист Нейман, рыжий француз Миллью и совершенно допотопный, недопустимый в привилегированном заведении преподаватель русского и немецкого языков Василий Мартынович Гоббе, чистенький и аккуратный, но несомненно выживший из ума человек. Стоило только кому-нибудь из шалунов при входе Гоббе в класс обратиться к нему с вопросом, как этот напомаженный и чуть ли не раздушенный старичек летел прямо в угол и говорил громко, необыкновенно растягивая слова: «но изба-ви на-с от лука-ава-го» и постояв спиной к ученикам с минуту в углу, садился на кафедру, тщательно обчистив стул платком и расправлял свои бачки. И только тогда допускал обращение с вопросами. «Не ко-о-вырять в но-су, ло-патки по-о-дарю» раздавалось с кафедры и это повторялось ежедневно. В следующих классах русский язык преподавал Устьрецкий, скучный и сухой преподаватель, хотя отлично знавший свой предмет, но не умевший заинтересовать своих учеников. Когда плешивый, с черной бородой, Устьрецкий сходил с кафедры, как - то легко становилось на душе, таким холодом, такой черствостью и скукой веяло от этого несимпатичного человека. Закон Божий преподавался Диаконом Гефсиманским, скромным и редкой доброты человеком. Я не помню, поставил ли он когда - нибудь ученикам дурной балл. Воспитателями были: выживший из ума, любивший наушничество, но не злой Гоббе, Миллью, которого почему - то не любили и звали рыжей собакой и, может быть, порядочный, но бурсацки грубый Алехин. При всех стремлениях к величественным, театральным эффектам и любви ко всяким фокусам, надо признать, что Вегнер был хотя плохой преподаватель истории, но очень хороший, заботливый, во все вникавший и умный воспитатель. Его не любили и боялись, но это был единственный человек, на котором при мне держались приготовительные классы, Правоведения, знавший вверенных ему мальчуганов и зорко за ними следивший. Милого, симпатичного и сердечного доктора Василия Васильевича Витте, сменил, украшенный всеми иностранными орденами и браслетами на руках, почтенный лейб – медик Бубнов. Не могу судить насколько он понимал в медицине, но человек с большой тоской относившийся к своим обязанностям и всегда от всех болезней пропысывавший одно и тоже лекарство. Он производил впечатление человека, сделавшего свою карьеру и совершенно неинтересовавшегося медициной. Из дядек особенного внимания заслуживал мрачного вида Николаевский солдат Дивчуна, добродушный, грубовато-ворчливый, честный, заботливый, прекрасный старик, тип, уже отошедший в вечность и теперь никем и нечем незаменимый. Бывало ложимся спать, а мой товарищ и тогда уже задорный Булацель, что-то разглагольствовал. «Ну, Павел Федорович ложись-ка спать». «Ты сто, Дивчуна», вопрошал с присвистом Булацель. «Не сто, а двести, отвечал старик, нечего, нечего, ложись-ка, батюшка».

Но не буду забегать вперед, вспомню сначала свое детство и жизнь не то что богатой, но зажиточной и обеспеченной дворянской семьи. Зима – в Петербурге у Таврического сада в старинном, деревянном помещичьем доме, где еще отец мой родился, с садиком, беседкой, мезонином и проч. Лето – в Любани, под крылышком у милой баловницы бабушки, прекрасной хозяйки, всем интересовавшейся и за всем следившей старушки, с благородной осанкой, плавной походкой и следами прежней красоты.

Утром, бывало, прибежишь к бабушке в кабинет, когда она, перед своим старинным красного дерева туалетом причесывалась и попивала чай со сливками из лиловой чашки. «Ты что, за кошачей порцией пришел», говорила, посмеиваясь, старушка и мне наливались на блюдечко густые с пенками сливки и я, накрошив хлеба, с удовольствием это проглатывал. И эти визиты с перерывами продолжались чуть-ли не до 30-летнего возраста. Только потом главную роль играли не сливки, а беседы с бабушкой, рассказы ее про старину, про свою молодость, счастливое замужество, затем про дедушкину болезнь и смерть в Марсели. Еще за несколько дней до ее кончины я долго беседовал с милой бабушкой, слушал ее рассуждения про загробную жизнь, слушал ее, проникнутые горячей любовью к нам, внукам, наставления, дышавшие благородством и фамильной честью.

На восьмом году от рождения попал я на лето в Орловскую губернию, где отец получил наследство от грозной тетушки, старой девы и ханжи, Ольги Павловны Болотовой, которой боялись даже епархиальные архиереи. Имение носило неблагозвучное название «Гнилое Болото» и досталось отцу Ольги Павловны в приданое за женой Марией Федоровной, рожденной Ошаниной, а Ошанинным от Протопоповых, так что в роду Болотовых имение это находилось около ста лет. Оно было расположено на большой дороге из Орла в Кромы и рядом с усадьбой построена была грозной Ольгой Павловной прелестная церковь во Имя Преображения Господня, но настолько близко от господского дома, что все церковное пение, а в особенности похоронное со всеми завываниями и причитаниями родственником слышно было в комнатах. Перед домом небольшой цветник с липовой аллеей, ведшей направо к церкви. За большой дорогой протекала небольшая речка. За домом просторный двор со службами, людскими, флигелем для управляющего (называемый конторой), а за двором большой фруктовый сад с чудной, вековой, широкой и густой, липовой аллеей, оканчивавшейся площадкой, где по углам красовались развесистые клены и дубы. Эта площадка была в жару любимым местом отдыха всей семьи: мы, дети, играли, мать работала и там же распивала дневной чай с разными домашними печениями и великолепными дынями из своих парников. Дом во двор выходил покоем, а между крыльев дома была еще площадка с дикими каштанами, отделявшаяся от двора кустами акаций.

В версте от усадьбы была очень поэтичная, березовая роща с меловой горой, а еще в версте от нее чудная дубовая роща с пчельником и милым 80-летним стариком пчеловодом. Бывало, запрягалась тройка с вороной кобылой Звездочкой в корень и мы катили всей семьей в дубовую рощу напиться чаю со свежим сотовым медом. Звездочка мне памятна потому, что была куплена отцом за 29 рублей, таковы тогда были цены. В церкви своего духовенства не было, а приезжало из села Щир за семь верст, где было три священника.

Крестьянское население, мне помнится, было ужасное – пьяница на пьянице, разбойник на разбойнике. Каждый праздник, отцу, никогда не изучавшему и не занимавшемуся медициной, приходилось ездить не беговых дорожках по раскинутым по обе стороны усадьбы деревням обмывать раны, залечивать пробитые головы, прикладывая арнику к окровавленным местам.

Среди соседей выделялся почтенный, кажется богатый и очень милый старик Петр Алексеевич Василевский, к которому раза два в лето и нас, детей, возили. У него был чудный сад и оранжереи, из которых нас угощали великолепными и крупными персиками. Другие соседи или не жили при нас в деревне, или ни в каких отношениях не представляли интереса. Помню, из Орла приезжала к нам гостить или как тогда говорили «гащивать» почтенная старушка фон-Брокгаузен, как ее звали, не помню, но кроме немецкой фамилии, у нее ничего немецкого не было. Это была добродушная и милая, всегда оживленная старушка, которую не только мы с сестрой, но все любили. Она была живая, интересная Орловская хроника и прекрасная рассказчица. В горячую рабочую пору устраивались в усадьбе стелы для крестьян, кажется в праздники, называлась «помочь», и перед обедом моя мать должна была сама потчевать всех водкой, при чем не только все пили, но у меня в памяти осталось, что бабы даже годовалым младенцам вливали глоток водки.

Орловское имение получили мы в 1874 году, когда еще живо было в памяти крепостное право, когда помещики даже для мелкого местного чиновничества представляли из себя грозу, когда становой не решался переступать порог господского дома. Ему в передней давали водки и закусить, а обедать отправляли к управляющему. Первого станового, которого я увидел за помещичьим столом, это в Тверской губернии у дядюшки Николая Петровича и помнится это меня крайне удивило, но это было уже гораздо позднее (в 1884 году). Вокруг усадьбы красовались конопляники: густые, высокие, темно-зеленые, представлявшие для меня какую-то особую прелесть, далее шли большие заливные луга, а по берегам реченки торчали ракиты. А какую живописную картину представлял сенокос: все мужики в белых домотканых рубахах, а бабы в красных или клетчатых паневах. По большой дороге тащились бесконечные обозы, большей частью на волах, а вдали виднелись постоялые дворы, «дворники», как по местному они назывались.

Самая поездка в Орловскую губернию для меня являлась большим событием; это было первое большое путешествие, сделанное мною по железной дороге. Тогда было просто и хотя отец никакого касательства к Николаевской железной дороге не имел, кроме дружественных и добрых соседских отношений с бывшим министром Путей Сообщения Павлом Петровичем Мельниковым, но нам почему-то бесплатно был предоставлен маленький салон-вагон, довезший нас до самого Орла.

Вообще тогда мелкое железнодорожное начальство обижалось, когда добрые знакомые брали билеты и считали это чуть не за личное оскорбление. Не даром обер-кондуктора курьерских поездов в особенности и контролеры наживали состояние и приобретали каменные дома в Петербурге и Москве. Со временем это немного оформилось, но мне осталась в памяти моя поездка в 1908 году из Петербурга в Пермь, когда до Вятки нас было в вагоне 13 человек и из них один только я был платным пассажиром.

Дорогой отец рассказывал, как они прежде тащились по шоссе в дормезе к дедушке в то же Гнилое Болото, какие бывали с ним приключения, рассказывал про старуху мещанку Пожарскую, содержавшую в конце сороковых годов почтовую станцию в Торжке и делавшую знаменитые «пожарские» (по ее имени) котлеты.

До Москвы ехали около суток, а там повезли нас, конечно, сперва к Иверской, показали Кремль, Царь-пушку, Царь-колокол, Ивана Великого, Успенский Собор, проехали через Спасские ворота, а завтракать повезли к Тестову. Белоснежные половые никогда не слыханный мною орган, все это мне казалось сном, все это вместе с Кремлем приводили меня в восторг. И долго потом, бывая в Кремле, испытывал я благовейное чувство. Да и к Тестову всегда по детским воспоминаниям я питал некоторую слабость и когда бы ни бывал в Москве, завтракать в первый день направлялся туда.

По поводу Иверской мне вспоминается один любопытный рассказ моего хорошего знакомого горного инженера П.П.Б., воспитывавшегося до горного института в 70-х годах в Московском Константиновском межевом институте и проводившего лето близ Николо-Перервинского монастыря, которому и принадлежит часовня со знаменитой чудотворной иконой. Само собой понятно, что доходы от этой часовни громадны и вот во время Севастопольской кампании в деньгах на ведение войны, обратился к Архимандриту этого монастыря с просьбой ссудить ему капиталы монастыря на нужды войны, под его собственноручную росписку и тогда Императору было доставлено двенадцать миллионов рублей. Проходит год, Император скончался, вступает на престол Александр II и года через два или три Архимандрит представляется молодому Государю и напоминает о долге отца, представляя Высочайшую росписку. Александр II внимательно рассмотрел эту росписку и возвратил Архимандриту, говоря: «храните ее, это исторический документ», но денег, разумеется, не отдал. Моему знакомому рассказывал это старичек монах, казначей Николо-Перервинского монастыря и добавил: «ну, с тех пор мы монастырских денег в банках не храним, чтобы скрыть от начальства наши капиталы». Вероятно, впоследствии Святейший Синод наложил свою тяжелую и несправедливую руку на эту часовню, т.к. доходы Иверской часовни по подсчету сведущих людей в начале 900 годов были огромны.

Но возвращаюсь к поездке и Москве, промелькнувшей как сказочное видение. Ни одна поездка впоследствии не доставляла мне столько радости и впечатлений, как эта первая поездка, а за Москвой живописные виды, да и у матери все воспоминания о детстве и юности связанны были с Москвой и подмосковным имением «Воскресенским», жалованным ее прадеду Петру Гавриловичу Хитрово Екатериной II, и нам хотелось, хоть из окна вагона увидеть те места, которые по рассказам матери нам были уже знакомы. В Туле, как и следует быть, купили тульских пряников и поздно ночью приехали в Орел, где ночевали в гостинице Тотина.

В Орле ждали лошади – поместительная коляска тройкой. Меня посадили на козлы, и как я радовался, воображая, что могу править лошадьми. На полдороге, обсаженной невиданными мной до того времени ракитами, в Богдановке перепряжка и под вечер, всего от Орла было 50 верст, приехали в родовую усадьбу. Суровый старик, управляющий Волков, гроза крестьян, встретил на подъезде также дворовые в довольно живописных местных нарядах, а за ними виднелась белая, курчавая голова в золотых очках милого «дедуси», как мы называли родного дядю отца Михаила Павловича Болотова, балагура и весельчака.

В доме пахло ладаном и старинными вещами. Первая, разумеется, столовая, неуютная, угловая комната, затем столь же неуютная гостиная с прекрасно мебелью корельской березы, потом спальня с богатой божницей, а там еще какие то комнаты. Наша детская выходила вод дворик и нам сразу понравилась. Самая уютная и симпатичная комната была направо из передней, это кабинет прадедушки, обставленный громадными красного дерева шкапами со старинной библиотекой и многочисленными рукописями моего прадеда Андрея Тимофеевича Болотова, бытописателя деревенской жизни времен Екатерины. Из кабинета был маленький балкончик на дворик.

Прожиди мы в этом имении два лета, но так как оно досталось отцу пополам с его дядюшкой Михаилом Павловичем, вечно нуждавшемся в деньгах, не любившем, как и дед мой, деревни вообще, а тем более имения своей грозной сестры Ольги Павловны – Гнилое Болото – Преображенское тож, было продано.К тому же крестьяне, по злобе на управляющего, сожгли гумно со множеством пеньки, которое, как тогда водилось, не было застраховано. Из Орловской довольно многочисленной дворни мне остался в памяти кучер Григорий, пьяница и врун, любивший рассказывать всякие ужасы, как лошади понесли и как он спасал свою госпожу: «И… Боже мой, как» приговаривал он.

Имение было продано еще и потому, что отцу повезло, так как бабушка София Евграфовна, рожденная княжна Мышецкая, по своей матери богатого псковского рода Крекшиных, получила от своей тетушки Екатерины Ивановны Ивановой, рожденной Крекшиной, прекрасное имение Букино Лужского уезда Петербургской губернии в 14 верстах от станции Белой, теперь Струи – Белая Варшавской железной дороги. И отцу, служившему в Петербурге, больше улыбалась поездка в Букино, чем в отдаленное от Петербурга Орловское имение.

Барский на высоком фундаменте дом, построенный из чудного леса и напоминавший по расположению комнат Орловский, высокие светлые комнаты, балкон с белыми колоннами. Перед домом маленький, образцово содержащийся полукруглый сад с прелестной подстриженной липовой аллеей, окаймлявшей весь сад. На красивых газонах куртины с жасмином и редкими на севере кустарниками. Перед балконом, конечно, клумба с цветами, а за ней старый круглый павильон. В доме старые английские гравюры, старинная английская и японская посуда и отличный граненный хрусталь. Старик Иванов был моряк, совершавший чуть ли не кругосветные плавания и много вывезший из дальних стран. В столовой клавикорды, в гостиной же безобразная и громоздкая мебель красного дерева. Особенно меня поразил каретный сарай с двумя или тремя старинными громадной величины дормезами, мною еще не виданными, для каких то допотопных лошадей, дормезы, в которых действительной тысячи верст можно было с удобствами не только ехать, но и жить.

Первый раз в это Букино попал я в конце августа 1875 года с отцом, прямо на похороны никогда не виданной мною старушки. Бабушка уже была там. Скучные похороны за 12 верст в приходской церкви села Вилени, по скверной, грязной, проселочной дороге, надоедливые, бесцеремонные, но приветливо-шумные соседи, еще более скучный поминальный обед, с кутьей и вечной памятью подвыпившего и горланившего духовенства, какие то приживалки и никому не нужные, бесцветные старушенки, все это до сих пор мною не виданное и не слыханное, не то пугало меня, не то ошеломило меня. Помню, – после широких и довольно гладких дорог Орловской губернии, меня очень удивили лужские дороги, то с сыпучими песками, то с ужасными гатями. Окрестности имения были довольно живописны, преобладали сосновые леса, местность холмистая; быстрая, красивая река Курия, впадавшая в Плюссу, а Плюсса в Лугу.

В Букине мы прожили весело и беззаботно пять лет с начала мая до Октября. Кроме первых скучных соседей, остальные премилые и симпатичные люди. Ближайшими была семья Девиен, нанимавшие усадьбу в версте от нас, потом в двенадцати верстах были Тираны в Гривцове, благоустроенной барской усадьбе. Еще более шикарной была усадьба других Тиран «Плюсса», но с теми познакомились позже и к сожалению те были дальше от нас, я говорю потому к сожалению, что там было много наших сверстников. Мои самые сильные впечатления в Орловском и Лужском имениях относятся к духовенству.

После Любани, где духовенство по внешнему виду приближалось к столичному, Орловское внушало не то страх, не то какое то неприятное чувство, кроме Ивана Ивановича Говорова, толстого и довольно благообразного священника. Я помню – по воскресениям после обедни полагалось их приглашать обедать. И родители мои, в особенности отец, никогда не отличавшийся чванством и любивший и даже друживший в Петербурге с нашим приходским, Смольного Собора, духовенством, видимо очень страдал от этих духовных посещений. В лужском имении было еще хуже: довольно молодой, но уже обремененный, как полагается сельскому попу, многочисленным семейством священник, был горчайший пьяница. И хотя по скверной дороге за 12 верст Мельникова, Стравинского, Долиной, Медею Фигнер, Мазини, Батистини, Савиной, Садовского и других чародеев искусства, которые своим голосом или своей игрой буквально завораживали зрителей и навсегда покоряли их сердца.

 

Брашов 1921 г.

 

Глава V

 

Молодость и служба

 

Начало службы. – Судейство. – Л.И. Навроцкий. – Угримовы. – Плевако. – Харьков. – Государственная Канцелярия. – Женитьба. – Служба в Новгороде и Любани. – Губернское земское собрание в марте 1917-го года. – Мировой судья Богданов. – Земские начальники. – Винная монополия. – Ал. Ник. Спицын и старые земцы. – Марьино князей Голицыных. – Дача Сперанского. – Грузино. – Е.П. Татищева. – В.И.Мятлева. – Я.К. Свентицкая. – Французские моряки. – Александр III в Харькове. – Кончина Императора Александра III. – Новое царствование. – Вера в Россию.

 

После окончания Правоведения были годы невольного бездействия, называемого службой по Министерству Юстиции, сперва в Департаменте, а потом в Канцелярии Министерства. Я называю невольным, ибо правоведы должны были три года торчать в Мин. Ю., а бездействием потому, что определенных занятий и ответственности за них не было. – Хочешь. – приходи, пиши что-то, хочешь – заходи пить чай, поболтать и т.д. Ну, и жалованье было правоведское, от 14-18 рублей в месяц, смотря кто каким разрядом кончил курс. Во всяком случае, служба давала только знание людей и знакомила с мелкими чиновничьими интригами.

Из сослуживцев по канцелярии по уму, образованию и глубокой порядочности выделялся Юрий Вячеславович Шидловский; другие были среднего уровня и представляли многочисленный тип никчемных петербургских чиновников, дальше бумаги ничего не знавших и не видавших.

По желанию отца, бывшего прежде петербургским мировым судьей, я на добавочных выборах баллотировался в добавочные мировые судьи Петербурга и был выбран, не имея еще полных 25 лет. С июля 1891-го года я вступил в должность, сохранив об этой непродолжительной службе (два с небольшим года) самые серые воспоминания. Было много недоброжелательства, мало товарищеского единения и среда была чрезвычайно разношерстная. Прекрасными товарищами были Федор Александрович Рыжов и Александр Оскарович Отт. Михаил Павлович Глебов, будучи, несомненно, крупной нравственной величиной, всегда держался в стороне и уклонялся большей частью от всех товарищеских общений и обедов.

Время судейства и обязательное летнее пребывание в Петербурге направило мои юные мысли в сторону летних садов, кафе – шантанов и прочих удовольствий, словом, отдал дань петербургскому увеселительному болоту. Но и болото это примечательное. В Ливадии царила Цуки, а в Аркадии подвизалась французская опера и оперетка под дирекцией ныне весьма известного, по театру в Монте Карло, Рауля Гюнсбурга. В оперетке смешил публику, уже старый но талантливый Ру и очаровательный Симон Жирар, Монбазон, Тео, Угальд, позднее Декроза. Симон Жирар с таким entrain и таким талантом исполнял свои номера, что каждый мускул, каждая черточка ее выразительного лица, каждый пальчик у нее веселился и увлекал публику, но особенно она была хороша в оперетке «Le Grand Mogol». Тенор был Шевалье, исполнявший и оперные партии и Париса. Хотя цыгане тогда процветали, но к ним я был равнодушен.

Слава Богу, перемена состава Городской Думы и уход умного и выдающегося городского головы, каковым, несомненно, был Владимир Иванович Лихачев, отозвался на выборах мировых судей и, так как я считался ставленником Лихачева, то вместе с его родственником В.К. Абаза и многими молодыми судьями, я был забаллотирован. Я говорю «Слава Богу», ибо материальное обеспечение судей было хорошее, положение довольно независимое и, наверное, я бы продолжал оставаться и гнить в этой однообразной, скучной и полной мелких будничных дрязг деятельности петербургского столичного мирового судьи.

После нескольких месяцев ничего-неделания, я принял предложение нового прокурора Харьковской судебной палаты Владимира Васильевича Давыдова и поехал в Харьков секретарем прокурора палаты, поддавшись уговорам симпатичнейшего Леонида Ивановича Навроцкого, бывшего тогда председателем Владимирского окружного суда.

Навроцкий, довольно некрасивый и оригинальный по наружности, был не только очень умным человеком, но выдающимся по уму судебным деятелем, в то же время, весьма образованным, живым и очень интересным собеседником, и я, несмотря на значительную разницу лет, был с ним в очень добрых и приятельских отношениях. Будучи мировым судьей и не имея возможности, как добавочный судья, пользоваться летним отпуском, я имел отпуск зимой, употребляя его для поездок в Москву, где всегда очень веселился и где у меня были и родные, и друзья.

В Москве постоянно жила одна из подруг детства моей матери, московская благотворительница и покровительница молодежи Мария Павловна Угримова. Со времени посещения мною ее дома прошло уже тридцать лет, да уже лет двадцать, как она скончалась, но я до сих пор благоговею перед памятью этой удивительной по доброте, отзывчивости и уму женщины. Муж ее, богатый волынский помещик, большой любитель музыки, имел много товарищей и друзей по Московскому университету. В доме у них собирался весь тогдашний умственный и музыкальный цвет Москвы. Достаточно упомянут академика Ивана Ивановича Янжула, астронома Бредихина, профессора Стороженко, Сергея Андреевича Муромцева, тогда профессора, впоследствии Председателя первой Государственной Думы. Из музыкального мира бывали: Николай Григорьевич Рубинштейн, Карл Юрьевич Давыдов и прочие. Из молодых профессоров довольно часто посещал Угримовых, тогда весьма скромный, Павел Николаевич Милюков. Сестра М.П. Угримовой была замужем за братом моей матери и потому у Угримовых на меня смотрели, как на родственника.

Сыновья Марии Павловны теперь оба профессора, один в Московском техническом училище, другой профессор сельского хозяйства и президент Московского сельско-хозяйственного общества. Последнего имел радость недавно встретить в Берлине, он оказался в числе восемнадцати профессоров, изгнанных большевиками из Москвы.

И вот именно в доме Угримовых я познакомился с университетским товарищем И.А. Угримова Л.И. Навроцким, который усиленно привлекал меня в судебное ведомство.

Едучи в Харьков, иду в Москве на Курском вокзале в вагон, а носильщик мне говорит: «Я вещи положил в купэ, где Федор Никифорович». Я совершенно не помнил, кто это Федор Никифорович. Вхожу в вагон, сидит в купэ мужчина лет пятидесяти с широким, калмыцкого типа лицом и с бородой с проседью. Я приподнял шляпу, он называет себя: «Плевако». Такого интересного собеседника мне никогда более в жизни не приходилось встречать, речь у него так и лилась, и все одно из другого вытекало. Он ехал в Белгород и до четырех часов утра я так и не спал, спиваясь в его рассказы. Потом к нам присоединился фарфоровый король Матвей Сидорович Кузнецов. Сперва Плевако рассказывал историю своего имения в Богородском уезде Московской губернии, так он, так описал положение усадьбы с мельчайшими подробностями, что мне все так ясно представлялось, точно я в этом имении неоднократно бывал.

Затем перешел на свою деятельность церковного старосты Успенского Собора и на отношения свои по должности с Митрополитами Леонтием (тогда уже покойным) и Сергием, нарисовал очень выпукло портреты обоих владык. Леонтия в Москве почему-то не взлюбил: раз под дождем он шел в крестном ходе под зонтиком, что строгим москвичам не понравилось, а потом еще что-то в этом роде; затем служил недостаточно истово, как Митрополит Иоанникий, и был большой балагур и любитель покушать и выпить. И Митрополит Сергий, угощая Плевако обедом, говорил: «уж извините, трапеза Митрополита Сергия, а вот вина Митрополита Леонтия». А у покойного были великолепные токайские, которые достались его преемнику.

От святителей Федор Никифорович перешел к адвокатуре, стал вспоминать семидесятые годы, приезд в Москву после войны немецкой депутации во главе с фельдмаршалом Мольтке. Плевако, как старожилу, было поручено показать гостям Москву и накормить по-московски. Все нескончаемые московские яства: и паровые пироги, и щи суточные, и паровые телячьи котлеты, и севрюжку жареную, и гурьевскую кашу маленький и худенький Мольтке выдержал, отведав всего, а товарищи его после закусок и первого блюда и водки, настоенной на смородинных почках, уже еле дышали. А Плевако в один день их к Тестову свозил, и в Эрмитаж, и чуть ли не в Стрельну. Говорил Плевако немного пришепетывая, но так образно, так красочно, так интересно, что соскучиться с ним было невозможно. Но что более всего меня тогда поражало, это его громадная популярность. Выходим в Серпухове в буфет, лакеи зовут: «Федор Никифорович, пожалуйте сюда». В Туле и Орле то же самое, словом всюду и все величали его по имени и отчеству.

Самый Харьков, как город, произвел на меня отрицательное впечатление: много пыли, воды почти не было и постоянный ветер, особенно при холодной и бесснежной осени. Но в окрестностях мне остался в памяти Хорошевский монастырь на горе, на опушке чудного лиственного леса; это было прелестное дачное место, недалеко от Харькова по железной дороге, а под самым городом мне памятна Григоровка, где радушные хозяева одинаково приветливо встречали и старого и малого.

Достопримечательностей в Харькове при мне было две: Архиепископ Амвросий (Ключарев), известный и очень талантливый проповедник, но как человека его в Харькове не любили, и знаменитый окулист профессор Гиршман, хотя еврей, но всегда славившийся, как бессребреник и филантроп. Но эти знаменитости меня тогда мало интересовали, а в памяти у меня осталась гостиница и ресторан Проспера, которые содержал француз Луи Бона; и кормил он изумительно. К тому же и прокурор Палаты, и другие мои приятели любили этим заниматься, и частенько я отдавал дань этому удивительному мастеру своего дела; например, такую дичь, какую жарил Бона, подававший ее при этом в глиняных кастрюлях, мне не пришлось более нигде есть.

О харьковском обществе осталось самое бесцветное воспоминание, кроме очень гостеприимного богатого еврейского дома И.А. Рубинштейна, женатого на очень красивой особе, по происхождению шведке. Надо сказать, что Рубинштейн ничего общего не имел с псевдо-знаменитым Митькой Рубинштейн. Дом И.А. очень охотно посещался судебным ведомством, так как сам Рубинштейн был когда-то кандидатом на судебные должности.

Большими симпатиями пользовался в Харькове князь Петр Дмитриевич Святопол-Мирский, тогда генерал-майор в запасе и харьковский уездный предводитель дворянства. Лица, хорошо его знавшие, пророчили ему блестящую карьеру, что впоследствии и оправдалось, так как он был ген



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: