Расщепей — мужик сердитый




 

— Позовите Евстафьича и Павлушу, — сказал гусар, когда мы вернулись в комнату, где висел портрет моего двойника.

Он снял кивер, бросил его на стол, содрал один ус, потом другой.

Хотя на нем еще был лохматый черный парик с белым клоком спереди, я уже теперь разглядела его: это был тот самый седой, что вел на мосту зеленую машину.

— Вы меня, наверно, знаете. Я Расщепей. Слышали про такого? Ну, я вам напомню. «Поручика Лермонтова» в кино видели? Я Лермонтова играл. И, помните, еще такая картина была: «Лейтенант Шмидт». Я ставил. Ну и, наконец, это вы уж наверняка знаете: «Владимир Ильич». Я Ленина играл и ставил эту картину.

— Это вы! — только и могла проговорить я. — И Ленина?!

Ну конечно, я видела все эти картины, и некоторые даже по три раза. Поэтому мне и показались еще вчера на мосту такими знакомыми эти веселые, любопытные глаза.

— А теперь я новую одну штуку начал. Про Отечественную войну. Восемьсот двенадцатый год, труба-барабан! Видели? Это я со всей Москвы, со всех театров Наполеонов сегодня согнал. Пробую, какой лучше. Пока все не то, хрен и редька! Ничего, найдем и Наполеона. Свет не без Наполеонов. А называться будет картина «Мужик сердитый». Здорово? А почему «Мужик сердитый»? Народное прозвище. Сперва так Наполеона звали сами мужики. Зря, говорили, наш царь мужика сердитого раздразнил. А потом народ сам рассердился, и оказался наш мужик сердитый посильнее Наполеона. Понятно? Вы про Наполеона-то читали? Знаете вообще?

— Ну конечно!.. Хотя уж не так хорошо… У нас это еще в классе не проходили подробно.

— Ничего, мы с вами сами с усами. Все пройдем, огонь и воду. Так вот. Прогнали наши мужики, осердившись, вместе с армией, с Кутузовым, мужика сердитого — Бонапарта. Прогнали, наломали хвост и гриву как следует. Вот надо об этом картину сделать. Напомнить. И нам и другим.

Он встал и прошелся по комнате, позвякивая шпорами, отстегнул палаш, поставил его в угол.

— И вот там, в этом фильме, есть ролинка одна, очень подходящая ролинка: Устинья Бирюкова. Устя-партизанка. Была такая. И забыли про нее историки. Обошли девчонку. А я откопал. Рылся тут в разных материалах, в источниках, и вот вытянул ее на свет божий. Это была очень славная девчурка.

Он вдруг так хорошо улыбнулся, будто ясно представил себе, что за славная девчурка была эта Устя Бирюкова, его старая знакомая, и он вспомнил что-то хорошее, одному ему про нее известное.

— Я вот и портрет ее разыскал. Видите, тут написано: «Партизанка Устинья». Это старая гравюра, неизвестный художник.

Он снял со стены портрет моего двойника, сдунул пыль со стекла.

— Тут дело не в том, что вы похожи. В вас есть какая-то внутренняя общность. Ну как бы вам объяснить попроще? Вы, мне кажется, характером похожи. Понятно?

— У нее тут лицо чистое, а у меня… встречаются кое-где веснушки, — сказала я, рассмотрев внимательно портрет.

— Насчет веснушек история умалчивает… Не вздумайте выводить. Уж позвольте мне за это отвечать… Так хотите стать Устей? Ну?

Он весело вскинул голову и заглянул мне в глаза.

— Это для кино меня будут снимать?

— Вот именно.

— А у меня выйдет?

— У нас с вами должно выйти. Только предупреждаю: на полгода надо с головой, с сердцем, с печенкой в это дело влезть, иначе ничего не получится.

Он стал расспрашивать меня, как я живу, где наши работают, как я успеваю в школе. Я послушно отвечала, стараясь все время повернуться к нему левой щекой, так как все говорили мне, что я с этой стороны лучше.

Я все боялась, что он вдруг раздумает и скажет: «Вот, я рассмотрел вас как следует, вы не подходите».

— А почему вас называют Сан-Дмич?

— А это просто для сокращения: Александр Дмитриевич. Все равно так слышится: Сан-Дмич.

— А вы сами играть будете?

— Непременно. Есть и для меня одна подходящая ролишка. Денис Давыдов, поэт-партизан. «Анакреон под доломаном», — так о нем Вяземский, друг Пушкина, писал. — Поэт, рубака, весельчак!..» Сейчас!

Он ловко прикрепил усы, надел кивер.

 

Столбом усы, виски горою,

Жестокий ментик за спиною

И кивер-чудо набекрень.

 

Это Пушкин о нем так сказал. А Языков добавил: «Наш боец чернокудрявый, с белым локоном на лбу». Про него даже Вальтер Скотт писал: «Блек каптэн» — черный капитан. И поэт это был замечательный.

— Мы его в классе еще не учили, — сказала я.

— Это поэт не из тех, которых учат. Он из тех, которых просто любят, помнят. Великолепный был малый, — добавил он вдруг очень просто и убежденно, — великолепный! «Мир и спокойствие — и о Давыдове нет слуха, его как бы нет на свете; но повеет войною — и он уже тут, торчит среди битв, как казачья пика. Вот Давыдов!» Это он сам о себе написал так в автобиографии. Правда, здорово?

Он вынул из стола большой портрет. Статный и пышный гусар был изображен там.

— Вот, знаменитый художник Кипренский таким его изобразил. А на самом деле он был вроде меня: курносый, маленький. И говорил писклявым голосом, хотя и старался басить. А как вы думаете, получится у меня? Он был адъютантом Багратиона, ну а у меня командир тоже неплох был… Я в гражданскую войну три года при Котовском состоял, с коня не слезал…

Тут стали входить разные люди. Появился опять высокий чернявый. Расщепей стал знакомить меня:

— Вот это Павлуша, Павел Иванович, оператор. Он вас сейчас попробует снять. Ну, с Ардановым вы уже знакомы. Это режиссер-лаборант, такой у него чин. А мы его просто для сокращения Лабарданом называем. Он не обижается… Верно, Лабардан?

Худой лысый человек со степенным, благообразным лицом, в белом халате, похожий на хирурга, подошел ко мне.

— А это наш гример, наш знаменитый Евстафьич… Павлуша, снимите пока ее так, без грима. Проверим, как на пленке получится.

Меня провели в небольшую комнату, где стояли большие зеркала и прожекторы. Павлуша, оператор, куда-то вышел на мгновение, а я, заметив, что на столике лежит коробка с гримом, схватила растушевку и для красоты — раз-раз! — быстро навела себе брови. Павлуша вернулся, ничего не заметил и усадил меня перед аппаратом. Явился Лабардан, они стали советоваться, как лучше меня снять.

— Меня снимать надо вот с этой стороны, мне так лучше, — предупредила я.

Жирный, вислогубый человек со смешным пучочком волос под носом заглянул в дверь, внимательно рассмотрел меня, пожал плечами и исчез. Но я услышала, как он что-то говорил за дверью. Послышался сердитый голос Расщепея:

— Слушайте, Причалин, не суйте вы в мои дела ваши рога и копыта!

— Однако вы же обещали племяшку мою еще раз попробовать, — громким, обиженным и слегка квакающим шепотом отвечал Причалин. — Каково девочке! Ночей не спит…

— Я делаю картину, а не семейный альбом. Это уж вы ими занимайтесь.

Павлуша и Лабардан слушали, перемигиваясь.

— Но я видел, там Павлуша снимает сейчас! — шипел Причалин за дверью. — Ведь это же… Как ни говорите, публика любит, чтобы было на что посмотреть. Нужен же шарм, как называют французы! Обаяние… Именно шарм…

— Крутите эту шарманку под другими окнами, может быть, вам и вынесут что-нибудь, а у моих дверей не шатайтесь. А не то, Причалин, будут вам гроб и свечи. Понимаете это?

Павлуша, оператор, и Арданов были в восторге.

— Наш Сан-Дмич сам мужик сердитый, — говорили они и кивали на дверь.

Но дверь открылась, и они стали очень серьезными. Вошел Расщепей.

— Что такое? — сразу заговорил он, вглядываясь в меня. — Что вы с собой сделали? Сыворотка из-под простокваши! Она брови себе навела! Кто вас просил? Кому это нужно? Где Причалин? Пусть порадуется… И что вы так надулись? Вы думаете, Устя должна быть зобатой?.. А ну-ка, сотрите ей ваткой!.. И не пыжьтесь, пожалуйста, сидите естественнее. Это еще что за штуки?

Подошел гример и ватой с вазелином стер мои злосчастные брови.

— Вот, Евстафьич, — объяснил гримеру Расщепей, — на Устю будем пробовать.

— Отлично, — сказал Евстафьич и вынул записную книжечку. — Это будет у нас, значит, проба номер семнадцать. Веснушчатость будем убирать, Александр Дмитрич?

— Ни-ни! За каждую конопатинку головой мне отвечаешь.

— Учтем. На подбородок слегка тон положить надо?

— Это твое дело. Клади.

Но сперва меня переодели. В тулупчике, повязанная большим платком, я сразу сделалась такой похожей на Устинью-партизанку, что смотреть на меня сбежалось много народу. Все ходили вокруг меня, разводили руками и поражались сходству.

Потом меня снова поставили перед аппаратом.

— Дайте свет! — крикнул Павлуша.

И свет, плотный, горячий, непроглядный свет залил меня с головы до ног. Он жег щеки и слепил глаза. Он, казалось, лез в рот, я захлебывалась светом.

Перед самым моим носом Лабардан громко хлопнул одной черной дощечкой о другую. Я успела заметить, что на одной доске было начерчено мелом: «№ 17».

— Не морщиться, не морщиться!.. Вот так, повернитесь вправо. Засмейтесь теперь. Сено-солома, что вы так перекосились? Зубы у вас болят, что ли? Всем лицом смеяться надо, а не только ртом. Почему глаза не участвуют? Где глаза?

Я ничего не видела. Сплошная стена молочного обжигающего света стояла передо мной, и все голоса были по ту сторону стены и с трудом проходили сквозь нее.

— Который час? — услышала я вдруг голос Расщепея. — Милые мои! Мне же натуру надо ехать смотреть. Я с директором сговорился. Ну, вы чтоб тут без меня… Когда кончите, отправьте домой. Позвоните в гараж, машину вызовите.

— МБ 56–93, — сказала я.

И, осмелев, я рассказала, для чего мне понадобилось запоминать номер и как я боялась, когда ехала в машине. Все кругом захохотали… и внезапно стало очень темно. Выключили свет. Разом потухли все прожекторы. Погасли слепящие угли. Только там, на дне ламп, в зеркальных гранях еще тлели, остывая, красные точки. Сперва я ничего не могла разобрать в желтой темноте, а потом пригляделась и увидела, что Расщепея уже нет в комнате. И мне показалось, что это он унес из комнаты весь свет. Мне вдруг снова стало очень страшно.

— Теперь эпизод попробуем, в действии. Лады? — сказал Лабардан. — Слушай внимательно. Ты представь себя крепостной девушкой, и вот ты…

Он что-то говорил мне, но я плохо слышала его. Мне казалось, что режиссер, увидев, что я не гожусь, нарочно бросил меня здесь одну, и все вокруг меня были какие-то желтые, сумрачные, и трудно было поверить, что тут сейчас бряцал, сверкал и куролесил веселый гусар. Я сразу словно отупела. Долго бились со мной Павлуша и Лабардан. Я старалась вслушиваться, выполняла их указания, двигалась, как они велели, но сама слабо соображала, зачем я делаю все это.

— Ну, устала, видно, — пожалел меня наконец Павлуша. — Поезжай домой, отдохни. Завтра видно будет.

Меня вез обратно уже знакомый шофер. Он утешал меня:

— Что? Не пришлась впору?

— Они «до завтра» сказали.

— Всем так говорят — до завтра. Чтобы сразу, тычком не оглушить, подготовляют сперва… И видят ведь сразу, что не подходит. Нет, гоняют зря машину. А бензина нет. Бесхозяйственность!

 

Глава 6

Волшебник Сан-Дмич

 

Дома, должно быть, очень беспокоились, потому что, как только я вошла, мать, сперва еще не глядя на меня, крикнула в коридор:

— Поздно гуляешь, барыня!

А потом, когда я вошла в комнату, кинулась ко мне и вдруг, заметив что-то на моем лице, зашептала:

— Милые… Да она, никак, краситься стала!

Я подбежала к зеркалу. С меня плохо смыли грим. Желтоватые и розовые полосы украшали мою физиономию. Я бы ни за что не сказала матери, где я была, мне не хотелось до поры до времени делиться моей тайной, но подошел отец.

Он подошел ко мне, взял мою руку, притянул к себе и накрыл ее сверху другой ладонью:

— Симочка, ты что же это, как себе позволяешь?.. Мы тут сидим, ждем, беспокоимся… Это чем от тебя пахнет, Симочка?

И мне пришлось обо всем рассказать. Сообщение мое очень взволновало родителей. Решено было немедленно созвать семейный совет. Мне дали гривенник на автомат, и я побежала звонить. Через полчаса явилась Людмила со своим Камертоном.

— Допускаю, что налицо тут портретное сходство, — сказал Камертон, выслушав меня. — Этот шанс нельзя упускать. Он не часто выпадает. Буквально золотое дно! Только смотрите не продешевите, тут надо держаться на уровне требований.

Людмила была в полнейшем восторге:

— Господи, просто не верится: Симочка наша — и вдруг в кино представлять будет! Ай да Серафима!

— То-то! — усмехнулся отец. — Теперь Симочка-Серафимочка, а давно она у вас Сима-некрасима была?.. Я даром что слепой, а подальше вас вижу.

Решено было, что договариваться на кинофабрику пойдет с мамой настройщик, как человек бывалый и опытный по части искусства.

Когда я вошла на другой день в класс, на доске уже было выведено: «МБ 56–93». Это, должно быть, Ромка Каштан собирался выместить на мне свою вчерашнюю растерянность. И действительно, он, оказалось, уже сочинил целую историю про мою вчерашнюю поездку: будто меня послали ждать вызванное такси, а я деньги проела на мороженое и, когда машина подошла, так перетрусила, что просила Ромку спасти меня и велела ему запомнить номер. Все очень потешались надо мной. Я отмалчивалась, и Тата даже обиделась на меня, что я скрываю от нее что-то. На уроке математики я не слышала, как учитель вызвал меня:

— Крупицына, о чем вы задумались? Повторите условия.

— Дан многочлен… — начала я.

— …МБ 56–93, — громко подсказал с места Ромка.

В перемену я не выдержала и все рассказала Тате. Она обещала никому не говорить, но к большой перемене о моей вчерашней поездке знал уже весь класс. Меня окружили, на меня смотрели с любопытством, в котором недоверия еще было больше, чем уважения.

— Это тебя-то будут в кино снимать? — протянул насмешливо Ромка. — О, воображаю, воображаю себе звуковой мировой боевик «Гроза джунглей», в главной роли пятнистой гиены Серафима Крупицына!.. Мухами засиженная артистка республики! Знаменитая автомобилистка, машина МБ 56–93!

— Ладно, ладно, вот домой пойдем, увидите и машину.

На фабрике мне сказали вчера, что машину пришлют прямо в школу. Когда кончились уроки, я вышла к подъезду школы и стала ждать. Ребята тоже не расходились, им хотелось увидеть, как я поеду. Многие не верили, считали, что я прихвастнула.

Я очень волновалась: а вдруг что-нибудь случится с машиной, шофер не найдет школу? Тогда все пропало, ребята мне никогда не будут больше верить. Два часа… Машина должна была прийти в два. Два часа пятнадцать минут. Половина третьего. Машины не было.

— За тобой вон автобус целый подали! — смеялся Ромка, показывая на большой серый автобус, проплывший за углом.

Машины не было.

Ребятам надоело ждать, они постояли немного и стали расходиться.

— Вон карета «скорой помощи» идет, не за тобой? — насмехался Ромка. — Эх ты, воображала, хвост поджала!

Потом он ушел, распевая на всю улицу:

— «Воображала первый сорт уезжала на курорт…»

Я ждала до трех часов. Машина не пришла. Я решила ехать на трамвае.

Я добралась до кинофабрики через полтора часа. Александра Дмитриевича я застала в комнате, где висел портрет партизанки Усти. Лицо Расщепея было чужим и хмурым.

— А мы уже, собственно, не знали, посылать за вами или нет, — сказал он мне. — Ну, это, пожалуй, хорошо, что вы сами явились.

Он показал мне свернутую в ролик черную блестящую ленту.

— Что-то, понимаете, не очень хорошо получилось. Деревянность какая-то, пень-колода во всем… Это не годится. Мне казалось, у вас должно по-другому выходить.

У меня вдруг отяжелели плечи.

Расщепей внимательно посмотрел мне в лицо:

— Знаете что? Раз уж пришли, давайте еще раз попробуем. Вы только подумайте минуточку. Я вот вам сейчас расскажу задание и оставлю вас одну. Вы подумайте и вообразите себе… И пробоваться будете вместе со мной. Тема у нас, следовательно, такая: вот вы Устя, вы бежали из Москвы после пожара и встречаете отряд Дениса Давыдова… Вы его раньше знали немного… Вам жилось очень худо, совсем паршиво, гроб и свечи, вы натерпелись, намыкались, видели много тяжелого. Убийства, пожар Москвы… Домой вам возвращаться нельзя, там у вас осложнения, — я потом вам расскажу. Французы убили при вас человека, близкого вам человека. Вы хотите мстить. Понимаете? Вам очень хочется, чтобы вас взяли в отряд, чтобы Денис Давыдов принял вас к себе. Вы его просите. Умоляете. Вам ужасно хочется, чтобы вас взяли. Я вам сейчас не дам роли, вы говорите пока слова, которые сами к вам придут на сердце. Подслушайте их в себе. Вот, давайте так попробуем. Может быть, выйдет.

Меня снова одели в тулупчик, слегка подгримировали. Расщепей надел гусарский мундир Давыдова. Меня не торопили. Я целый час сидела одна в комнате, глядела на портрет Усти-партизанки, стараясь представить себе: вот это я, и я хочу, чтобы Расщепей… нет, не Расщепей — Денис Давыдов (но это все равно) принял меня к себе в отряд. Мне действительно очень хотелось, чтобы меня приняли.

Началась проба. На этот раз я уже не думала о жарком свете юпитера, об ослепительно молочной стене, которая отделяла меня от всего мира. Мне хотелось одного: чтобы меня приняли. И когда подошел ко мне в мундире Давыдова Расщепей, когда Лабардан крикнул: «Дайте тишину!», щелкнул дощечками и скомандовал: «Мотор!» — я, собрав все силы, стараясь говорить как можно убедительнее, как можно горячее, стала просить Давыдова — Расщепея:

— Пожалуйста, примите меня к себе, возьмите меня в свой отряд! Я буду очень стараться. Вы увидите, какая я. Заберите меня к себе. Вы только позвольте… Увидите потом. Вы не пожалеете, а я себя не пожалею.

— Что ты, родная? — говорил Расщепей, покручивая усы. — Поверь мне, война — не девичье дело. Здесь крестятся ведьмы и тошно чертям.

— Вы только возьмите! Увидите, как я буду служить. Я ничего не боюсь! — молила я.

— Стоп! — закричал Расщепей.

Свет потух.

— Уже гораздо лучше, — сказал Александр Дмитриевич. — Ну-ка, попробуем еще разок. Только теперь я сяду, а вы подойдите сзади и троньте меня за плечо. Вот так. Понятно?

И мы пробовали еще раз и еще раз. Гас и снова зажигался жемчужный свет прожекторов, опускались над головой серебряные лампы. Павлуша возил с места на место свой аппарат, раздавалась команда: «Дайте тишину!.. Свет!.. Мотор!..» И я, партизанка Устя, молила Давыдова принять меня в отряд, и я упрашивала Расщепея взять меня на роль Усти.

И я уговорила!

Прощаясь со мной после пробы, Расщепей был снова по-прежнему весел и приветлив. Он дал мне бумажку со своим адресом и велел прийти к нему завтра вечером домой. Он обещал мне рассказать подробно о картине, познакомить со сценарием, объяснить мне мою роль.

На другой день меня в школе снова пытались дразнить, но я объяснила, что машина сломалась и не смогла приехать за мной. Ребята, кажется, не очень поверили, но мне теперь было все это безразлично, и я держалась так спокойно, что они сами отстали. Я с нетерпением ждала вечера.

Расщепей жил в большом новом доме за площадью Восстания.

Я думала, что такой знаменитый человек, известный всему миру, и жить должен как-то очень приметно. Мне казалось, что уже за несколько кварталов все прохожие должны чувствовать, что они приближаются к дому, где живет Александр Расщепей. Но во дворе две женщины, у которых я спросила, как пройти к Расщепею, не могли мне толком объяснить, где его квартира.

Двор был большой, асфальтированный. Прогуливали на цепочках собак, няньки катали коляски. И, громко вереща на весь двор роликами, мальчишки мчались по асфальту на самокатах. Я спросила их, как пройти к Расщепею, и они, конечно, сразу бросились хором объяснять мне, где живет Расщепей, как пройти к Расщепею, сколько ступенек до Расщепея, какая дверь у него.

— Расщепей?.. Сан-Дмич, народный СССР! — кричали мальчишки.

И я пошла по двору, окруженная ими.

Вокруг меня гарцевали на самокатах, мне показывали на окна верхнего этажа высокого дома. Меня подняли на лифте, и я позвонила у двери, на которой даже не было дощечки никакой. Мне просто не верилось, что за этой дверью и живет знаменитый режиссер. Открыла мне пожилая работница в белом фартуке, с кружевной наколкой на волосах.

— Сейчас, — сказала она, впустив меня, просунула голову в другую комнату и спросила: — Александр Дмитрич, вы у себя?

В переднюю вышел Расщепей в мягкой домашней пижаме со шнурами.

— Нет, я уже не в себе! Вы что же это опаздываете, сено-солома? Это не годится так с первого раза. Ах вы, Сима-Хама-Афета!

Он легонько ухватил мои косы и так повел меня в свою рабочую комнату.

Я ожидала, что увижу какую-нибудь необыкновенную обстановку, но тут все было очень просто. Во всю стену стояли книжные шкафы; книги, толстые и тонкие, в переплетах и в мягкой обложке, лежали всюду — на окне, на столе и даже на диване. Стоял огромный глобус, в двух вазах были свежие цветы. Висела большая звездная карта. Расщепей подвинул книги на большом диване в сторону, мы уселись, и он стал рассказывать мне о картине.

— Наша картина, — заговорил он, и я чуть не взвизгнула от радости, что он говорит «наша», считая уже и меня ее участницей, — наша картина — о народе, о гневе народном, о доблести простых людей, и ваша роль в ней — это тоже рассказ о судьбе девочки из народа.

И он рассказал мне про Устю Бирюкову.

Устя была крепостной дворовой девчонкой помещика Кореванова. Кореванов слыл просвещенным человеком и заядлым театралом. У себя в имении он построил театр, где играли крепостные артисты. В то время это было очень модно. Многие богатые помещики заводили свои театральные труппы. После спектакля артисты шли снова работать на конюшню, в девичью, на скотный двор и в кузницу. Расщепей показал мне старинное объявление: «Продается горничная девка, обученная куафюру, знает по-французски, с хорошим голосом и может искусно играть роли на театре, о чем и уведомляются любители оного, а потом годится убирать господ и приготовлять хорошее кушанье. О цене справиться…»

И Устя Бирюкова, оказывается, была такой крепостной артисткой. Совсем еще маленькой она обратила на себя внимание барина: у нее был хороший голос, она отлично плясала. Ее стали обучать танцам и французскому языку, она пела куплеты и играла всевозможных амуров и зефиров. И вот однажды… Так рассказывал мне Расщепей, а сам в это время надевал на меня что-то вроде казакина и повязывал мне голову платком, отходил, прищуривался. Взглянув в зеркало, я уже не узнала себя. Я, словно по волшебству, превратилась в Устю Бирюкову.

И вот я — Устя Бирюкова, крепостная помещика Кореванова. 1812 год. Люди у нас на дворе говорят о мужике сердитом — Наполеоне. Не поладил с ним наш царь, и теперь идет мужик сердитый с огнем и громом на нашу землю. А наш барин, балующийся сочинительством и не раз уже писавший пьесы для своего театра, написал теперь новое представление:

«Нравоучительная аллегория о кровожадном корсиканце-разбойнике Средиземного моря и благодетельной пастушке Нимфодоре. С маршами, пасторалями, битвами, провалами и метаморфозами».

Роль Нимфодоры исполняю я, Устя.

Я должна спеть о честных сердцах и храбрых испанцах и потом провести среди зрителей сбор на ополчение.

К вечеру съезжаются приглашенные на спектакль соседние помещики. Перед самым спектаклем появляется неожиданный гость, черноусый и краснолицый гусар. Он отпросился у своего генерала, Багратиона, и скачет из Житомира, где он стоял, в армию, Наш барин уговаривает его передохнуть и посмотреть спектакль. Гусар неловко мнется, глядя на пыльные ботфорты свои, и прислушивается к веселому говору, доносящемуся из гостиной…

Наконец он смущенно уступает.

— Я поклонник красоты во всех ее отраслях, — говорит он, потряхивая лохматой черной головой, на которой белеет седой локон. — Во всех отраслях — в юной деве или произведениях художеств, в подвигах ли, военном и гражданском, в словесности ли, — всюду слуга ее, везде раб ее, поэт ее!

Он еще больше краснеет и хмурится, когда хозяин представляет его гостям:

— Прошу, господа… Счастливый случай!.. Нас посетил Денис Васильевич Давыдов, славный залетный наш стихотворец!

Гости, глазея, толпой окружают гусара, и он, застенчиво улыбаясь в усы, рассказывает им походные свои истории, вспоминает, как в детстве его благословил Суворов.

«Это будет военный человек, — сказал великий полководец. — Я не умру, а он уже три сражения выиграет!»

— …Я бросил псалтырь, — повествует Давыдов, — замахал саблей, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няньке и отрубил хвост борзой собаке, думая тем исполнить пророчество… Только розга обратила меня к миру и ученью… А семнадцати лет привязали меня, недоросля, к огромному палашу, опустили в глубокие ботфорты и покрыли святилище поэтического моего гения муко́й и треуголкою.

Помещики слушают развесив уши, а гусар, уже хвативший с дороги несколько стаканов вина, осмелев, стуча кулаками по столу так, что подпрыгивают тарелки и валятся бокалы, продолжает свой лихой рассказ:

— В юности я пострадал за «возмутительные» вирши… Что делать, господа! Рукописные лоскутки — утеха молодых, соблазн степенных. Музу я призывал во время дежурств своих в казарму, в госпиталь и даже в эскадронную конюшню… Я не шаркун из гостиной. Я татарин по пращуру. А усы мои едва не примерзли в славном деле под Свеаборгом к хладным скалам Финляндии.

А потом, уступая просьбам почтенных гостей, он читает одно из своих известных залетных посланий:

 

Стукнем чашу с чашей дружно!

Нынче пить еще досужно:

Завтра трубы затрубят,

Завтра громы загремят.

Выпьем же и поклянемся,

Что проклятью предаемся,

Если мы когда-нибудь

Шаг отступим, побледнеем,

Пожалеем нашу грудь

И в несчастье оробеем.

 

Он грозно поводит очами и потрясает клятвенным бокалом:

 

Пусть мой ус, краса природы,

Черно-бурый, в завитках,

Иссечется в юны годы,

И исчезнет, яко прах!

Пусть… Но чу! Гулять не время!

К коням, брат, и ногу в стремя,

Саблю вон — и в сечу! Вот

Пир иной нам бог дает,

Пир задорней, удалее,

И шумней, и веселее…

Нут-ка, кивер набекрень,

И — ура! Счастливый день!

 

Бушует гусар, бьет бокал о каблук, уже с усмешкой поглядывает на оторопевших гостей, но хозяин просит всех проследовать в театр.

И, цепляясь палашом за стулья, опрокидывая их, гусар бредет в толпе гостей смотреть аллегорию и пастораль.

А я, Устя, все время слушала, как гремел диковинный гость, и поглядывала сквозь замочную скважину в дверях, а теперь, уже одетая к представлению, гляжу на него из-за занавеса и не замечаю, как подкрался Филимон, управляющий. Он больно дергает меня за ухо.

Зажжены все свечи. В парадизе, отделенном высоким барьером от чистой публики, сидят наши дворовые, а внизу, в креслах, расположились гости, и в первом ряду красуется нарядный ментик гусара.

Барин делает знак. Филимон толкает в спину дирижера.

Музыка! И представление начинается. Пастушок Степан Дерябин уже играет на дудочке, и меня, опять едва не зазевавшуюся, выталкивают на сцену.

Я пою куплет о цветах и любви, о благоденствии нашего края. Хитрый барин-сочинитель нарочно выбрал для аллегории испанцев, так как всем известно, что у Наполеона за Пиренеями дело не ладится и упрямые испанцы не хотят уступить Бонапарту свою свободу.

 

Разбойник злой, о корсиканец,

Тобой не устрашен испанец.

 

Начинается балет пастухов и пастушек. Но тут из-за прибрежных морских скал появляется кровожадный злодей, разбойник в странной треугольной шляпе, скроенной на манер наполеоновской. Я попадаю в плен, мне грозит смерть, но я держусь мужественно, потом спасаюсь бегством, потом поднимаю моих товарищей и подруг на борьбу с поработителем-разбойником. Как обещано в афише, начинаются марш, битва, провалы и метаморфозы.

Кровожадный корсиканец-разбойник гибнет в море, и после заключительной пляски и метаморфозы я, уже в боярском кокошнике, выхожу на край сцены и призываю зрителей пожертвовать на ополчение, зову всех русских людей объединиться на борьбу с кровожадным корсиканцем, ступившим на нашу землю.

И тут летят кошельки на сцену, все вскакивают и хлопают, и громче всех кричит гусар. Он стоит в первом ряду, бьет ладонью о ладонь, кричит «Фора!» и бросает мне свой тощий кошелек. Потом под гром аплодисментов он выходит на сцену, высоко поднимает меня, потом снова ставит на землю и говорит:

— Я благословлен Суворовым, ты будешь благословлена Давыдовым.

Гости выходят из театра в парк.

Никто не заметил, как во время большого марша я, спутавшись, сбила шаг воинам на сцене и на миг расстроила ряды, и Степка Дерябин, шедший рядом со мной, чуть не упал и выронил копье.

Но барин все заметил.

Вот он медленно поднимается на сцену, пальцем подзывает меня и Степана.

— Не на театре, а на конюшне вам быть надлежит, косолапым!

И в пустом зале театра звонко раздаются две полновесные оплеухи — одна мне, другая Степану. Потом нас сажают на пустой сцене и подпирают нам шею рогатками. Так у нас наказывают в театре провинившихся актеров.

Гасят свечи в театре. Гремит засов. Мы остаемся одни, я и Степан. Слезы жгут мне опухшую щеку.

Из парка доносится музыка — это играют у пруда, где устроено гулянье и иллюминация.

— Давай убежим, — говорю я Степану.

— Некуда бежать, Устя.

— Попросим барина-гусара взять нас. Он веселый.

Возятся и пищат крысы под сценой. Очень страшно в пустом театре.

— Знаешь, Устя, — говорит Степан, — может, врут это всё про французского царя, про Наполеона этого? Говорят, от него подметные письма были, он нам, крестьянам, волю дать хочет.

— Бежим, — говорю я, — хуже не будет.

Но проходит час, другой, рогатки впиваются в шею, спать нельзя… Скоро я уже не чувствую боли, слабость и дурнота одолевают меня. Я слышу, как где-то, словно очень далеко, Степан кричит:

— Скорее, скорее! А то удавится, она уже зашлась вся…

… — Ну, Саша, будет на сегодня.

Я открываю глаза. Высокая пышноволосая женщина со строгим и прекрасным, но странно подергивающимся лицом стоит около меня. Это Ирина Михайловна, жена Расщепея. Она вошла к нам в комнату, где мы репетировали. Я не сразу прихожу в себя. Волшебник Расщепей! Он заставил меня поверить во все, что рассказывал, и сам он то делался Денисом Давыдовым, то изображал барина, то, подставив стул, превращался в Степана, бьющегося в рогатке… Смущенно я гляжу на Ирину Михайловну, которая протягивает мне руку, знакомясь.

— Ну, еще чуточку! — упрашивает Расщепей. — Одну сцену.

— Хватит, хватит! Меры не знаешь. Смотри, ты и ее замучил.

— Нет, нет, я ни капельки!

— Ему нельзя, — объясняет Ирина Михайловна, — нельзя ему так. У него сердце никуда не годится.

— И все врешь, и все ты врешь!

Александр Дмитриевич хватает жену за руки, быстро вертит ее по комнате. Она смеется, сердится, отбивается:

— Александр, ты с ума сошел!.. Честное слово… Трехлетний ребенок и то…

А он уже сам сел и обмахивается книгой.

— Вот видишь, уже одышка. Нельзя тебе.

Она зовет нас пить чай и уходит, чтобы собрать на стол. Расщепей открывает стеклянную дверь и выводит меня на балкон.

Стоит безветренный, теплый вечер, снизу доносится легкий запах бензина и копоти. Даже отсюда, с высокого здания, с холма, не видно конца-края городу. На самом горизонте мерцают его огни, над крышами, поверх труб и башен, плывет слитный рокот, взвизгивают трамваи на поворотах, бегут над улицами голубые вспышки, легонько тявкают внизу машины, откуда-то издалека с едва заметными порывами пахучего весеннего ветерка доносятся паровозные гудки у вокзалов. И внезапно совсем близко, под нами, раздается глухой бархатный рык.

— Это, вероятно, льву приснился дурной сон. Тут ведь по соседству Зоопарк, — говорит Александр Дмитриевич. — А вон, видите, отсвечивает купол? Это Планетарий. Я в плохую погоду хожу в Планетарий. В хорошую ночь и надо мной тут звезд достаточно. Видите, вот это Кассиопея. Вот, вот. Станьте так и смотрите на мой палец… — И звезда послушно, как ручная птица, садится ему на палец. — Я, Симочка, всю жизнь мечтал стать астрономом, а вот не вышло. Наверно, уж открыл бы в небе что-нибудь путное, а сейчас только юпитером командую да кинозвезды нахожу… — И он легонько щелкнул меня по носу.

Скоро нас позвали к столу. За ужином я очень робела, и Александр Дмитриевич развлекал меня — рисовал в воздухе папиросным дымом тающие узоры, показывал смешные фокусы с салфеткой. И простая салфетка совершала чудеса у него в руках. То он делал из нее бороду, то заячьи уши, то пышные усы, потом повязывал голову и превращался в мавра.

Работница Ариша, красная от натуги, принесла высокий кипящий самовар. Расщепей торжественно приветствовал его:

— О, вот он, пылкий рыцарь в серебряных латах! Смотрите, это тяжелый конник в доспехах, кран — конская голова, видите? Вот эту линейку мы ему вставим в ручку — это будет копье. Конфорка — это забрало и шлем, и страусовым пером — пар!

И обыкновенный самовар на самом деле оказался неожиданно похожим на большого, тяжелого рыцаря.

А потом меня повезли домой. Мы поехали на маленькой зеленой машине Расщепея. Машина была спортивная, двухместная.

Мне пришлось сесть сзади, на откидное сиденье в люке.

— Ничего не попишешь, такая уж система эта: двое сохнут, двое мокнут, — смеялся Расщепей.

Он сам отлично вел машину, и вскоре мы уже мчались с такой быстротой, что у меня сладко захватило дух.

— Саша, не гони, я тебя прошу, — говорила Ирина Михайловна.

Но он не слушал ее. Мелькали цветные огни светофоров слева и справа, слева и справа пролетали матовые, добела раскаленные ядра фонарей. Улицы, расходясь, отслаивались, и переулки мелькали по обеим сторонам машины… Так, я видела потом, мелькают клинки у скачущих на рубку кавалеристов. А я сидела себе сзади одна в уютном люке, смотрела в спину Расщепею и его жене, ветер дул между ними мне в лицо, в ушах гремел плотный ветер, и мне было так весело, так хорошо, что, жмурясь и тряся закинутой головой, я тихонько повизгивала:

— И-и-и!..

 

Глава 7

Великая маета

 

И началась работа!..

После того как дирекция кинофабрики прислала в школу письмо с просьбой отпустить меня с последнего урока на сбор группы фильма «Мужик сердитый», в классе уверовали.

В перемену все обступили мою парту:

— Симка! Неужели ты в кино будешь участвовать?

— Вот это так Крупицына, ребята!

— Симочка, а как же учиться? Бросишь?

— Сказала тоже! Одно другому не мешает.

— Ну, Симка, и счастливая ты, я тебе скажу!..

— Да, это выкинула номер!

— Крупицына, а картина звуковая будет?

— Нет, видовая, — ехидно заметил Ромка. — Научно-популярная — санитария и гигиена. Крупицына будет исполнять роль пятновыводительши…

— Помолчи, Каштан, хоть раз в жизни, — степенно остановила его Соня Крук.

— Ребята! — закричала, проталкиваясь ко мне, Катя Ваточкина. — Я считаю, мы все должны помочь Симе, просто обязаны, я считаю… Нет, серьезно! Снимать ее кто будет? Сам Александр Расщепей, народный СССР, на весь мир известный. Значит, все станут, вот увидите, говорить: «Крупицына? Из какой это школы Крупицына? Из какого она класса?» И всякое тому подобное. А мы будем очень красиво выглядеть, если Симка у нас поплывет по математике и по другим…

— Большому кораблю — большое плавание, — негромко отозвался Ромка.

— По-моему, неуместно… Я говорю, мы должны, ну просто обязаны по очереди помогать ей, чтоб она не отстала… Ромка, помолчи! В конце концов, пионер ты или нет, одно из двух?!

— Два из одного, — не растерялся и тут Ромка. — Я готов помогать Крупицыной один по двум предметам. Только с условием, что потом буду ходить бесплатно в кино и чтоб на афише было написано: научная дрессировка известного бесстрашного укротителя Р. Каштана.

Я вскочила и погналась за увернувшимся Ромкой. Мне помогала Катя. Соня снисходительно следила за нашей возней.

— Караул! — кричал Ромка. — Дикие звери на свободе!.. Спешите видеть! Дразнение и кормление ежедневно от часу до двух!

Так мы его и не словили. Запыхавшись, отдуваясь, вернулись на место и пообещали Ромке, что изловим его все равно и отлуп<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: