Жан весельчак и Жан – смутьян 42 глава




И все‑таки он, Ион Греча, был зримым свидетельством того, как на нашей земле всходят ростки коммунизма.

 

Лев

Перевод В. Финикова

 

– Ты знал его, этого Тодора?

Мы сидели в кафе; он положил руку на газеты, которые мы с ним вместе читали.

– Да. Это был человек.

– Что он из себя представлял?

– Это был человек.

Должен тебе сказать, что мы с Тодором Паницей{32} были комитаджи{33}, правда, он был воеводой. Видишь ли, вся ч е та по решению Пиринского конгресса была послана в район Драмы. Дело было в 1904 году. Драма, как ты, должно быть, догадываешься, был самый гнусный район Македонии: тут и турецкая тирания, и греческая пропаганда, и крупные землевладельцы, и предатели, подпавшие под греческое влияние, и густая сеть шпионажа. Все это тяжким грузом навалилось на бедные крестьянские плечи. Товарищи говорили нам, желая, видимо, нас подбодрить: «Когда вы вернетесь, мы встретим вас, но вы не вернетесь».

Мы пробыли там целых два года, старина. Для отряда комитаджей – не так уж плохо, а? И только потому, что воевода был человеком. Он начал мудро: нанес несколько жестоких ударов и тем самым посеял панику среди угнетателей, изменников и шпионов. Он отнюдь не был мягкосердечным, ну взять хотя бы для примера семью Камбуров (но даже и в этой проклятой семье были ни в чем не повинные люди, и их он пощадил). А вот что касается Янчоглу, то сколько мы ни твердили: «Изничтожь его», – он предпочел объяснить этому Янчоглу, что наша задача – не убивать турок, греков и болгар, а, совсем наоборот, – объединить их против турецкой тирании, и что он, воевода, – прежде всего друг угнетенной Македонии, И в результате нам удалось привлечь на сторону бедного крестьянства и Янчоглу, и Орумоглу, и Болгурева – всех этих троих македонских заправил.

Тодор не убивал людей налево и направо, потому что он был лев, а не каннибал. Вот, например, он не согласился предать смерти Домир Ага, могущественного бея из Карлыкова, хотя старые пастухи слезно молили: «Убей его!» Он пощадил его потому, что был убежден: Домир Ага изменится к лучшему.

Однажды, в открытом поле, мы наткнулись на группу турецких косцов из округа Боздаг. Посмотрел бы ты, как вытянулись у них лица, когда они увидели нас, этаких бравых молодцов, которые выскочили словно из‑под земли. Что ж, мы вернули им револьверы, хоть они и были турки, и хлеб не стали забирать, хотя сами были чертовски голодны. Ну, а на следующий день турецкие жандармы, встретив тех же косцов, отняли у них и револьверы и хлеб, а вдобавок еще и избили их. И результат: косцы влились в наши ряды и стали еще более ярыми борцами за правое дело, чем мы сами.

Тодор придумывал такие комбинации, которые ни тебе, ни мне никогда бы и не приснились. Вот, например, он сказал крестьянам: «Чтобы вас не эксплуатировали беи, крупные землевладельцы и перекупщики, спрячьте большую часть урожая». Крестьяне так и сделали. Благодаря этому они смогли сами купить хлеб по низкой цене, вместо того чтобы отдавать его богатым хапугам, – и хапуги разорились на этом и вынуждены были продать свои земли крестьянам.

Короче говоря, он воспитывал людей. Бывало, прижмет к стене человека и скажет: «Ты ничего не понимаешь, ты просто глуп, и мы сохраним тебе жизнь. А вот тебе, образованному живодеру, обирающему бедняков, плохо придется».

И в конце концов люди стали говорить:

– Выходит, это и есть те самые комитаджи, про которых нам твердили, что они бандиты!

И мы отвечали:

– Ага, это мы самые и есть!

Он был тем, кто утешал несчастных и заставлял трепетать от страха тиранов; он был тем, кто продал все свое имущество, чтобы закупить оружие и лекарства для своих товарищей; он был тем, кто в течение двадцати лет безраздельно посвятил себя революционной борьбе македонцев.

Тодор Паница воплощал в себе независимую Македонию. Это все хорошо знают, но об этом нужно говорить и говорить. Он был богом независимости, и в округе Серее – да и повсюду – он, Тодор Паница, был сама национальная свобода во плоти.

Но всем – да и тебе, к примеру, – известно, что Македонский революционный комитет, возглавляемый Александровым{34}, Паницей и Протогеровым{35}, распался на несколько фракций и что автономисты во главе с Протогеровым стали послушным орудием в руках империалистического правительства Болгарии.

Вот по этой‑то причине в Милане был убит Чаулов{36}, а в Праге – Райко Даскалов{37}; Александрова же убил Протогеров. И среди автономистов пошли разговоры о том, что нужно любой ценой убить Паницу.

Да, сказать это было легко. Но вот как убить его, великий боже, как?

Он совершил немало рискованных операций, – во всяком случае, куда больше, чем мог насчитать волос на собственной голове, да и жизнь его необычна. Как бы то ни было, он знал, что делает, и, живя в Вене, был все время настороже.

Он был готов ко всему, он настолько привык к опасности, настолько был ловок и так умело владел своим телом, что убить его вот так, за здорово живешь, – об этом нечего было и думать. Вы не смогли бы хитрить с ним, как не смогли бы хитрить со львом, который сильнее вас, да еще превосходит вас в хитрости.

В толпе разношерстных агентов, околачивающихся около болгарских министерств и официальных учреждений, шныряла некая девица по имени Менча Карничу, которая пользовалась секретными, предназначенными на определенные цели, фондами. Эта самая Карничу, дочь разорившегося ростовщика, была болезненным созданием, но, пожалуй, скорее уродлива, нежели больна: тощая, с бледным, худым лицом, она походила на «большую белую обезьяну», как метко заметил один из наших товарищей.

Она получила много денег и точные инструкции от болгарского посольства в Вене и, в частности, от некоего Антонова, имя которого необходимо здесь упомянуть. Она втерлась в семью Паницы, и ее там пожалели. Это было ловко сработано, дабы заручиться дружбой с великим непобедимым воеводой.

Однажды она купила билет в театр и сказала: «Мне подарили билет».

В театр пошли все: Паница, его жена, телохранитель, не отходивший от него ни на шаг, и сама убийца.

Сидели они в ложе Бургтеатра.

Давали «Пера Гюнта». Ты, конечно, знаешь, что в этой музыкальной пьесе есть один момент – как раз во время бури, – когда сцена и зал погружаются в темноту. Неожиданные сумерки, и молнии, и раскаты грома…

Теперь представь себе ложу; вот здесь сидит Паница, рядом с ним – его верный страж. Позади – она. Она достает из сумочки пистолет. Буря в оркестре помогает ей. Двумя выстрелами она перебивает руки телохранителя, стреляет в Паницу, вскакивает и выбегает из ложи.

Пока Паница умирает, его товарищ с простреленными руками вышибает ногой закрытую дверь ложи и бросается вслед за Карничу. Ее задерживают у самого выхода из театра.

Ты видел ее на суде – чудовищно уродливую и опустошенную, окруженную целой сворой шпиков и полицейских. Она возлежала на носилках (ну и комедия!), а рядом с ней – заботливая сиделка! Ты видел ее – снедаемую ненавистью и лицемерием, играющую двойную роль: освободительницы и умирающей, которая якобы не в силах держаться на ногах. Ты видел ее, эту самую Менчу Карничу, которую осыпали золотом дипломатические прислужники Цанкова{38} и душа которой прогнила еще сильнее, чем тело.

 

Выговорившись, мой приятель показал мне заметку в одной солидной газете: «В Вене Менча Карничу была осуждена на восемь лет тюремного заключения, но по состоянию здоровья се освободили. В Болгарии ей был оказан восторженный прием, и она приняла участие в многочисленных митингах, где ее чествовали как болгарскую Шарлотту Корде».

Вот как делается и переделывается история, и вот как ее излагают в печати.

 

ФЕРДИНАНД

Перевод В. Финикова

 

{39}

Жил‑был когда‑то юный принц, который был счастлив.

Счастлив он был потому, что – как я уже говорил – был юн. Кроме того, он был красив, богат и знаменит. Он был и в самом деле сыном короля, и каждый божий день король этот увенчивал себя славой самым простым способом: он сидел на троне.

У матери‑королевы, решившей заняться литературой, объявился вдруг необыкновенный талант{40}. По крайней мере, так утверждала великосветская публика и господа критики, великие мастаки в этих делах.

Ну, а юный принц занимался не литературой, а любовью.

Таким образом, он куда больше придерживался традиций своих предков, преподавая тем самым тонкий урок своей благородной матушке.

Заниматься любовными проделками было намного лучше, чем заниматься политикой: наследные принцы, увлекающиеся политикой, причиняют немало хлопот своим августейшим родителям, а также фактическим хозяевам государств, коих именуют министрами и дипломатами.

Мне могут возразить, что существует множество других благородных и полезных дел… Но ведь нужно еще и иметь склонность к таким занятиям, быть своего рода маньяком, дабы находить в этом удовольствие.

Принц любил только любовные утехи. Но утехи утехам рознь. Он любил похождения самого низкого пошиба.

Он покорял девушек и молодых женщин своей ослепительной улыбкой, статностью фигуры, а потом… потом их бросал. Первое время он клялся в вечной любви всем этим бедным созданиям, у которых не было в мире ничего, кроме юного тела и юного сердца. Он выходил на охоту на женщин так же, как другие ходят на охоту за жаворонками; не теряя времени, он пожирал их одну за другой, и это доставляло ему утонченное удовольствие.

Подобным ремеслом охотника он занимался не только среди придворных и великосветских дам. Он любил и хорошеньких женщин из народа. Позволяя себе недостойные поступки, он в поисках добычи тайком рыскал по бедным кварталам столицы. Как нам повествует «Тысяча и одна ночь», Гарун‑аль‑Рашид проделывал то же самое. Переодетый, он с удовольствием расхаживал по улицам Багдада, дабы узнать, что думают его подданные о нем самом как о султане. Принц же заговаривал лишь с женщинами, и любопытство его ограничивалось сугубо личными интересами.

Таким образом он покорял немало цветущих сердец, которые потом увядали. Когда‑то сеньоры – в особенности те, что были познатнее, – открыто занимались этими проделками. Ныне же они затаились. Еще бы, ведь теперь мы живем в эпоху демократии и прогресса!

Так вот, в городском предместье жила одна юная красавица, на которой остановился взор принца. И на обломках прежних идиллий расцвела новая.

В этот раз авантюра продолжалась дольше обычного: несколько дней. Муж, который был мясником, заподозрил неладное, а потом и раскрыл любовные проделки супруги. Надо сказать, что принц, любивший героические авантюры и знавший, что ему ничто не грозит, почти не принимал никаких мер предосторожности.

Муж был храбрым парнем. Он любил свою жену. Он понимал, что в создавшейся ситуации незнакомец, пробравшийся в дом, может считаться самым обыкновенным воришкой. И вот в критическую минуту он, словно чертик, появился пред парочкой и собрался уж было, влепить хорошенькую оплеуху смазливому молодому человеку.

Если бы принц не был принцем, ему пришлось бы пережить неважные четверть часа. Посудите сами: четыре стены в скромном жилище, несчастная женщина в углу комнаты, размазывающая кулаком слезы на глазах, и простой рабочий парень, мститель и судья.

Но известно, что столь драгоценная особа, как королевское высочество, никогда полностью не принадлежит самому себе: а вдруг его случайно прихлопнут! Вот поэтому‑то тайные – и притом великолепно сложенные – агенты (ну просто доги в пиджаках!) все время словно тени сопровождали своего хозяина. Их всегда было двое; они следовали за ним по пятам, на расстоянии в несколько шагов, стояли на улице около дверей и всегда были начеку, готовые в случае осложнений спасти честь царствующей династии.

Услышав раскаты голосов, один из них ударом плеча выбил дверь, словно портьеру, и оба они, ворвавшись в комнату, обрушились с кулаками на рабочего.

Когда эти сбиры схватили и скрутили его, побледневшие щеки принца быстро обрели свой обычный цвет. Тогда он раскурил сигару и рассмеялся прямо в лицо рабочему.

Гневные выкрики парня, стоящего перед ним и стиснутого ручищами агентов, позабавили молодого человека.

Но позабавили они только сначала, а потом все эти правдивые слова, высказанные ему в глаза, задели его фамильную честь.

Он вынул изо рта сигару, не колеблясь, прижал ее горящий кончик к носу распятого рабочего и долго не отнимал руки. И пока рабочий рычал от боли, оба атлета‑полицейских неподвижно и цепко держали его.

Потом наследный принц преспокойно вернулся в свой дворец.

Этого юного принца звали Фердинандом. Его и теперь так зовут. Но он уже не юн и не принц. Он – король Румынии[18].

 

Какая пытка ужасней

Перевод О. Пичугина

 

– Раз уж зашел разговор о румынских тюрьмах, то скажу, что самое страшное там – это кандалы, – заявил Катареу. – Кандалы – это тяжесть, лязг и холод. Пятнадцать килограммов железа и льда. Тащишь за собой впившегося в тебя зверя – и сам едва тащишься. Если ты, как и он, не шевелишься, тебя давит его тяжесть, а если идешь, он вонзает в тебя зубы при каждом твоем шаге.

Обычно ты своих цепей не видишь – ведь ты живешь в подземных темницах и переходах, где ночью стоит непроглядная тьма, а днем – вечерний сумрак. Но иногда, если, допустим, тебя переправляют в другую тюрьму или ведут к начальнику или к судье, на мгновение увидишь при дневном свете кольчатое, тесно прильнувшее к тебе чудовище: оно оплело твои руки и ноги и сомкнуло свои челюсти вокруг щиколоток и запястий.

Мои цепи остались там, но они живы.

Катареу протянул руку, указывая сквозь стену туда, где находилась румынская граница (четверо его спутников тоже взглянули в ту сторону, и их глаза сверкнули). Катареу явственно видел, как его цепи, словно живые, обвили тело другого узника. Счастливое лицо беглеца, вырвавшегося на свободу, омрачилось: этот мужественный человек, который когда‑то плюнул в рожу полицейскому, загонявшему ему под ногти острие ножа, готов был разрыдаться, как ребенок.

До границы было недалеко – рукой подать; эти пятеро бежали из румынской тюрьмы, перебрались в Турцию и скоро должны были уехать в Россию.

Как обычно бывает с людьми, пробудившимися от страшного сна, они вспоминали обрывки кошмара, от которого спаслись лишь чудом. Казалось, будто в деревянном домишке Эридне Капу допоздна засиделись односельчане, рассказывая по очереди страшные сказки о привидениях.

Я слушал. Я знал: все, что говорят эти люди, вырвавшиеся живыми из ада, – истинная правда. Я слушал и запоминал, чтобы рассказать людям о том, что происходит в тысяча девятьсот двадцать шестом году в самом центре Европы.

 

* * *

 

– Кандалы, – это, конечно, верно. Но есть кое‑что и похуже, – вступил в разговор Спиридон. – Про клетку слышали?

Клетка – это что‑то вроде футляра для часов, как говорил Базиль Спиру. Тебя втискивают туда стоймя. Но часы хоть маятником могут двигать, а ты даже пошевелить рукой не можешь. Тебя защемили в этом ящике – и стой торчком, как деревянный солдатик. Тут тебе сразу и одиночка, и смирительная рубаха, и гроб, и стальной панцирь.

Мы и раньше слыхали о таких вещах, но Спиридон заставил нас взглянуть на них по‑новому. Он весь дрожал, казалось, говорила каждая клеточка его тела, – говорила так красноречиво, что нам почудилось, будто мы сами сидим в клетке, и нам стало не по себе.

– Стоишь в этом ящике десять дней. Вся кормежка – кусочек кукурузного хлеба и вода; а иной раз ничего не дают – ни крошки. Через три дня ноги распухают, и опухоль постепенно поднимается вверх. Кандалы прорывают кожу и врезаются в тело. Иногда дают день передышки, и ты валишься наземь, словно у тебя переломаны все кости, потом тебя снова суют в ящик еще на десять дней. Такую штуку проделали несколько раз с Максом Гольдштейном. Вот живуч был человек! Немало им пришлось потрудиться, чтобы уморить его!

 

* * *

 

– А герла? – спросил Ион. – Ты забыл про герлу, дружище!

В камне выдолблена дыра. Если встать на ее дно и выпрямиться во весь рост, то края этой ямы доходят тебе только до пояса. Тебе приказывают съежится там так, чтобы наружу ничего не высовывалось, а для этого надо скорчиться в три погибели. И вот тебя заталкивают туда, пригибают, придавливают и приковывают к цепям, вделанным в каменные стенки так, что ты своим телом буквально закупориваешь эту нору.

Сидишь там от трех месяцев до года, кормят только три раза в неделю вонючими бобами пополам с червями. Иной раз льют в яму воду, но не до самого верха, – иначе ты захлебнешься и перестанешь мучиться.

Когда я вышел из‑под земли на волю и посмотрел на себя в зеркало, – продолжал Ион, – я увидел старика, – ну вот как будто глядел на меня покойный мой дядя.

Сказать по правде, – закончил он, обращаясь ко всем, – я не люблю, когда мне перечат, но если бы сейчас кто‑нибудь крикнул мне: «Ты паршивый лгунишка!» – и доказал бы мне, что так оно и есть, – я был бы благодарен этому человеку!

 

* * *

 

Но тут раздался голос Вирджила, который подхватил страшный припев:

– Бывает и похуже – еще хуже, чем когда разбивают кости молотом или подрезают и сдирают с тебя кожу до тех пор, пока не останется самая малость, чтобы ты окончательно не умер (они там умеют убивать несколько раз подряд).

Есть нечто похуже – есть болезнь, которой вас заражают.

– Клетка и герла – это верный туберкулез, – в один голос сказали Ион и Спиридон.

– Я говорю о болезнях, которыми вас истязают так же, как побоями. Я поведу речь об одной из них. Сыпной тиф – вот как называется эта страшная болезнь. В тюрьмах Румынии ею тоже пользуются для того, чтобы сломить политических заключенных. Это незримое орудие, пытки, от которого нигде нет спасения.

Есть тюрьма – Галата, где все пропиталось этой заразой и сгнило от нее. Впрочем, буржуазные газеты и не скрывают этого. А уж если буржуазная газета говорит о таких вещах, значит, умолчать о них невозможно. В Галате тиф сочится со стен, струится с потом и слезами. Он таится под верхним слоем земли, под коростой стен, в нечистотах у дверей камер и даже в толще столбов.

Разумеется, на тюремных нарах здоровые лежат вперемежку с тифозными. Когда те умирают, вшам, сосавшим их кровь, не остается ничего другого, как перебраться на живых, – вшам нужна горячая пища.

Видишь, как они ловко обошли закон, запрещающий в Румынии смертную казнь. Куда денешься от вшей – разносчиков тифозных бацилл? Они набрасываются на тебя, и во мгновенье ока твоя кожа кишит этими паразитами и становится похожей на газету с шевелящимися буквами.

С нами в Галате сидел Симион Кривой. Три недели он провалялся среди нас без сознания. Весь он как‑то странно дергался и бредил с утра до вечера и с вечера до утра.

– Пустяки, это у него расстройство желудка, оттого и судороги, – сказал врач.

Он поил Симиона настоем ромашки и слабительным.

Но мы, двадцать пять заключенных, сидевших в одной камере с больным, мы‑то отлично знали, что с Симионом, – ведь мы часами смотрели на кучку тряпья, под которой еще теплилась в человеке жизнь, заставляла его метаться и стонать на зловонной циновке – сам понимаешь, подстилку никогда не меняли, а уж о том, чтобы носить больного к параше, не могло быть и речи. Вокруг стоял такой густой смрад, что его, казалось, можно было потрогать руками.

Неделю спустя кто‑то отважился сказать старшему надзирателю:

– А что, если помыть Симиона в бане?

Лицо тюремщика стало красным, как свекла.

– Ишь чего захотели! Баню! Ничего, пять лет обходился без бани и еще обойдется! – заорал наш всесильный владыка. – Иные в тюрьме по семь лет бани не видели и прекрасно себя чувствуют. И вообще чего вы не в свое дело суетесь?

Представляешь себе проблему? Как спастись от смертельной заразы нам, одетым в рванье, которое досталось по наследству от ушедших в землю узников; нам, чья пища состояла из нескольких глотков кипятку, именуемого чаем, холодной мамалыги и чуть теплой похлебки из гнилых бобов; нам, которым было отказано в санитарном надзоре и которые пользовались услугами врача, забывшего свой долг; нам, искусанным ядовитой нечистью, грязным, немытым, скученным в тесных камерах.

Временами мы на что‑то еще надеялись – бывают же такие странные мечтания! Но главное – мы боялись. Мы стучали зубами от страха, нам казалось, что у нас начинаются судороги, и зловоние, исходившее от циновки Симиона, окутывало нас, словно сама смерть.

Однажды ночью Симион умер.

На другой день нам приказали раздеться и пропарили нашу одежду. Но что проку в этих нежностях? Чтобы обезвредить одну только нашу камеру, понадобился бы пожар и всемирный потоп!

И вышло как‑то так, что надзиратели и тюремщики стали обходить нас стороной. Они пропали. Исчезли. К нам приставили солдат, – у нас ведь солдаты, как вам известно, на все годятся.

Однако стаскивали Симиона с нар сами заключенные, которых ловко подпоили. Они же вымазали труп известью и зарыли в землю.

В тот же день один за другим слегли Василий‑бандит, Федор‑карманник и Вася‑политик.

Никому не было дела до них. Я уже сказал, что наши хозяева куда‑то запропастились. Тюремные пауки выжидали, затаившись в дальнем конце своей паутины.

Состояние заболевших быстро ухудшалось, и вот уже в камере трое кричали в бреду. Их бессвязные речи воскрешали важные события в земном существовании каждого из них. Вася, которого осудили за то, что он не позволил чиновнику отнять у него его клочок земли (это называется политикой, и здесь, возможно, есть доля истины), вопил во все горло: «Где ж она, правда? Правда‑то где?» Василию мерещилось, будто его окружили жандармы: он с криком отбивался от них и требовал, чтобы бог – покровитель бандитов – пришел к нему на помощь. Что касается жулика Федора, то он громко попрекал своего приятеля, комиссара полиции: ему чудилось, что он делит с ним воровскую добычу, – дело для Федора привычное, как и для многих людей такого сорта в Румынии (как раз из‑за дележа, а не за кражу угодил он за решетку).

На исходе шестых суток крикуны угомонились, и не мудрено: всех троих облили известью, и три белые колоды исчезли в земле.

А мы, терзаемые страхом, ждали, когда внутри нас прозвучит смертный приговор.

К тому времени обнаружилось еще шестнадцать случаев заболевания тифом в разных камерах Галаты. Я слышал это от Спиру, а Спиру говорит только то, что видел сам или знает наверняка.

Один седовласый крестьянин никак не мог дождаться, когда же минуют две нескончаемые недели, которые ему еще оставалось отсидеть до конца срока. Вроде не так уж много – две недели, а все же поскорее бы… Старика скрутило в три дня. Как раз накануне освобождения его опустили в белое месиво, разъедающее тело до костей.

Господин Чернат, генеральный директор тюрем великой Румынии, возвращался из своего поместья в Бессарабии, когда ему сообщили о распространении эпидемии тифа.

О тифе ему было известно давно, но тут Чернат струхнул не на шутку – дело принимало серьезный оборот! – и, отложив все заботы, спешно телеграфировал в Галату. Телеграмма была короткой и ясной: «Впредь до особого распоряжения не направлять из Галаты заключенных для работы на моих полях».

Он‑то знал, что следует принять меры предосторожности против заразы.

 

* * *

 

Когда Вирджил кончил, слово взял Теодор; старый заключенный и не такое повидал на своем веку. Свой рассказ он начал иначе, чем другие:

– В Жилаве нас тоже истязали и били, и близился понемногу день, когда нам предстояло стать грудой трупов и отправиться на кладбище. Но больше страданий, чем пытки и мерзкая пища, нам причиняла мысль, что дело наше, как нам казалось, проиграно.

Нас заставили замолчать, другие, оставшиеся на воле, тоже умолкли. (Когда ничего не слышишь, кажется, будто все безмолвствует.) Нас приговорили на долгие сроки: кому дали пять, кому десять лет, а кому и больше. Иными словами – к чему кривить душой – все мы осуждены на смерть. А что, если и революция, которая принесла бы спасение беднякам, тоже брошена за решетку и приговорена к смерти вместе с нами? Тогда все, что было сделано – и весь наш упорный труд, и то, что мы добровольно лишили себя ласки женщины, лишили семьи, и то, что мы отказались ради других от своего места в земном раю, и наши бесчисленные страдания, – все, все напрасно!

Вот о чем мы думали, каждый про себя, – ведь перекинуться словечком друг с другом, даже о пустяках, было совершенно невозможно. И над таким важным вопросом мы размышляли в одиночку! Только потом выяснилось, что все думали об одном и том же.

Словом, пламя в наших сердцах угасало, мы превращались в скотов, занятых только своими страданиями. Нас волновали лишь тюремный режим и обращение с нами.

И тогда мы начали голодовку. Это получилось как‑то само собой. Попросту говоря, пришел конец нашему терпению. Мы и раньше говорили: «К черту все!» – но теперь сказали это во весь голос. Коли на то пошло, хуже той нашей жизни быть не могло, а если уж подыхать, так подыхать по своей, а не по их воле, – мы можем лишить их хотя бы такого удовольствия.

Восемь дней мы, двадцать четыре узника, не прикасались к той мерзости, которая не дает заключенным в румынских тюрьмах умереть от голода и которая во время раздачи еды вызывает у них такое отвращение, что приходится заставлять себя есть через силу.

И, странное дело, наша чудная забастовка удалась.

Просто удивительно, как здорово она удалась.

Военный министр Рашкану пошел на такие уступки, что мы только диву дались. Нам предоставили совершенно невероятные льготы: позволили короткие прогулки во дворе, разрешили читать правительственные газеты, отменили телесные наказания и запретили сажать нас без всякого повода в «клетку»…

– Что‑то уж больно здорово! – усомнились некоторые.

Другие возражали:

– Они испугались. А может быть, там, наверху, в мире живых, рабочий класс вошел в силу! Почему бы и нет?

В апреле комендант собрал нас и объявил:

– Первого мая начинаются пасхальные праздники нашей святой православной церкви. Вы получите мясо, пирожное и вино. – Затем он сообщил нам новость: – Христос воскрес!

– Большое спасибо, – послышались злобные голоса, и эти слова были как плевок.

Должно быть, не расслышав, комендант продолжал:

– Но это не все. Кроме того, Первое мая – праздник труда. Вы можете справлять его, как вам нравится. Вы вольны отметить это событие по своему усмотрению. Весь день Первого мая пойте и разговаривайте сколько угодно!

Человек, державший перед нами такие речи, слыл изощреннейшим и способнейшим тюремщиком, – ведь это был сам комендант Аргир, и этим именем все сказано.

Сами понимаете, довольно странно было слышать от него такие слова. Но еще поразительнее было то, что он сказал правду. Нам позволили отпраздновать в своем кругу Первое мая, как будто мы находились у себя дома или, того лучше, в свободной стране.

В тот день в Жилаве пели революционные песни и говорили речи, – совсем как на митинге, приятель. Выбрали председателя, президиум, и выступали ораторы, разоблачали капитализм и объясняли значение Первого мая перед собравшимися во дворе политическими заключенными. Правда, туда затесалось несколько бандитов и убийц‑уголовников, но в конце концов они ничем не хуже агентов сигуранцы, которые пробираются на сходки и собрания (да и то, если уж говорить об уголовном праве, то, сдается мне, не мешало бы подсчитать, сколько раз само Общество заслуживало того, чтобы предстать перед настоящим судом и понести наказание как лицо, ответственное за преступность).

Зачитали резолюцию, единогласно приняли ее и в заключение спели «Интернационал». Солдаты‑часовые, расставленные на гребне восьмиметровой стены, которая возвышается над подземными казематами Жилавы, оцепенев от ужаса, слушали песню, доносившуюся до них из глубины могилы.

Наступил вечер, нас заперли в камерах, и после такого дня нам стало даже горше, чем прежде. Тем более что мы пробыли во дворе допоздна и увидели на небе звезды, которых не видели долгие годы и которые многим из нас не суждено было больше увидеть.

Теодор умолк.

– Что же было дальше?

– Ничего. Все то же самое. И потому нам было еще тяжелее. После такого праздника, понимаете?

Установился прежний тюремный режим. Все обещания, какие нам надавали, оказались пустым звуком. В нас разожгли еле мерцавший огонек надежды, а потом снова мрак, отрешенность и безмолвие, не говоря уж о побоях и издевательствах. Повторяю, мы еще сильнее чувствовали себя заживо погребенными. Я убедился в этом, когда после первомайской передышки все опять пошло заведенным порядком.

Говорят, во времена инквизиции изощренные в своем искусстве иезуиты забавлялись тем, что подвергали несчастные жертвы, заточенные в мрачных «in расе», пытке надеждой. Им внушалась мысль, что они смогут бежать: однажды ночью снимали охрану, отпирали двери и узнику позволяли беспрепятственно добраться туда, где начиналась свобода и светило солнце. Но едва он ступал на вольную землю, как его внезапно хватали.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: