Свердловский обком действует 1 глава




 

С утра 13 октября шло в доме Гриммов все как положено. В восемь ровно брякнула калитка за отцом. На звук этот, уже после трели будильника, поднялась Варенька. Все привычные каждодневные звуки: поскрипывает о крышу разросшаяся груша, хлопочет с чем-то на кухне мать… Вдруг с крыльца гулко забарабанили в дверь… “Соседка, наверное, за чем-то”,– подумала, одеваясь, Варенька. Но протянулась щемящая ниточка ожидания. Она слушала, как на крыльцо вышла мать. Сейчас, должно быть, затараторит часто кто-то с улицы… Нет! Возгласы… Громкие, отрывистые… Опять брякнула калитка… И слишком тяжелые шаги матери к ней.

– Что там еще мама?

У Елены Дмитриевны какой-то казенный бланк в обеих руках прямо перед глазами… так и шла…

– Посмотри ты дочка… Я ничего не понимаю!

Ничто не шевельнулось в Вареньке. Спокойно взяла. Телеграмма. Прочитала вслух: “Сегодня днем ваш сын, Егор Бернгардович Гримм. попал в автокатастрофу, находится в городской больнице состояние безнадежное”.

– Я… я тоже ничего не понимаю, мама. Еще только девятый час утра… Какой день?!

 

Действие, самое продуманное, самое рассчитанное, всегда может дать резкий, позорный сбой. Всего не предусмотришь!

Текст телеграммы о безнадежно попавшем в автокатастрофу Егоре Гримме из свердловского обкома партии был передан дежурному в черный кабинет свердловского Главпочтамта в ночь двенадцатого октября с пометкой: “Передать после 17.00 тринадцатого октября” и адрес. Это перестраховался подчиненный обкому оперативник КГБ. Весь день тринадцатого, тишком от жены, намеревался он провести с любовницей в охотничьем домике под городом. Чтоб не бегать от расстеленной постели!

Получив бумагу, дежурный “черного кабинета” положил ее в особую красную папку с золотым гербом. В шесть утра кончалась его смена. Опытный работник, он, Бог знает почему, просто из особой любви к назидательности оговорился: ткнул сменщику на дорогую папку пальцем и сказал торжественно: “Срочное”.

Исполнительный, но не слишком старательный сменщик открыл папку, там была одна бумага. Текст телеграммы и адрес – на машинке, приписка – от руки, неразборчиво, по-канцелярски. В корявый почерк он не стал вчитываться, а сразу же отбухал телеграмму по указанному адресу.

Жив был Егор Бернгардович Гримм. И ничего не знал о грядущей автокатастрофе!

 

Он был жив в Свердловске, когда его мать и сестра в Шадринске не понимали смысла телеграммы о его гибели. И как живому, к 10 часам ему надлежало явиться в обком, где высокое собрание полномочно было решить вопрос о профессиональной пригодности товарища Гримма Егора Бернгардовича к занимаемой должности… И понимал он прекрасно, что, скорее всего, уже к вечеру не быть ему на посту главного партийного архивариуса. Как и всякий человек, живущий в ожидании нелепого, ненужного, но неотвратимого, он то, обжигаясь, пил на кухне чай, то вдруг, круто отставив стакан, спешил к телефону, совал палец в диск и уходил к окну, в котором от одного вида нагло торчащего здания обкома его начинало подташнивать и опять гнало на кухню к стакану с чаем.

Он один был в квартире. Жена на работе, дети – в школе. Времени, ни на что не годного, получалось чуть не два часа.

– Ааа,– сморщился он в сторону и подошел к своему рабочему столу. С углами, как два облохматившихся уха, была у него там любимая папка. Он раскрыл ее. Лежало перед ним страниц двести. Какие-то пронумерованы, другие сами по себе. Рукопись – все от руки. Если получится, это был черновик книги: “Политика переводится по-русски – справедливость”. Жаль, работать над ней постоянно не выходило.

“Сейчас, в самом начале семидесятых годов двадцатого века,– читал он, отступая от неминуемых десяти ноль-ноль часов обкомовского времени все далее и далее,– Советский Союз напоминает остановленный по техническим причинам кадр кинохроники, еще немного и действие на экране возобновится и уже будет ясно, к какому концу оно приведет предыдущее. При Екатерине Великой князь Щербатов, масон и путанник, написал небольшую книгу “О повреждении нравов на Руси в наш век”. Самое ценное в ней – название. Вопрос поставлен на то единственное место, где он способен стоять. Именно, повреждение нравов, а не экономики или политики. Тот, кто извращенно чувствует, не способен трудиться. По всем приметам, именно это и происходит нынче со всеми нами. Еще возделываются земли и стучат заводы, но общественные нравы, чувства уже загнили. Во всю пошел разгром русской деревни. Академики от экономики сверху определяют – жить или не жить деревне, родившейся на своем месте в ХIV веке! Сквозь зубы пишут, что русский мужик ленив. На уровне обкомовских совещаний об этом говорят много и с удовольствием. Лжете! Русский мужик не забит и не темен. Он отлично видит, кто нынче пришел к власти, с какими чувствами. И кормить таких правителей, как Леонид Ильич Брежнев со своим Политбюро и секретарями областей, русский крестьянин не хочет!

Автор несколько лет проработал в свердловском обкоме партии и с полной ответственностью за свои слова говорит: среди его многочисленных сослуживцев нет ни единого, кому, как дар, как ответную драгоценность, мог бы он преподнести ломоть свежего деревенского хлеба!”

Нравилось Егору написанное им, уверен он был, что придет время для публикации… но не дремали и внутренние часы. Пора ему было. Жил он в тихом тупичке, совсем рядом со зданием обкома. Ходу неспешного – пять минут. Столько и давал ему циферблат.

Снежок пробрасывало, когда вышел он на улицу. Егор глубоко вдохнул его свежий влажный дух и крупным бойцовским шагом тронулся.

 

В начале одиннадцатого Елена Дмитриевна и Варенька были на вокзале у отца в медпункте. Тот пальпировал желтый живот пожилому измученному башкиру. Увидев пришедших, коротко кивнул на перегородку. Они прошли туда и уселись рядышком на смотровую кушетку. Отец распорядился отправить обследованного в больницу, вымыл руки, вошел и все понял:

– С Егоркой?

Елена Дмитриевна подала ему телеграмму.

– Папа, там сказано; сегодня днем! Телеграмму принесли сразу после твоего ухода!

– Вчерашняя, скорее всего.– Бернгард Антонович сощурился, беспомощно моргая, кривя на сторону ус.– Не думай, дочка! Посидите, я схожу, позвоню.

Вернулся очень скоро.

– Связи между нашими городами не будет до двадцати часов!

– Ехать!– В одно слово уложились мать и дочь.

– Конечно!

Ну, вот, наконец, и он – “третий” зал свердловского обкома. Дело прошлое, но в обкоме на каждом этаже по два зала плюс Центральный на первом. А этот, на втором, почему-то всегда третий? Его еще паюсным зовут. Не за отделку стен “под шубу”, а потому, что перед праздниками получают здесь обкомовцы среднего звена спецпайки с непременной икрой.

Так и бередило Егора, когда взошел он в уютное вообще-то помещение со столами, расставленными буквой “Т”. “Сволочи!” – Чувствуя себя на стальной пружине ненависти, не думал, но каждою жилою осознавал Егор и оглядывал, как обстукивал, будущих судей крупными глазами.– Ложками жрать черную икру вы набежали вместо тех, кто на своих постах умирал от нервного истощения!”

Все уже были в сборе. Расселись силы так: за перекладиною буквы “Т”, один на всю полированную ширину – номенклатурное рыло, взбит “под небрежность” парикмахерский кок, на плечах – костюмчик импортного разлива - не носят, народ, твои начальнички отечественное! От него, по столбику буквы, друг напротив друга или, лучше, морда в морду – актив. Егор наметанным глазом сразу определил, левая сторона сидящих длиннее правой. “Тринадцать апостолов!” – и сел один в самое основание буквы.

Так открыт был весь облик его, так на виду у всех были его темноватого сейчас налива глаза, что шелестение очевидного облегчения словно слабо поприветствовало его. Словно каждый из пришедших схарчить Егора Гримма одновременно со всеми подумал: “Ну, тоже нашли проблему! Что тут и есть-то?! Сам как на тарелочке сидит!”

Егор поднял глаза прямо на рыло. Не было глаз у начальника партийного отдела! Глазные впадины – пожалуйста, веки на месте, но меж век – мохнатая плесень щелью, в которую вправлены, как “брюлики” (жаргон лавочников – бриллианты), две икринки. Тьфу!

Егор, впрочем, не смутился. Со своих загустевших ненавистью глаз, как вожжи с кулака, он смотал всю свою силу и через стол бросил в рыло. На, нелюдь! И закашлялось рыло, из-под кожи его, только что отмассаженной, пропаренной в личной сауне, ушла краска, он заперебирал лапами. Егор никак не мог взять в толк, на какой из них не хватает у ответработника большого пальца. Место было точно стесано рубанком, гадко розовело, а вся ладонь, добирая отнятую увечьем силу, подалась необыкновенно в длину, стала походить на механическую клешню.

Свою клешню и тянул сейчас рыло по бесконечной полировке стола прямо на Егора: “Есть мнение, товарищи, заслушать по вопросу профнепригодности…”

“Конечно, на этой охоте рыло – главный егерь. Его дело – спустить собак, а потом удостовериться, что зверь затравлен. Сам он особо болтать не будет… Эвон, свора вокруг какая! Надо же им свои харчи отрабатывать!”

Егор загнал голову подбородком в грудь, исподлобья уперся глазами в своего визави. Тот, предоставив слово какому-то из Пихуевичей, вальяжно подрасслабился, провел клешней по начесу, жевнул губами.

“Точно закусить изволили!” – усмехнулся Егор. Сколько грязи булькало вокруг этого номенклатурного хама! Уж на что далек был Егор от всяких позаспинных сплетен, а и он отлично знал, что у рыла два теннисных корта (спортивные пошли у тебя, народ, начальнички!). За один платил ЗИЛ, другой на балансе завода спортивных изделий. Много, помнится, говорили и о нежной дружбе рыла со всеми главными торгашами города, они вместе парились, охотились, слонялись пьяные по своим любимым кортам. Теннис у рыла был как-то неотделим от коньяка, сауны и девочек. Рюмки, ракетки, сухой пар… Трепали в обкомовских курилках и совсем уж средневековую историю о том, как рыло три года (три!) выживал из обкома тихого работящего завхоза. Тот отказался наотрез отпустить ему финскую сантехнику. Говорили, в этой интриге, мастерски закрученной и разрешенной, рыло дошел до Москвы, и там снизошли к нуждам глубинки, нажали безотказную кнопку. Теперь хозяйством в свердловском обкоме ведал вислоносый, сизощекий пузан, на каждом шагу он рассказывал анекдоты, был нагл и вороват, но стабильно снабжал рыло модными ракетками… “Со штопором, наверно”,– вслух хмыкнул Егор посреди выступления очередного Пиншмана, который заливисто плел о безответственности и высокомерии товарища Гримма в рабочее время. Видел его Егор первый раз в жизни. Ему даже удивляться было лень. Он физически видел собственную мысль, которая долбила камень: ведь на работу в обком пропускают через такое решето, что, кажется, на любого сотрудника молиться можно! Как это все получается?! Не в одном обкоме, а и просто в городе все знали, что рыло, беспредельно бесстыдный на работе, дома вместе со всем своим хамством без остатка умещается под каблук жены, косопузой, неумной замухрышки! Ярким штрихом к портрету партийного руководителя начала семидесятых годов была сценка, которую Егор видел сам: пьяноватый рыло у дверей кабинета показывает любимому завхозу собственную сберкнижку, с положенной на счет лет десять назад пятеркой… Как так?! При Сталине его бы давным-давно судили…

Егора в голос замутило. Ууу…

– Мы прекрасно понимаем искренность раскаяния, которое видим сейчас на лице товарища Гримма,– дошел до него шиповатый голос нового Пинхуса.– Будет и ему предоставлено слово для объяснения своих действий, но будет, подчеркиваю, и спрос…

Как о чужом человеке, слушал Егор Бернгардович… Ладно. Пусть. Что дадите – возьму. О чем спросите – отвечу! Но тут же разом, отчетливо и ясно перехватило горло, понял – нет! Нет же, холуи и рыла! Нет. Вы что-то путаете по древнейшей привычке слуг! Это вы можете только брать, только красть, только присваивать! Я – иной. Моя собственность – отказ. Моё – то, от чего я напрочь отказался. Навсегда! Нет, говорю я, вашему миру! Там, где я стою, зона чистоты. Зона высокого отказа. Когда я умру, тени вещей, которых я бы хотел, не придут меня мучить, потому что таких нет! Это всех вас на том свете будут терзать призраки не приобретенных машин, теннисных ракеток, американских штанов…

Ему вообразился синий штанный черт весь в модных потертостях…

В это время работу Гримма, надежно угнездившись в кресле, предавал анафеме седоусый разъевшийся подлец в натянутой на самые глаза лысине и серебристом костюме с искрой, как у Чичикова. Он временами, облизываясь, поглядывал на обреченного и один вид товарища Гримма был негодяю, как сахар в душу. “Чувствуется, инфарктом мужик кончит”,– отмечал себе серебряный.

Неожиданно товарищ Гримм, неуместно хохотнув, встал. У оратора, как при куриной слепоте, замельтешило в глазах, что-то похожее на восторг тронуло в нем подобие души: разлаписто, но как зверь чистой породы ловко до зависти, ступал Гримм по-за стульями к выходу.

У рыла подняло правую бровь и инстинкт заставил выбросить вперед четырехпалую клешню. Остальные замерли в ожидании.

Егор, остановившись, поискал в карманах, медленно вытащил партбилет в красивой кожаной обложке.

– С тобой, нелюдь,– прямо в парикмахерский начес рыла громко сказал он,– я никогда не был в одной партии… Оставайся в ней сам!

Все надеялись, Гримм с маху ударит рыло и решили – прекрасно. Хулиганская выходка на рабочем месте, можно и срок навесить. Но партбилет в руке Егора лишь на долю мгновения задержался на уровне щеки председателя судилища и остро щелкнул о полировку стола.

Вовсю ахнула дверь.

На крыльце Егору в лицо бросило скудную горсть мелкого снегу. С неведомым ранее наслаждением, он размазал ее по лицу… Курить ему, почти некурящему, хотелось припадочно, как пить. Сигареты нашлись в кармане… вот спичек… Он выискивал перед собой на площади хоть один дымок.

– Огня, милый, огня!– Егор сбежал с последних ступеней обкомовского крыльца.

– Что, уже и вас приперло?

Вот ведь мужичонко, такую мать, встреть его на деревенской улице – от плетня не отличишь… И неудержимо, во всю натуру, до хрипа, сгибаясь пополам и кашляя, захохотал Егор Бернгардович Гримм, только что бросивший свой партбилет на стол в самом свердловском обкоме.

 

В Шадринске после полудня Бернгард Антонович, не находя в ближайшее время и надежды на отъезд их всех в Свердловск, принялся, наконец, по телефону, по местным каналам, изыскивать сведения о телеграмме, трагически залетевшей в их дом утром.

Поначалу все начальство придерживалось чисто свердловской версии. Пришла-де та телеграмма из Свердловска, а с нас, местных, и взятки гладки. После третьего звонка старому фронтовому другу в шадринское отделение КГБ что-то треснуло в отлаженной цепочке. Кто-то из невидимых, но очень сведущих собеседников Бернгарда Антоновича вспомнил о черном кабинете и его фантастических возможностях.

Старому доктору стали подбрасывать исподволь вариант ошибки. Большой шадринский телефонный начальник попробовал убедить в том, что перепутан город.

– Но, позвольте, сочетание Егор Бернгардович редчайшее.

– На нашем свете уважаемый Бернгард Антонович и не то еще бывает…

Убедить человека в том, к чему стремится его исстрадавшееся сердце, не сложно.

– Хорошо, уговорили, мы подождем до завтра,– Бернгард Антонович повесил трубку и с абсолютной пустотой в груди понял, что это значит – подождать до завтра. Для него. Для Елены Дмитриевны. Для Вареньки.

 

А центром Свердловска то, криво подводя его к стенам дворца Демидовых, то, напрямую бросая прочь, носило Егора Бернгардовича Гримма. Он был жив, невредим и наотмашь счастлив, счастлив насквозь, от нынешнего мгновения до бесконечности. Пусть отымет у него судьба любовь и семью, пусть разгромит его параличом, лишит крова и огня – всё равно он будет счастлив, Егорка Гримм и ничего, кроме трепетной благодарности к этому миру, не будет в душе его.

Теперь он твердо знал – счастье и есть истинное состояние мира. Самое постоянное, самое естественное. Остальное – преходяще.

Улицы вокруг – счастье, тяжело хлопнулась за спиной простуженная дверь подъезда – счастье, снег сыплется ленивым предзимком на покорную снулую землю – огромнейшее счастье.

Как раз там, где оставил он сегодня свой партбилет, документ, прежде для него мистический, как раз там счастья-то меньше всего. Хотя нет, думал Егор, в мире счастья так много, что не найти места, где бы его не было. Пусть в самой страшной тюрьме – и то есть счастливые люди.

Не случись сегодняшнего взрыва, он бы и в обкоме был счастлив. Человек ведь плоть от плоти земли и всего, что ни есть на ней. Жаль, не всегда знает об этом. И кто человека может оторвать от улицы, неба, города или леса? Богу, даже ежели бы он был, это просто не может прийти в голову. Зачем? Бог всегда уверен, что человек счастлив.

Снег, с утра сеявшийся на Свердловск скупой мелкой крупкой, подобрел, пошел крупнее и медлительнее. Как бы сам понял свою значимость в мире. Щедрые белые звезды полетели без счета на Егора. Он стал ловить их губами и узнал. Вспомнил то место, откуда они родом. На кольце 26 троллейбуса живет запущенная послевоенная посадка. Была реденькой и жалкой, недавно вымахала в настоящую рощу. Надо туда, на родину снега. Егору казалось, что снежинки там задержались, его поджидая, и тоскуют.

Он высмотрел нужную остановку и вскоре уже толкался на задней площадке за устойчивое место у окна. А снег, точно разгадав его намерение, обрадовался и пошел гуще.

– Хорошо,– сказал Егор курносой девчушке что по-птичьи прижалась от толкучки у него за плечом.

– Давят-то как, дяденька,– пожаловалась та, морща раскрасневшиеся щеки.

– Глупости,– по-взрослому успокоил ее Егор. - Кто это может, скажи на милость, человека задавить?

– Да… Сами в уголку спрятались, а из меня здесь последнее выжимают!

Егор поменялся с ней местами и застыл в ожидании предстоящего чуда. Вот выходит он на кольце и сама Зима, все бескрайние кладовые ее, встречают его.

Если бы сумел он быть хоть малость внимательнее, то непременно по выходу из обкома заметил бы черную Волгу. Машина в открытую отслеживала пешехода повсюду, куда ни бросали его ноги. Вопреки всем дорожным правилам она прижималась к тротуару в самых людных местах, делала запрещенные повороты и остановки. За рулем «Волги», не таясь, сидел хорошо знакомый Егору водитель: тот, что вез его недавно из родительского дома в Свердловск, тот, что так не по нраву пришелся Вареньке.

Но Егору было не до «Волги».

Он вышел на кольце. Снял галстук, расстегнул пальто и, намеренно отстав от кучки пешеходов, двинулся через шоссе к недальней уже роще, которая и вправду завалена снегом была, казалось, по колено.

Негустой, но беспрестанный навес снега в воздухе хищная черная плоть “Волги” рассекла, как острие ножа. Водитель был уверен, что Егор Бернгардович Гримм узнал его. С такой яростью он бросил в ветровое стекло кулак, что проломил его немного. Водителю платили хорошо, только за хорошо исполненную работу. Поэтому, после наезда, резко затормозив, он дал задний ход, ощутил под колесами тело, отъехал еще, разглядел скомканную человеческую фигуру на бетоне под снегом, и, целясь по голове, переехал распластанного еще раз так, чтобы череп под левыми колесами раскололся.

 

В девять часов вечера в молчаливый притихший домик Гриммов принесли еще одну телеграмму: “Подтверждаем, ваш сын сегодня погиб в автокатастрофе”.

Слово “подтверждаем” было вписано в текст телеграммы, данной из больницы, в черном кабинете. Он умел, когда нужно, исправлять свои ошибки.

 

Конец первой части

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

День рождения

 

Как не любил Ждан междугородные телефонные переговоры! Стылое ожидание на сыром кафельном полу, вечный хруст в трубке, точно ломают там кому-то кости, потусторонний голос телефонистки: “Ваше время кончилось! Разъединяю!”

Как не любил… Да черт с ними, с шумовыми помехами! Лица не видать! Лица! Которому говоришь, с которым связываешься на не принадлежащее тебе время… Что можно сказать в какой-то дурацкий рожок?!

– … Алло, алло… Это Шадринск?

– Говорите.

– Алло, Шадринск?

– Минуточку, говорите.

– Варенька! По-моему, между нами на этой линии кто-то поесть сел… Как? Как?! Не понял… Две телеграммы? Я сейчас же беру билет на самолет и завтра днем буду у вас! Уже похоронили… Понимаю. Да, есть груз, который не переложишь на другие плечи… даже на мои… Хорошо… Как ты все это пережила? Девушка, подождите… Девушка… Время кончено!

Еще час тому назад Ждан вошел в знобящее помещение центрального телеграфа, поеживаясь от одной осенней промозглости. Пять минут разговора и сквозняк загулял по жилам, прохватил сердце. Егор, старший брат Вареньки, большой начальник в свердловском обкоме, убит. Точнее, попал в автокатастрофу. Тело было так изуродовано, что гроб не открыли даже для родителей! Объяснили, что скорее всего попал под колонну грузовиков. Была плохая видимость, шел снег, труп переехали несколько раз… Варенька не верит. За неделю до гибели Егор приезжал к ним чем-то сильно обеспокоенный, жаловался на интриги, которые не дают нормально работать, делился подозрениями… Словно что-то знал или предчувствовал. Варенька сказала, что в последнее время брат работал на очень опасной работе. Заведовал в обкоме истпартархивом, значит, мог знать все прошлые грехи нынешних руководителей…

Ждан быстро шел через Дворцовый мост к себе на Васильевский, ветер, припавший к воде, натружено гудел под ногами. Впереди, за Ростральными колоннами, ослепительно и узко тлели облака. Казалось, ступив с Невского на мост, он направился прямо в ночь. Шевелящимся ворохом тьмы лежал перед ним Васильевский остров. Знобило изнутри, словно поворачивалась под сердцем холодная пила.

Как же так? Как же так? Мир вокруг, жизнь мирная, страсти мирные, а человек – убит! На шоссе, далеко за городом, что делал большой обкомовский начальник Егор Гримм? Начальник, в чьей полной власти находится партийный архив, который в любой момент может достать бумагу, которая пострашнее гранаты! Конечно, все складывается подозрительно, подозрительно и еще раз подозрительно! Но каково Вареньке? Хотя там и отец, и мать. На его предложение немедленно приехать, она несколько раз повторила: “Свой крест, Ждан, не переложишь и на самые любящие плечи! Это я должна пережить сама. Тут: или – или!” Что – “или – или”? Но знал Ждан, что такое “или – или”: жизнь или смерть! Они не раз говорили с Варенькой на эту тему. Женщины принимают обычно смерть как данность, рассуждать о ней боятся. А Варенька думала. “Знаешь, Ждан,– говорила она, глядя в одну точку,– иногда все складывается так, что нужно уходить. Да-да, из этого мира, из любви, из творчества. Если не уйдешь сам, будет хуже. Выбросят на ходу, всем телом о насыпь!” Ждану, хоть и повидал он уже кое-что в жизни, стало от ее слов физически муторно, он перевел разговор на другое, но и после, не раз ловил в ее глазах какой-то сдвоенный блеск, словно действительно мчался куда-то на всех парах скорый поезд, а обочь пути никли под фонарями ненужные человеческие фигурки, обыденные и мертвые.

Смерть?! Или – или! Смерть и Варенька… Была связь. Была. Последнее время Ждан часто бывал у Нурдулды Горфункеля. Ходил, как в зоопарк, наблюдал за жизнью невиданных зверей. Всегда у Нурдулды была полна хата огурцов: приблатненный Гена Гений, задумчивый пузан Беня Бляхер, скользкий, себе на уме, Юлька Моссад, простодушный, как поллитровка, всегда выпивший Вопа Златоуст, высокомерный поэт-куплетист, близкий поклонник самого Иосифа Бродского Изя Маровихер. Зачастила голенастая Мая Щуп, пила наравне со всеми портвейн, устраивала рассчитанные истерики, несмотря на молодость, ловко стравливала между собой мужчин и тихо наслаждалась потом, блестя прохладными глазами. Все их споры, отлично понимал Ждан, были пустотелы. Но мелькал в них крошечный хвостик интриги, тоненький и слабенький, дерни неосторожно – и все! Вертелся клубок вокруг того, что отец у Маи Щуп был известнейший в городе психиатр. Это одобрял Ждан, к психиатру он бы во главе с Нурдулды отправил всю его компанию гениев. Но об этом как раз и речи не было, к психиатрии, случайно подслушал Ждан, приплетали прежде всего Вареньку Гримм, которая даже и знакома ни с кем из присутствовавших не была! Иначе как сталинисткой и антисемиткой ее здесь не называли, но убеждения человека и психиатрия – суть веши разные. Далековатые, скажем… Ждану казалось, что, действуя исподволь и очень осторожно, он сумеет размотать чертов клубок. Только не нужно торопиться. Здесь, несомненно, есть что-то существенное. Однажды на кухне у Нурдулды, Мая, как бы сильно опьянев, с лёту уселась на колени Ждану. Как только что снятая с огня кастрюля, был неприятно угловат и горяч ее зад. Ждан без особых нежностей ссадил девицу на свободный стул рядом. Мая мотала головой, глядела сквозь смоль опавших на лоб волос и неспешным детским голосом тянула: “Я знаю, Ждан, у тебя есть Варенька… не будет у тебя Вapeньки…” He такая уж она и пьяная была тогда!

В общаге у себя на тумбочке Ждан нашел записку от Златоуста. “Старик,– излагал тот качающимся почерком,– приходи завтра к шести ко мне. Будут: день рождения и выпивка!!!”

Со своей койки радостно скалился на него Валериан Карасик, нос блестел пуще глаз.

– Еле выпроводил молодца,– сообщил он,– пьян вусмерть, а все хотел тебя дождаться… Пойдешь к нему?

– Шут его знает…

– Надо идти, он ящик хересу закупил!

 

Комната Вопы Златоуста была пеналом, но не лежащим, а поставленным “на попа”. В жуткой высоте под потолком терялась похожая на куриную лапу, мохнатая от пыли люстра. Ровно ничего не значило коротенькое пузатое окно: ничего не освещало, ничего не проветривало. Вековая пыль давила с потолка: войдя, хотелось не расправиться во весь рост, но стать на четвереньки.

Был в комнате угловой камин дешевой финской поделки. На его доску искусственного мрамора именинник выставил могучие бутыли знаменитого приднестровского хереса, крепкого, сухого, благородного. Закуска и стаканы стояли на письменном столе, другого у Вопы не было.

– Нурдулды, значит, на дежурстве,– раздумчиво суетился он от Ждана к Карасику, от Карасика к Мае (вот и все гости),– не придет, значит. Ну, тогда выпьем с ним завтра, я отгулов взял на неделю.

– Сопьешься,– уверенно потянул носом Валериан.

– Ты сядь, разлей всем косорыловки, скажи слово, как человек!– Ждан был недоволен, и идти к Златоусту ему не хотелось, ни пить, ни есть. Вчерашний разговор с Варенькой точно комом в горле застрял.

– Конечно, значит,– Вопа задергался с новой силой, теперь уже разливая по желтым стаканам выпивку, рассовывая на щербатые тарелки закусь.– Значит, не придет Нурдулды,– напевал он об одном и том же. Перевалив за тридцать лет, давно оставшись без родителей, был, в сущности, поэт одинок, как перст. Только и свету было в окошке, что пристал самовольно к питейному братству Нурдулды, так и тот даже от его дня рождения нос воротит. Да что говорить! У Нурдулды Златоуста в глаза называли “полужидком”, не могли простить русской матери. Туманился против воли взор Вопы, обращенный из вежливости на Маю Шуп. О женщинах и думать не хотелось. Строем стояли у него за спиной три разведенные жены, все детные, у каждой – исполнительный лист на выплату алиментов. Тьфу! Стихи тоже – одна головная боль, хоть пиши, хоть не пиши, все равно не печатают. По-настоящему поддерживала Вопу сейчас одна работа в крематории. Нравилось ему быть инструктором последнего обряда! Поэт не был по натуре сентиментальным, может, излишне откровенным, но когда вспоминалось ему его теплое уютное рабочее место, чинные покойники в приличных темных одеждах и, особенно, то, что ни один из них не сделал ему, Вопе Златоусту, ничего дурного – теплая волна изнутри припадала к глазам.

– Я вот что, значит, хочу сказать,– поэт-именинник медленно обвел своих немногочисленных гостей жидким взглядом.

– Вопа,– картинно повел рукой Карасик.– Ты же не клиентов крематория в последний путь обряжаешь! Мы-то пока еще живы. Шевелись!

– Все там будем,– проворковала, как ребенок кукле, Мая Шуп. Как-то так приноровилась она говорить, что все слова из ее большого властного рта выходили маленькими и круглыми.

Вопа, глядевший совсем примороженным, неожиданно в один дух махнул стакан хереса, жеманно помахал перед сложенными в трубку губами ломтиком колбасы и, не проглотив ни кусочка, весьма плотоядно облизнулся.

– Скажите, ммм… – спросил он несколько ошарашенных гостей,– вот почему я – Вопа?

– Красиво потому что,– выпустила череду маленьких словечек Мая.

– Да чтобы не кричать в людном месте – жопа!– Снисходительно улыбнулся поэт,– Нет, хорошо иметь друзей, которые обо всем умеют вовремя позаботиться!– Он прямо расцветал на глазах. Собственный язык начал слушаться поэта. Он уже не мямлил слова, а находил их сразу, под ногами, где другие не замечают,

Несколько лет проучившись бок о бок со скульпторами, живописцами и графиками, Ждан научился примечать, как и самая малая доля творческого начала способна то поднимать человека, куда выше его обычного уровня, то лихо швырять в грязь – только брызги во все стороны. Вопа Златоуст был из числа дарований, которые всю жизнь идут по профилю синусоиды: вершина – провал, верх – низ. Ему было и жалко поэта и как-то неуютно; всего через стол от него, Златоуст сейчас жил нараспашку, откровенность так и поперла из него, даже глаза приобрели слизистый нутряной блеск.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: