ПОСЛЕСЛОВИЕ БРЭДЛИ ПИРСОНА 29 глава




крови, кровь мраморными разводами засохла на шее и щеке. Сбоку на черепе

след страшного удара" словно голова Арнольда была из воска и кто-то с силой

сжал ее; потемневшие волосы уходили в пролом. Из виска еще сочилась кровь.

На ковре в лужице крови лежала большая кочерга. Кровь была густая и

вязкая и уже подернулась пленкой. Я тронул обтянутое твидом плечо Арнольда,

теплое от солнца, затем схватил покрепче, пытаясь сдвинуть с места, он был

тяжелый, как свинец, его будто пригвоздило к полу, а может быть, в моих

дрожащих руках просто не было силы. Я шагнул назад и наступил выпачканными в

крови ботинками на очки Арнольда, возле самой красной лужицы.

- О Боже... вы его... кочергой... Она шепнула:

- Он умер... Да?.. Да?..

- Не знаю. О Боже!

- Он умер, он умер, - шептала она.

- Вы вызвали... о Боже... что тут произошло...

- Я его ударила... мы ссорились... я не хотела... он начал кричать от

боли... я не могла слышать... и снова ударила, чтобы он замолчал...

- Надо спрятать кочергу... скажите, что это несчастный случай... Что

делать... Неужели он умер? Не может быть...

- Я звала его, звала, звала, а он и не шевельнулся. - Рейчел еще

говорила шепотом, стоя в дверях. Она перестала плакать и, уставившись

расширенными глазами в одну точку, безостановочно, ритмично вытирала руки о

платье.

- Может, еще обойдется... не волнуйтесь так. Вы позвонили врачу?

- Он умер.

- Вы звонили врачу?

- Нет.

- Я вызову врача... И полицию... наверно, надо... И "скорую помощь"...

Скажите, что он упал, ударился головой или еще что-нибудь... О Господи... Я

хоть уберу кочергу... или лучше скажите, что он вас ударил и...

Я поднял с пола кочергу. Несколько секунд смотрел в лицо Арнольда.

Поблескивание незрячих глаз было ужасно. К горлу подступила тошнота. Меня

охватил ужас, острое желание как можно скорей, немедленно снять с себя этот

кошмар. Когда я шел к дверям, я увидел что-то на полу возле ног Рейчел.

Комочек бумаги. Почерк Арнольда. Я поднял его и протиснулся мимо нее - она

все стояла, прислонившись к косяку двери. Я прошел в кухню и положил кочергу

на стол. Комок бумаги оказался письмом Арнольда ко мне, где он писал о

Кристиан. Я вынул спички и попытался сжечь письмо над раковиной. Руки не

слушались меня, оно все падало в мойку. Наконец я сжег письмо и открыл кран.

Потом стал мыть кочергу. К крови прилипли волосы Арнольда. Я вытер кочергу и

спрятал в буфет.

- Рейчел, я сейчас позвоню. Только доктору или в полицию тоже? Что вы

намерены сказать?

- Бесполезно... - Она отошла от двери, и мы стояли теперь в передней в

тусклом свете, падавшем сквозь цветное стекло парадной двери.

- Что бесполезно - скрывать?

- Бесполезно...

- Но вы можете сказать, что это - несчастный случай... что он первый

вас ударил... что вы оборонялись... Рейчел, звонить в полицию или нет? Ну

пожалуйста, попытайтесь подумать.

Она что-то бормотала про себя.

- Что?

- Зайка. Зайка. Любимый...

Она отвернулась. И я понял, что это ласкательное прозвище Арнольда,

которого я ни разу не слышал из ее уст за все долгие годы нашего знакомства.

Тайное имя. Она отвернулась и пошла в столовую, и я услышал, как она тяжело

рухнула на пол, а может быть, в кресло. Услышал, как она вновь начала

стонать - вскрик, затем прерывистое "ой-ой" и снова вскрик. Я вернулся в

гостиную посмотреть, не шевелится ли Арнольд. Я почти боялся встретить его

обвиняющий взгляд, увидеть, как он корчится от боли, - зрелище, которого не

смогла вынести Рейчел. Он не шевелился. Поза его теперь казалась нерушимой,

как поза статуи. Он уже был не похож на себя, на искаженном гримасой лице -

лице незнакомца - застыло, как на лице китайца, непонятное, непроницаемое

выражение. Заострившийся нос был весь в крови, крошечная лужица краснела в

раковине уха. Поблескивал белый глаз, скалился сведенный болью рот.

Повернувшись, я увидел его маленькие ноги, которые, как я всегда считал,

были так для него характерны и так меня раздражали. Обутые в безукоризненно

начищенные ботинки, они лежали аккуратно рядом, словно утешая одна другую.

Теперь, по дороге к дверям, я заметил на всем пятнышки крови - на стульях,

на стене, на изразцах камина. Она брызгала, когда он кружил по комнате во

время неподвластной воображению сцены, где-то в совсем ином мире; и я увидел

на ковре слабые кровавые следы: его, мои, Рейчел.

Я подошел к телефону в передней; крики Рейчел доносились сюда еле

слышным причитанием. Я набрал 999, ответила больница, я сказал, что

произошел очень серьезный несчастный случай, и попросил прислать карету.

Мужчина поранил голову. Думаю, проломлен череп, да. Затем, после минутного

колебания, я позвонил в полицию и сказал то же самое. Я боялся полиции и не

мог поступить иначе. Рейчел права, скрывать бесполезно, лучше чистосердечно

признаться, чем с ужасом ждать, пока тебя "разоблачат". Говорить, что

Арнольд упал с лестницы, ни к чему: Рейчел - в таком состоянии, что ее

никакой басне не выучишь. Проболтается с первого же слова.

Я вошел в столовую и взглянул на нее. Она сидела на полу, широко

раскрыв рот, сжимая щеки ладонями, рот ее был как большое круглое "о". Она

потеряла человеческий облик, лицо без черт, кожа без цвета, голубоватая, как

у обитателя подземелья. Она была обречена.

- Рейчел, не волнуйтесь так. Сейчас они приедут.

- Зайка, зайка, зайка...

Я вышел, сел на ступеньки и услышал, как я говорю: "О... о... о..." - и

не могу остановиться.

Сначала приехала полиция. Я впустил их и показал им гостиную. Через

открытую парадную дверь мне была видна залитая солнцем улица и подъезжающие

машины, карета "скорой помощи". Кто-то сказал:

- Он мертвый.

- Что тут произошло?

- Спросите миссис Баффин. Она здесь.

- А вы кто такой?

В комнату входили люди в черном, потом в белом. Дверь в столовую

закрыли. Я объяснил, кто такой Арнольд, кто такой я, почему я тут.

- Череп расколот, как яичная скорлупа. За закрытой дверью раздался крик

Рейчел.

- Пройдемте с нами, пожалуйста.

Я сел в машину между двумя полицейскими. Я опять принялся объяснять:

- Он ее, наверно, ударил. Это несчастный случай. Это не убийство.

В полицейском участке я снова им рассказал, кто я такой. Я сидел в

маленькой комнатке, где было еще несколько человек.

- Почему вы это сделали?

- Что сделал?

- Почему вы убили Арнольда Баффина?

- Я не убивал Арнольда Баффина.

- Чем вы его ударили?

- Я его не ударял.

- Почему вы это сделали? Почему вы это сделали? Почему вы убили его?

- Я его не убивал.

- Почему вы это сделали?

 

 

ПОСЛЕСЛОВИЕ БРЭДЛИ ПИРСОНА

 

 

Искусство учит нас тому, как мало способен объять человеческий разум.

Совсем рядом с привычным нам миром находятся иные миры, где все для нас уже

незнакомо и чуждо. Когда жестокие обстоятельства грубо вышвыривают человека

из одного мира в другой, природа дарует ему целительное забвение. И если он

нарочно вздумает с помощью слов навести мосты, пробить туннели, как быстро

приходится ему убедиться в своем бессилии, в почти полной невозможности

описать и связать! Искусство - это как бы псевдопамять; и боль,

сопровождающая всякое серьезное произведение, родится от сознания этой

неадекватности. Обыкновенно художник - певец своего мирка, у него всего один

голос и всегда одна песня.

Мне выпало на долю за несколько часов превратиться, вернее, быть

превращенным в совершенно другого человека. Я говорю не о жалком чудовище,

которого, придумали газеты. На суде я действительно выглядело довольно

скверно. Какое-то время меня можно было считать самым непопулярным человеком

в Англии. "Писатель из зависти убивает друга", "Успех одного - причина ссоры

между двумя" и тому подобное. Вся эта вульгарщина прошла мимо меня, вернее,

преломилась в моем сознании и упала в иные глубины, став иной, более

осмысленной. Я словно шагнул сквозь стекло прямо в картину Гойи. У меня даже

лицо изменилось - стало как бы старше, в нем появилось что-то гротескное,

нос зловеще загнулся. Одна газета назвала меня "старым озлобленным

неудачником". Я едва узнавал себя на фотографиях. А надо было жить в этом

новом обличье, которое напялили на меня, словно у Гойи - ослиную голову.

Первые дни были сплошным смерчем растерянности и недоумения, Я не

только не мог поверить в то, что произошло, я даже не в состоянии был всего

осмыслить. Впрочем, довольно об этом. Мой рассказ окончен. О чем он был, я

вскоре попытаюсь объяснить. Я пробовал вести себя по-разному: говорил то

одно, то другое, признавался, показывал правду, лгал, вдруг впадал в

отчаяние, потом становился ко всему безразличен, потом хитроумно расчетлив,

потом падал духом. Ничего не помогало. Рейчел в трауре выглядела очень

трогательно. Все выражали ей сочувствие и почтение. Судья, обращаясь к ней,

по-особому склонял голову и особым образом печально улыбался. Я не думаю,

чтобы у нее был хладнокровный расчет. Как я потом уже догадался,

полицейские, конечно, сами сочинили эту версию и подсказали Рейчел, навели

ее на мысль. Может быть, она поначалу даже пыталась бессвязно бормотать

правду. Но правда была так неправдоподобна. Вскоре обнаружилась и кочерга,

на которой не осталось отпечатков ее пальцев, зато в изобилии были мои. Все

казалось ясно. Рейчел должна была только громко плакать. Я же явно держался

как виноватый. Вероятно, в иные минуты я и сам почти верил, что я его убил,

как, вероятно, она в иные минуты почти верила, что она его не убивала. -

Я уже готов был написать, что я "ее не виню", но это было бы неправдой.

С другой стороны, я и в самом деле ее не виню, в строгом смысле этого слова.

То, что она сделала, ужасно, оба ее поступка скверны - и убийство, и ложь.

Но, мой долг перед нею, мне кажется, требует, чтобы я внимательнее

рассмотрел ее поступки л попытался их понять. "Отвергнутая женщина страшна".

В каком-то смысле я мог бы чувствовать себя польщенным. В каком-то смысле

она была едва ли не достойна восхищения: сильный дух, сильная воля. Ведь я,

разумеется, ни на минуту не допускал, что ею двигали просто мелочные

соображения собственной безопасности. Какие чувства испытывала она во время

суда и после? Может быть, надеялась, что я каким-то образом выпутаюсь. Может

быть, ей стоило немалых усилий, внутренних оговорок и самообмана войти

наконец в свою зловещую финальную роль.

В этой роли есть даже своеобразное совершенство. Какая безукоризненная

месть обоим мужчинам в ее жизни! Есть женщины, которые не способны прощать.

"Я бы волоса со своей головы ему не бросила для спасения, пальцем бы не

пошевелила, если бы он умирал!" Кристиан ездила к Арнольду во Францию, как я

узнал уже потом. Но нет сомнения, что воля, направившая убийственный удар,

созрела гораздо раньше. Когда она приоткрылась мне вначале моего

повествования, я мог убедиться, что это стальная воля. Так что, собственно,

удивляться здесь особенно было нечему. Удивило меня другое: сила чувства,

которое Рейчел испытывала ко мне. Чтобы возникла такая ненависть, надо много

любви. Я просто-напросто не заметил, что Рейчел меня любит. Как сильно надо

было любить, чтобы ради моей погибели так фантастически, так последовательно

лгать. Это должно было бы возбудить во мне, по крайней мере, почтение.

Впоследствии я, пожалуй, и в самом деле к нему пришел. Нет, я не "виню" в

строгом смысле слова, но и не "извиняю". Я вообще не понимаю, что значит

"прощение". Я порвал все связи, я отпустил ее душу, между нами нет больше

трепетной; соединяющей обиды. В каком-то безличном смысле я даже желаю ей

добра. Под прощением понимается некоторая эмоция. Это неверно. Скорее это

прекращение некоторой эмоции. Так что я, пожалуй, действительно прощаю ее.

Слова здесь не важны. Но она была орудием, сослужившим мне великую службу.

В ходе суда я то обвинял ее, то брал обвинения назад. Не так-то легко

спасать себя, губя другого, даже если это справедливо. По временам я

чувствовал - это трудно описать, - что я был на грани помешательства от

сознания собственной вины, от общей своей вины в жизни. Посадите любого

человека на скамью подсудимых, и он почувствует себя виноватым. Я упивался

своей виной, купался в ее скверне. В газетах писали, что я получал

удовольствие от суда. Удовольствия я не получал, но я жил на процессе полной

жизнью - только благодаря тому, что в Англии теперь отменена смертная казнь.

Я не мог бы спокойно пойти навстречу палачу. А смутно маячивший передо мной

образ тюрьмы воздействовал на меня, на мое пробужденное, ожившее сознание

сравнительно слабо. (Невозможно заранее представить себе, что такое

длительное тюремное заключение). Мне был навязан совершенно новый образ

жизни, и я хотел поскорее изведать его. Меня (наконец-то) ждал мой

собственный, достаточно увесистый крест, и на нем значилось мое имя. Такими

вещами не бросаются. Я тогда впервые за всю жизнь по-настоящему встрепенулся

и ожил и с высоты моего нового сознания смотрел теперь на себя самого, каким

я был раньше, - робкого, половинчатого, обиженного человека.

Мой адвокат хотел, чтобы я признал себя виновным, тогда можно было бы,

по-видимому, добиться вердикта о непредумышленном убийстве. (Возможно, и

Рейчел рассчитывала на это.) Но я виновным себя не признавал и при этом

отказывался объяснить, где я был и что произошло. Собственно, один раз я на

суде рассказал всю правду, но к этому времени я уже наговорил столько лжи,

столько крутил и увиливал, что ясная, самодовлеющая сущность этой правды

никем не была замечена. (А крики негодования на галерее для публики

разразились с такой оглушительной силой, что помещение суда пришлось от

публики очистить.) Я решил, что не возьму вину на себя, но не обвиню и

никого другого. С самого начала выяснилось, что при таком условии о

сколько-нибудь правдоподобной версии не может быть и речи. Все: и судья, и

присяжные, и адвокаты, включая моего собственного защитника, и пресса, и

публика, - составили себе определенное мнение еще до начала процесса. Улики

против меня были очень серьезны. Представлено было мое угрожающее письмо к

Арнольду, и наиболее инкриминирующая его часть, где ясно говорилось о некоем

тупом предмете, была зачитана вслух с выражением, от которого стыла кровь.

Но больше всего, по-моему, присяжных поразило, что я изорвал книги Арнольда.

Куча обрывков в ящике из-под чая была предъявлена суду. И с этой минуты

судьба моя решилась.

Хартборн и Фрэнсис, каждый на свой лад, пытались меня спасти. Версия

Хартборна, разработанная совместно с моим защитником, состояла в том, что я

сумасшедший. ("Этот номер не пройдет, старина!" - крикнул я ему через весь

зал.) Данных в подтверждение этому у него было довольно мало. Я, например, -

часто отменял условленные встречи ("В таком случае мы все не в своем уме?" -

заметил прокурор). Я забыл прийти на вечеринку, устроенную в мою честь. Я

сумрачен, чудаковат и рассеян. Воображаю себя писателем. ("Но он

действительно писатель!" - заметил прокурор. Я приветствовал его

аплодисментами.) Была пущена в ход и моя внешне спокойная реакция на смерть

сестры. (Потом обвинение использовало ее как доказательство моего

бессердечия.) Но самое главное, ради чего все это и говорилось: я убил

Арнольда в невменяемом состоянии и немедленно об этом забыл. Если бы я

держался растеряннее, чаще хватался за голову, такая версия, по крайней

мере, могла бы привлечь интерес. Я же выглядел лжецом, но не безумцем. Я

спокойно и здраво отрицал, что я сумасшедший, судья и присяжные со мной

согласились. Разумеется, Хартборн считал меня виновным.

Один только Фрэнсис верил в мою невиновность. Но проку от него было

довольно мало. Он обесценил; все свои показания тем, что не переставая лил

слезы и производил на присяжных дурное впечатление. Характеризовать меня как

личность и гражданина лучше ему было не браться. Прокурор над ним откровенно

издевался. В своем стремлении выгородить меня он простодушно наговорил

столько лжи и полуправды, что стал в конце концов посмешищем даже для моей

стороны. Судья обращался к нему подчеркнуто иронически. Для меня получилось,

мягко выражаясь, неудачно, что Фрэнсиса не было дома, когда позвонила

Рейчел. Фрэнсис это усвоил и скоро начал показывать, что он при нашем

разговоре присутствовал, однако был совершенно не в состоянии представить

сколько-нибудь связной картины происшедшего, которая не рассыпалась бы от

первого же вопроса обвинения. Присяжные явно считали Фрэнсиса подставной

фигурой и думали, что он действует по моей подсказке. А обвинение скоро

сделало из него котлету. "Почему же вы тогда не сопровождали обвиняемого в

Илинг?" - "Я должен был ехать за билетами в Венецию". - "_В Венецию_?" -

"Да, мы с ним собирались туда". (Смех.) Собственно, весь вклад Фрэнсиса в

процесс свелся поневоле к созданию еще одной зловещей теории, согласно

которой я объявлялся гомосексуалистом, влюбленным до безумия в Арнольда и

убившим его, видите ли, из ревности! Желтая пресса одно время носилась с

этой темой. Но судья - может быть, чтобы не оскорблять чувства Рейчел, - в

своей заключительной речи не стал на ней останавливаться.

Звездой процесса была Кристиан. Она одевалась с большой тщательностью -

каждый день, как вскоре заметили репортеры, меняла туалеты. "Богатая

элегантная дама" - для газет лучше ничего не придумаешь, так что процесс

принес ей даже какую-то славу, которая и пригодилась позднее, когда она

надумала завести собственный Салон мод. Этот план, вероятно, и в голову-то

ей пришел как раз во время процесса. Кристиан была очень озабочена моим

делом, (Она тоже, конечно, считала меня виновным.) Но заседания суда

доставляли ей несомненное удовольствие. Она была со всех точек зрения

"превосходным свидетелем". Отвечала ясно, четко, не колеблясь, - и судья,

которому она явно нравилась, особо похвалил ее за толковые показания.

Присяжные тоже находили ее привлекательной, мужчины всякий раз

переглядывались, когда ее вызывали. И все-таки в руках умелого прокурора она

быстро превратилась, сама того не заметив, в орудие обвинения. Из ее ответов

о нашей семейной жизни прямо следовало, что я - человек в высшей степени

неуравновешенный, если не просто опасный. ("Могли бы вы назвать вашего

бывшего мужа необузданным?" - "О да, ужасно необузданным!") Ее идиотское

слепое самодовольство до> того меня поражало, что один раз я даже не

выдержал и крикнул: "Ай да Крис!" Судья взвился, словно я посягнул на ее

добродетель. Одна воскресная газета предложила ей крупную сумму за право

опубликовать ее "историю", но она отказалась.

Рейчел, к которой все испытывали живейшее сочувствие, появлялась на

процессе не часто. А когда ее вызывали, по залу всякий раз проносился вздох

почтительного восхищения. И самое странное, что и я тоже, даже в то время,

чувствовал к ней некоторое почтение как к орудию божества. Тогда мне

казалось, что это во мне говорит мое придуманное чувство вины. Но позднее я

понял, что дело не в том. В Рейчел было какое-то величие. Она не избегала

моего взгляда, не казалась растерянной и скованной, как можно было ожидать.

Она держалась скромно и просто, с мягким спокойствием и совершенной

правдивостью, производившей впечатление на всех, даже на меня. Вспоминаю,

как она раз сказала: "Во мне еще есть огонь, огонь!" Я не представлял себе

тогда, как неистово и очистительно он мог пылать.

Никому не приходило в голову, что у нее могли быть мотивы для убийства

мужа. Семейная жизнь течет за семью замками. Единственный документ,

свидетельствовавший о существовании таких мотивов, я уничтожил собственными

руками. (Письмо Арнольда о Кристиан.) Все молчаливо согласились, что брак ее

был идеален, лишь кое-кто благоговейно коснулся этой темы. Тут и

распространяться было не о чем. Равным образом не было речи и о том, что я

мог иметь какие-то виды на жену моей жертвы. Деликатность, царившая на этом

образцово-показательном процессе, не допускала такой мысли, хотя она просто

напрашивалась. Даже газеты, насколько мне известно, за нее не ухватились -

вероятно, потому, что версия о моей любви к Арнольду их больше привлекала. И

деликатность, как часто бывает, заняла место истины.

Точно так же, благодаря всеобщему заговору молчания, не упоминалось, к

счастью, на процессе и имя Джулиан. Никому не было расчета втягивать еще и

ее, поскольку, с одной стороны, мое положение и так было из рук вон плохо, а

с другой - эта история могла бы причинить мне только вред. Так Джулиан

исчезла. Словно вся эта фантастическая сцена в зале заседаний уголовного

суда, служители закона в париках и мантиях, свидетели, скромно купавшиеся в

лучах славы, притихшая в упоении публика - все это были лишь атрибуты

волшебства, предназначенного дематериализовать ее, будто ее никогда и не

было. Но ее властное присутствие в этой сцене ощущалось временами с такой

силой, что я не раз готов был выкрикнуть ее имя. Однако я этого не сделал.

Молчание мне было предписано, и молчания я не нарушил. Посвященные поймут то

удивительное, почти радостное чувство, которое я испытывал от того, что,

вознесенная в сферы недоступного, она обрела последнее совершенство. Об этом

думал я в то ужасное время, и мысль эта облегчала мои страдания.

Формально я был осужден за убийство Арнольда. (Присяжные отсутствовали

не более получаса. Адвокаты не потрудились даже оставить своих мест.) В

более широком смысле - и это тоже давало пищу для размышлений - я был

осужден за то, что я, вот такой ужасный человек, возбуждал страх и

отвращение в сердце судьи, и в сердцах честных граждан присяжных, и у верных

псов свободной печати. Меня ненавидели до глубины души. Судья, приговорив

меня к пожизненному заключению, выразил то, что чувствовали все. Речь шла о

подлом преступлении в самом чистом виде: убить друга из зависти к его

талантам! И бедная Присцилла, восстав из гроба, указывала на меня перстом. Я

был плохим другом и плохим братом. Мое безразличие к беде и смерти сестры

подтверждалось многими. Защита, я уже говорил, пыталась использовать его как

доказательство моей душевной неуравновешенности. Но во всеобщем мнении оно

просто означало, что я - чудовище.

В мои намерения, однако, не входит описывать процесс или даже рисовать

в подробностях свое состояние на процессе. О последнем достаточно будет

сказать лишь несколько слов. Всякий, кому пришлось бы вдруг предстать перед

судом за убийство, которого он не совершал, неизбежно испытал бы

беспокойство. Я, конечно, заявлял о своей невиновности. Но я заявлял о ней

(и это тоже могло повлиять на присяжных) без той страстной категоричности,

которой можно было бы ожидать от человека действительно невиновного. Почему?

Мысль о том, чтобы взять на себя смерть Арнольда (и тем "признаться"),

действительно приходила мне в голову как эстетически возможная. Если бы я в

самом деле убил Арнольда, это было бы по-своему красиво. А для человека

иронического что может быть забавнее, чем положение преступника, не

совершившего преступления? Однако истина и справедливость не позволили мне

так поступить. Кроме того (и это следовало бы иметь в виду и судье, и

присяжным), человек моего психологического склада органически не способен

солгать в критической ситуации. Но я действительно чувствовал себя отчасти

ответственным за некое зло. Такое картинное толкование событий было

по-своему приемлемо уже хотя бы благодаря картинности, небезразличной моему

литературному вкусу. Я не желал смерти Арнольда, но я завидовал ему, и (по

крайней мере иногда) он бывал мне активно неприятен. Я не поддержал Рейчел и

отвернулся от нее. Я не уделял внимания Присцилле. Произошли ужасные

несчастья, за которые в ответе был отчасти я. На процессе меня обвиняли в

бездушном отношении к смерти двух людей. (Иногда, как отмечала защита,

создавалось впечатление, будто меня вообще судят за два убийства.) В глазах

суда я был холодный, бессердечный фантазер. Я много и глубоко размышлял о

своей ответственности. Но чувство вины - это форма энергии, и поэтому голова

моя была высоко поднята и глаза горели. В жизни каждого человека бывают

минуты, когда очищение виной ему необходимо. Много позже, мой любезный друг,

от вас я услыхал, что я, сам того не сознавая, радовался испытанию судом,

как средству окончательно освободиться от навязчивого чувства вины.

Была еще одна, более глубокая причина, почему я предался течению

событий без криков и споров, и эта причина была в Джулиан. Вернее, здесь

было две причины - одна под другой. Или даже, может быть, три. Что, по моим

понятиям, могла думать о случившемся Джулиан? Как ни странно, я совершенно

не представлял себе, что она об этом думает. Допустить, что она считает меня

убийцей, я не мог. Но и не ожидал, что она выступит в мою защиту и обвинит

мать. Так или иначе, но эту смерть повлекла за собой моя любовь к Джулиан.

Такого рода причинно-следственная связь не вызывала у меня сомнений. Но я

готов был укрыть свою ответственность в вечной тайне моей любви к Джулиан и

ее любви ко мне. Это правда, но не вся. Кроме того, я чувствовал, что выход

из мира тишины на широкую арену драм и ужасов был для меня необходимым и

естественным следствием того божественного явления, которого я сподобился:

Иной раз это представлялось мне карой за нарушенную клятву молчания. А иной

раз, с небольшим сдвигом, наоборот: наградой. Я любил Джулиан, и из-за этого

со мной случилось нечто грандиозное - я удостоился креста. А что страдал я

из-за нее и ради нее, служило мне восхитительным, почти легкомысленным

утешением.

В глазах судей я был, как я уже говорил, фантазером. Но они даже

отдаленно не представляли себе, насколько это было верно, хотя и не в том

грубом смысле, который они имели в виду. Образ Джулиан буквально ни на

мгновение не покидал меня в те страшные дни. Я одновременно воспринимал и ее

абсолютное присутствие, и абсолютное отсутствие. Были минуты, - когда я

чувствовал, что любовь просто разрывает меня на куски. (Каково человеку,

когда его пожирает огромный зверь? Я это знал.) Иногда эта боль, от которой

я почти, терял сознание, настигала меня в тот момент, когда я обращался к

суду, мгновенно пресекая мою речь - и тем давая свежую пищу сторонникам

теорий моей невменяемости. Я выжил в ту пору мечтаний о Джулиан только

благодаря отсутствию надежды. Малейший проблеск надежды, я думаю, меня бы

убил.

Душа в поисках бессмертия открывает глубокие тайны. Как мало знают так

называемые психологи о ее путях и ходах. На какой-то миг мне в одном темном

видении открылось будущее. Я увидел эту книгу, которую теперь написал,

увидел моего дорогого друга Ф. Л., увидел самого себя изменившимся до

неузнаваемости. Но я видел еще дальше. Книге предназначено было

осуществиться ради Джулиан, а Джулиан должна была существовать ради книги.

Не потому - хотя временная последовательность для подсознания не важна, -

что книга была схемой, которой Джулиан должна была дать жизнь, и не потому,

что схемой была Джулиан, которую наполнить жизнью должна была книга. Просто

Джулиан была - и есть - сама эта книга, рассказ о себе, о ней. Здесь ее

обожествление, а заодно и бессмертие. Вот он, мой дар, вот оно, наконец,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: