Уход Льва Толстого, жизнь после его смерти 2 глава




В Никольском была дочь Таня, семья Орловых, Гаяринов, Таня Берс и главное – Варечка Нагорнова. Делали красивые прогулки, но мне все было тяжело и трудно. Разговоры с Таней только еще более расстроили меня: в них было с ее стороны столько жестокого осуждения и столько безжалостности и невозможно исполнимых требований, что я еще больше расстроилась. Зато Варечка так сердечно, умно и ласково отнеслась к моим страданиям.

Последняя прогулка очень меня утомила, но в общем я рада была, что мы съездили. Два дня близко-близко провела с моим Левочкой, ехали на станцию так, что он держал меня под руку, он сам этого захотел, а когда ехали вчера ночью со станции Засека, он трогательно беспокоился, что мне холодно, мне ничего теплого не прислали, я была в одном платье, и он пошел к коляске спросить, нет ли чего теплого. Ге принес и накинул на меня свой плащ.

На Засеке поезд остановили на мосту, где между перилами моста и вагонами было так узко, что едва можно было пройти. Если б поезд тронулся, могли бы вагоны и нас стащить.

Сегодня с утра я очень тревожилась о здоровье Льва Ник – а. У него все сонливость, отсутствие аппетита и обычное желчное состояние. Пульс больше 80-ти. Он долго днем лежал и лежа принимал Суткового, Гольденвейзера и Черткова. Слушала я разговор Л. Н. с Сутковым, и он говорил между прочим Сутковому, что: «Я сделал эту ошибку и женился…» Ошибку?

«Ошибкой» он считает будто оттого, что женатая жизнь мешает духовной жизни.

К вечеру, позднее, Л. Н. встал, играл в шахматы с Гольденвейзером, я поправляла корректуру «Власти тьмы». Было хорошо, тихо, спокойно и без Черткова.

 

...

Л. Н. Толстой в записи Д. П. Маковицкого от 2 мая 1910 г.

«Вероятно, приедет Чертков… <…> Нельзя придумать лучшего друга, помощника: искренно одних взглядов, преданный, способный и огромные средства. А другой – ведь тоже придумай этого человека, заботящийся о внешних удобствах, – Софья Андреевна».

А. Л. Толстая. Из воспоминаний. На второй день после нашего приезда нервное возбуждение матери продолжалось. С криком «Кто там? кто там?» она бросилась из залы вниз, как будто кто-то гнался за ней. Я продолжала бы работать, если бы не отец. «Куда она, куда?» – закричал он с отчаянием в голосе. Мы с Душаном побежали за ней и нашли ее лежащей на каменном полу в кладовой. Она водила по губам склянку с опиумом. «Один глоточек, только один глоток», – приговаривала она…

Мать требовала, чтобы отец отдал ей все дневники, чтобы он перестал видеться с Чертковым. Запись отца, прочитанная ею в дневнике: «Соня опять возбуждена и истерика, решил бороться с нею любовью», вызвала с ее стороны новые упреки…

Я изнемогала от собственного бессилия, от возмущения и раздражения на мать, разъедающих душу, от бесконечной жалости к отцу.

Мать решила увезти отца к брату Сергею в Никольское – подальше от Черткова. Отец неохотно согласился. Приехала туда и Таня. Опять начались семейные совещания, советы… но по существу ничего не было решено. На мою мольбу, чтобы или разделили на время родителей, или чтобы кто-нибудь из старших поселился в Ясной Поляне, не обратили внимания.

Как только мы вернулись домой (из Никольского от Сергея Львовича. – Сост.), возобновилось истерическое состояние матери, и я с ужасом наблюдала, как с каждым днем отец слабел… Даже святой Душан возмущался: «С. А. не думает о том, что Л. Н. едва держится, сердце слабеет…»

В. Ф. Булгаков. Дневниковая запись от 28 июня 1910 г. Во время утренней прогулки Лев Николаевич виделся в парке с В. Г. Чертковым, временно, вследствие охлаждения отношений с Софьей Андреевной, воздерживающимся от посещения дома, и беседовал с ним. Ясная Поляна превратилась в какую-то крепость, с таинственными свиданиями, переговорами и проч. <…> В голове – туман от всех этих нелепых историй и обида за Льва Николаевича.

 

Июля

 

Вечером. Весь день просидела за корректурой нового издания («Плоды просвещения») и очень дурно себя чувствовала во всех отношениях. Письмо мое к Черткову Льву Николаевичу не понравилось. Что делать! Надо всегда писать только правду, не принимая ничего в соображение, и я послала все-таки это письмо. Вечером при закрытых дверях собрались: Лев Ник., Саша и Чертков, и начался какой-то таинственный разговор, из которого я мало расслышала, но упоминалось часто мое имя. Саша ходила кругом осматривать, не слушаю ли я их, и, увидав меня, побежала сказать, что я слышала, вероятно, с балкона их раз– или за-говор. И опять защемило сердце, стало тяжело и больно невыносимо. Я откровенно пошла тогда в комнату, где все сидели, и, поздоровавшись с Чертковым, сказала: «Опять заговор против меня?» Все были смущены, и Л. Н. с Чертковым наперерыв начали говорить что-то бессвязное, неясное о дневниках, и так никто мне не сказал, о чем говорили, а Саша просто скорей ушла.

Началось тяжелое объяснение с Чертковым, Лев Никол. ушел к приехавшему сыну Мише. Я повторила, что написала в выше вставленном письме, и просила его сказать мне: сколько у него тетрадей дневников, и где они, и когда он их взял? При таких вопросах Чертков приходил в ярость и говорил, что раз Лев Никол. доверился ему, то ни Льву Ник – чу и никому он не дает отчета. А что Лев Ник. дал ему дневники, чтоб из них будто бы вычеркнуть все интимное, все дурное.

Минутами Чертков смирялся и предлагал мне с ним заодно любить, беречь Льва Николаевича и жить его жизнью и интересами. Точно я без него не делала этого в течение почти всей моей жизни – 48 лет. И тогда между нами не было никого, мы жили одной жизнью. «Two is company, three is not» [54]. И вот этот третий и разбил нашу жизнь. Чертков заявил тогда же, что он духовный духовник (?) Льва Никол. и что я должна со временем помириться с этим.

Сквозь весь наш разговор прорывались у Черткова грубые слова и мысли. Например, он кричал: «Вы боитесь, что я вас буду обличать посредством дневников. Если б я хотел, я мог бы сколько угодно напакостить (хорошо выражение якобы порядочного человека!) вам и вашей семье. У меня довольно связей и возможности это сделать, но если я этого не делал, то только из любви к Льву Николаевичу». Как доказательство того, что это возможно, Чертков привел пример Карлейля, у которого был друг, изобличивший жену Карлейля и выставивший ее в самом дурном свете.

Как еще низменно мыслит Чертков! Какое мне дело, что после моей смерти какой-нибудь глупый офицер в отставке будет меня обличать перед какими-нибудь недоброжелательными господами?! Мое дело жизни и душа моя перед Богом; а жизнь моя земная прошла в такой самоотверженной, страстной любви к Льву Николаевичу, что какому-нибудь Черткову уже не стереть этого прошлого, несомненно пережитого почти полвека моей любви к мужу.

Кричал Чертков и о том, что, если б у него была такая жена, как я, он застрелился бы или бежал в Америку. Потом, сходя с сыном Левой с лестницы, Чертков со злобой сказал про меня: «Не понимаю такой женщины, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа».

Медленно же это убийство, если муж мой прожил уже 82 года. И это он внушил Льву Николаевичу, и потому мы несчастны на старости лет.

Что же теперь делать? Увы! Надо притворяться, чтобы не совсем был отнят у меня Лев Николаевич. Надо этот месяц быть доброй и ласковой с Чертковым и его семьей, хотя, после моего мнения о нем и его обо мне, мне это будет невыносимо трудно. Надо чаще там бывать и ничем не расстраивать Льва Николаевича, признав его подчиненным, и обезволенным, и обезличенным Чертковым. Свое долголетнее влияние и любовь я утратила навсегда, если Господь не оглянется на меня. И как жаль Льва Николаевича! Он несчастлив под гнетом деспота Черткова и был счастлив в общении со мной.

По поводу похищенных дневников я добилась от Черткова записки, что он обязуется их отдать Л. Н. после его работ, которые поспешит окончить. А Лев Николаевич словесно обещал мне их передать. Сначала он тоже хотел мне это написать, но испугался и тотчас же отрекся от своего обещания. «Какие же расписки жене, это даже смешно, – сказал он. – Обещал и отдам».

Но я знаю, что все эти записки и обещания один обман (так и вышло с Льв. Ник – м, он дневников мне не отдал и положил пока в банк в Туле) [55]. Чертков отлично знает, что Льву Николаевичу уже не долго жить, и будет все отлынивать и тянуть свою вымышленную работу в дневниках и не отдаст их никому.

Вот правдивая история моего горя в последние годы моей жизни. Буду теперь писать дневник ежедневно.

Вечером ездила на станцию Засека подписать корректурные листы, что забыла сделать вчера вечером.

Приходил Николаев, приезжал на короткое время сын Миша, как всегда непонятный, спокойный и приятный. Я ему рассказала все наши тяжелые переживанья, но он был так спокойно ко всему равнодушен. Тяжелы отношения ко мне Саши. Она дочь-предательница. Если бы ей кто предложил бы, как будто для спокойствия отца, тихонько увезти его от меня, она бы сейчас же это сделала. Сегодня она поразила меня таинственным перешептываньем с отцом и Чертковым и беспрестанными оглядками и выбеганием из комнаты, чтоб узнать, не слышу ли я их разговоров обо мне. Да, окружили меня морально-непроницаемой стеной; сиди и томись в этом одиноком заточении и принимай это как наказание за свои грехи, как тяжелый крест.

 

...

А. Л. Толстая. Из воспоминаний о событиях 1909 г.

Как трудно бывает поверить в душевную болезнь близкого человека, особенно если создалась многолетняя привычка к признанию авторитета и власти этого человека.

Если бы я поняла тогда, что моя мать больна, все отношение мое к ней было бы другим. И было бы легче. Но люди много опытнее и умнее меня не могли этого понять…

С каждым днем моя мать становилась все нервнее. Все раздражало ее, вызывало слезы, истерику, вспышки гнева. Причины были разнообразные и необъяснимые. Интересы ее продолжали скользить по поверхности; то она засушивала цветы, то рисовала, то, неизвестно почему, начинала мыть, заклеивать на зиму оконные рамы, то писала свои воспоминания. Когда она входила в комнату, где разговаривали, все внутренно сжимались, ожидая неприятного замечания. Всё болезненно ее нервировало. Свойство ее, над которым еще в молодости подтрунивала ее сестра Таня, – жалость к себе и убеждение, что она несчастная жертва, – обострилось до предела.

Д. П. Маковицкий. Дневниковая запись. Чертков с Софьей Андреевной уединились в кабинете Л. Н. В это время Л. Н. сидел в зале с нами. Было слышно: спорили. Когда Софья Андреевна заговорила, что дневники ей нужны для успокоения, что она больна, Чертков ответил, что она симулировала и симулирует болезнь и что многие симулируют, теряя до такой степени меру, что от симуляции и умирают. Чертков сказал Софье Андреевне, что она мучает Л. Н. и что, если бы у него была такая жена, он застрелился бы или уехал в Америку. Потом Софья Андреевна перешла на ласковый тон, они помирились и разошлись, казалось бы, в дружбе. Чертков поцеловал руку Софье Андреевне и простился, уехал раньше, чем ожидали. Всем нам было тяжело от фальши, лжи. Софья Андреевна, взволнованная, села к круглому столу, взялась за какую-то работу и, обращаясь к Михаилу Львовичу (он приехал в этот вечер), громила Черткова, рассказывала, какой он человек: сказал ей, что мог бы напакостить ей (Софья Андреевна сказала: семье), если бы ее обличил: это (на свою мельницу) Софья Андреевна вынесла из всего разговора; в этом освещении подавала его Михаилу Львовичу, добавив, что надо искать в ней то, что есть доброго, а не злое.

В. Ф. Булгаков. Дневниковая запись. История тянется. Между Софьей Андреевной и В. Г. Чертковым возник спор о том, у кого должны храниться дневники Льва Николаевича (кажется, начиная с 1900 года), находящиеся сейчас у Черткова, которому они когда-то переданы были Львом Николаевичем. Чертков и его близкие уверяют, что если передать дневники на хранение Софье Андреевне, то она может вымарать в них все те места, которые покажутся ей неприятными. Лев Николаевич также против передачи дневников. Настроение неспокойное.

Лев Николаевич сегодня слаб и вял. Верхом не ездил. Позвал меня, чтобы поговорить о письмах. Был в зале, где полулежал на кушетке.

Передавал, что продолжает писать статью о самоубийствах и что для обрисовки безумия современной жизни ему была полезна только что полученная им книга француза Поллака.

– Научная… Здесь и теория эволюции: все эволюирует. Значит, не нужно никакого усилия? – говорил Лев Николаевич.

 

Июля

 

Ничего не могла делать, так расстроили меня разговоры с Сашей. Сколько злобы, отчуждения, несправедливости! Все больше и больше отчуждения между нами. Как это грустно! Мудрая и беспристрастная старушка М. А. Шмидт помогла мне своим разговором со мной. Она советовала мне стать морально выше всяких упреков, и придирок, и брани Черткова; говорила, что приставанья моих дочерей, чтоб я куда-нибудь переезжала жить с Львом Николаевичем, потому что ему будто бы в Ясной Поляне стало невыносимо, что это пустяки; что посетители и просители везде его найдут и легче не будет, а ломать жизнь на старости лет просто нелепо.

Ездила к Гольденвейзерам. Александр Борисович уехал в Москву; жена же его, брат и его жена были очень приятны. В это же время Лев Ник. приезжал верхом к Чертковым и, по-видимому, очень устал от жары.

После обеда пришло много народу. К обеду приехал сын Лева, оживленный и радостный. Ему приятно быть опять в России, в Ясной Поляне и видеть нас.

На террасе происходили разговоры о добролюбовцах в Самарской губернии. Присутствовали: Сутковой, его сестра, Картушин, М. А. Шмидт, Лев Никол., И. И. Горбунов, Лева и я.

Сутковой рассказывал, что эти добролюбовцы соберутся, сидят, молчат и между ними таинственно должна происходить духовная связь и единение. Лев Никол. ему возражал, но, к сожалению, не помню и боюсь ошибиться в неточности выраженья его мысли.

Приезжала мать Черткова. Она очень красивая, возбужденная и не совсем нормальная, очень уже пожилая женщина. Редстокистка, тип сектантки, верит в искупление, верит в вселение в нее Христа и религию производит в какой-то пафос. Но, бедная мать, у нее умерло два сына, и она подробно рассказывала о смерти меньшого, восьмилетнего Миши. Прошло с тех пор 35 лет, и рана этой утраты свежа, и сердце у нее измучено горем, и с смертью ее меньшого Миши прекратились навеки все радости жизни. Слава Богу, что она нашла утешение в религии.

Лев Ник. брал ванну, желудок у него расстроился, но в общем состояние его здоровья недурно, слава Богу!

 

...

А. Л. Толстая. Из воспоминаний.

Только старушка Шмидт считала мать больной, несчастной и искренно, без всякого усилия, жалела ее. Старушка морально поддерживала отца, она считала, что ему послано испытание, что он несет его с христианским смирением и что так и нужно. <…>

Иногда отец заходил ко мне. Ложился на диван, я продолжала печатать, и мы оба молчали. «Мы без слов все понимаем, – говорил он, – если будешь говорить, лишнее скажешь».

Приехал брат Лев, но, к сожалению, мира не внес.

 

Июля

 

Еще я не оделась утром, как узнала о пожаре в Танином Овсянникове. Сгорел дом, где жили Горбуновы, сгорела и избушка М. А. Шмидт. Она эту ночь ночевала у нас, и без нее подожгли ее избу. У нее сгорело все, но больше всего ее огорчало то, что сгорел ее сундук с рукописями. Все, что когда-либо было написано Льв. Ник., все было у нее переписано и хранилось в сундуке вместе с 30 письмами Льва Ник. к ней.

Не могу без боли сердца вспомнить, как она влетела ко мне, бросилась мне на шею и начала отчаянно рыдать. Как было ее утешить? Можно было только ей сочувствовать всей душой. И целый день я вспоминаю с грустью ее прежние слова: «У нас, душечка, райская жизнь в Овсянникове». Свою избушку она называла «дворцом». Сокрушалась очень и о своей старой безногой шавке, сгоревшей под печкой.

Завтра Саша едет в Тулу ей все купить, что необходимо для непосредственной нужды. Мы ее и оденем, и обставим как можем. Но где ей жить – не знаю. Она не хочет жить у нас; привыкла к независимости, к своим коровам, собакам, огороду, клубнике.

Лев Николаевич ездил с Левой верхом в сгоревшее Овсянниково и все повторял, что «Марья Александровна хороша», то есть бодро выносит свое несчастье. Это все хорошо, но сейчас надо во что одеться, что есть и пить, а ничего нет.

Спасибо, что Горбуновы вытащили все имущество и не бросят пока без помощи старушку.

Страшная жара, медленно убирают сено, что немного досадно. Здоровье получше, ходила купаться. Вечером приехал Гольденвейзер и Чертков. Лев Ник. играл с Гольденвейзером в шахматы, Чертков сидел надутый и неприятный. Лева очень приятен, участлив и бодрит меня, а все-таки что-то грустно!

Поправила много корректур и отсылаю.

 

...

А. Л. Толстая. Из воспоминаний.

Один раз, когда старушка Шмидт была в Ясной Поляне, приехали из Овсянникова и сообщили, что сгорела ее избушка и дом, где летом жили Горбуновы. Погибло все: за многие, многие годы переписанные ею рукописи отца, его портреты, собственноручные письма отца к ней, сгорела и криволапая собачка Шавочка, которую когда-то, в лютый мороз, с отмороженными ногами, подобрала старушка Шмидт.

Марья Александровна горько плакала, но несчастье свое несла как испытание, Богом ей посланное, и ни разу не позволила себе упрекнуть полусумасшедшего молодого человека, заподозренного в поджоге. Таня немедленно распорядилась, чтобы старушке Шмидт была выстроена новая избушка, купили ей, как она выражалась, «новое приданое». Но заменить ее потерю никто не мог. «Боже мой, Боже мой! – шептала она. – Шавочка моя… Письма дорогого Льва Николаевича… Рукописи…»

В. Ф. Булгаков. Дневниковая запись от 5 июля 1910 г. Рассказывал Лев Николаевич по дороге о пожаре у его друзей, М. А. Шмидт и Горбуновых, в Овсянникове, уничтожившем их избы, все имущество и ценные бумаги и рукописи. Есть предположение, что пожар был следствием поджога: подозревается в поджоге приехавший издалека и остановившийся у Шмидт некто Репин, бывший военный и затем устроитель земледельческой общины, совершенно ненормальный человек, помешавшийся на том, что он Христос. М. А. Шмидт обвиняли в том, что она в не принадлежащий ей дом (он составлял, так же как и изба Горбуновых, собственность Татьяны Львовны) пустила сумасшедшего. Но Лев Николаевич говорил, что иначе она не могла поступить: ее долг был принять человека, кто бы он ни был, раз он искал приюта. Да и к самому Репину Лев Николаевич относился снисходительно.

– Он сделал только то, – говорил Лев Николаевич, – что мы все думаем: уничтожил внешнее, материальное, что не имеет важности… Я вообще не думаю, чтобы человек мог перестать быть человеком. И у ненормального та же душа, но она только уродливо проявляется.

Жалел только Лев Николаевич жену Репина, которая должна была ухаживать за больным мужем.

 

Июля

 

Описывала поездку нашу в Москву и к Чертковым, читала английскую биографию Льва Ник – а, составленную Моодом. Нехорошо; слишком много всюду он выставляет себя, пропагандируя свои переводы (об искусстве) и другие.

Лева сегодня говорил, что он вчера случайно подстерег на лице Льва Николаевича такое прекрасное выражение человека не от мира сего, что он был поражен и желал бы его уловить для скульптуры. А я, несчастная близорукая, никогда не могу своими слепыми глазами улавливать выражения лиц.

Да, Лев Никол. наполовину ушел от нас, мирских, низменных людей, и надо это помнить ежеминутно. Как я желала бы приблизиться к нему, постареть, угомонить мою страстную, мятущуюся душу и вместе с ним понять тщету всего земного!

Где-то на дне души я чувствую это духовное настроение; я познала путь к нему, когда умер Ванечка, и я буду стараться найти его еще при моей жизни, а главное, при жизни Левочки, моего мужа. Трудно удержать это настроение, когда везешь тяжесть мирских забот, хозяйства, изданий, прислуги, отношений с людьми, их злобу, отношений с детьми и когда в моих руках отвратительное орудие, деньги – Деньги!

Саша с Варварой Михайловной накупили в Туле все нужное для Марии Александровны. Я уже начала вечером работать на нее. У нее все сгорело решительно, и надо ей все завести и одеть ее. И вот еще новая забота!

Чертков вечером привозил стереоскопические снимки, сделанные в Мещерском, где гостил у него Лев Ник. И Лев Ник., как ребенок, на них радовался, узнавая везде себя. Гольденвейзер играл, Лева нервно расплакался. Свежо, 12 градусов, и северный ветер.

 

...

В. Ф. Булгаков. Дневниковые записи от 14 мая и 5 июля 1910 г.

Из всех фотографов В. Г. Чертков – единственный не неприятный Льву Николаевичу. И это прежде всего хотя бы потому, что Чертков обычно совсем не просит Льва Николаевича позировать, а снимает его со стороны, часто даже совершенно для него незаметно. Кроме того, Владимир Григорьевич и лично приятен Льву Николаевичу, и, наконец, как мне передавали, Лев Николаевич считает, что он хоть чем-нибудь должен отплатить Черткову за все, что тот для него делает: распространение сочинений и проч. Чертков, со своей стороны, убежден и даже пытался доказывать это самому Льву Николаевичу, что он, Чертков, должен фотографировать Толстого, так как впоследствии потомству будет приятно видеть его облик.

Говорят, однажды Лев Николаевич возразил на это своему другу:

– Вот, Владимир Григорьевич, мы с вами во всем согласны, но в этом я с вами никогда не соглашусь!.. <…>

Вчера (4 июля. – Сост.) Лев Николаевич смотрел фотографии, снятые Чертковым в Кочетах и в Мещерском. Они очень ему понравились, особенно стереоскопические снимки, которые он и рассматривал в стереоскоп.

– А как хороша та фотография, где мы с вами! – говорил он. – Это даже не похоже на портреты: видно, что заняты делом. Я, помню, просил устроить, чтобы мне можно было просматривать письма в саду… Чертков все говорит о цветной фотографии, но я что-то не верю, чтобы это было возможно…

В Телятинках Лев Николаевич своим приездом, конечно, доставил всем большую радость. Да и он, я думаю, рад был видеть и Владимира Григорьевича, и остальных друзей. Было так приятно видеть его в этой обстановке дружелюбного отношения и уважения к нему.

Я думаю, его радовала теперь раньше надоедавшая ему фигурка мистера Тапселя в серой шляпе, по своему обыкновению забегавшего и щелкавшего фотографическим аппаратом со всех сторон. Лев Николаевич даже нарочно проехался лишний раз по двору верхом в сопровождении своего внучка Илюшка, чтобы дать возможность мистеру Тапселю сделать снимок…

 

Июля

 

Жизни нет. Застыло как лед сердце Льва Николаевича, забрал его в руки Чертков. Утром Лев Ник. был у него, вечером Чертков приехал к нам. Лев Ник. сидел на низкой кушетке, и Чертков подсел близко к нему, а меня всю переворачивало от досады и ревности.

Затем был затеян разговор о сумасшествии и самоубийстве. Я три раза уходила, но мне хотелось быть со всеми и пить чай, а как только я подходила, Лев Никол., повернувшись ко мне спиной и лицом к своему идолу, начинал опять разговор о самоубийстве и безумии, хладнокровно, со всех сторон обсуждая его и с особенным старанием и точностью анализируя это состояние с точки зрения моего теперешнего страдания. Вечером он цинично объявил, что он все забыл, забыл свои сочинения. Я спросила: «И прежнюю жизнь, и прежние отношения с близкими людьми? Стало быть, ты живешь только настоящей минутой?» – «Ну да, только настоящим», – ответил Лев Ник. Это производит ужасное впечатление! Пожалуй, что трогательная смерть физическая с прежней нашей любовью до конца наших дней была бы лучше теперешнего несчастья.

В доме что-то нависло, какой-то тяжелый гнет, который и убьет, и задавит меня.

Брала на себя успокоиться, быть в хороших отношениях с Чертковыми. Но и это не помогло; все тот же лед в отношениях Льва Николаевича, все то же пристрастие к этому идиоту.

Ездила сегодня отдать визит его матери, видела внуков. Старушка безвредная; поразила меня своими огромными ушами и количеством съеденной ею при мне всякой еды: варенца, ягод, хлеба и проч.

Кроила Марье Александровне рубашки, шила на машине юбку и рубила платки. Заболела голова.

Был Булыгин, H. H. Ге, Гольденвейзер. Ох, как тяжело, как я больна, как я молю Бога о смерти. Неужели это ничем не разрешится и Черткова оставят жить в Телятинках?

Горе мне! Хотелось бы прочесть дневник Л. Н. Но теперь все у него заперто или отдано Черткову.

А всю жизнь у нас не было ничего друг от друга скрытого. Мы читали друг другу все письма, все дневники, все, что писал Лев Николаевич. Понять моих страданий никто не сможет, они так остры и мучительны, что только смерть может их прекратить.

 

...

Д. П. Маковицкий. Дневниковая запись от 1 июля.

Софья Андреевна теперь просматривает (ревизует) бумаги и Л. Н., и барышен, и в чертковских ящиках в моей комнате (ночью, когда я спал в гостиной, дней пять тому назад). Жаловалась, что Л. Н. все спрятал, замкнул на ключ, когда уезжал в Никольское, или что он все с собой взял. Это правда, что Л. Н. все прячет от Софьи Андреевны. Когда ездили в Никольское, дневник мне отдал. В Кочеты брал с собой деньги, 300 рублей, которые у него есть. Когда уходит гулять или кататься верхом, рукописи, письма свои и некоторые письма к нему прячет или берет с собой.

В. Ф. Булгаков. Дневниковая запись. Вечером в яснополянском зале собралось большое общество: Лев Николаевич, Софья Андреевна, Лев Львович, Н. Н. Ге, М. В. Булыгин, А. Б. Гольденвейзер и, позже, В. Г. Чертков. Говорили о том же, о чем заговаривал Лев Николаевич со мной по дороге в Телятинки: о брошюре ученого студента, о пожаре у М. А. Шмидт и о Репине. В связи с вопросом о безумии последнего Лев Николаевич говорил, что он прочел обстоятельно две трети поднесенной ему врачами больницы в Мещерском большой книги проф. Корсакова о душевных болезнях и при этом часто при чтении не мог удержаться от смеха, – так много в книге несообразностей.

– Представьте только, – говорил Лев Николаевич, – есть восемнадцать разных классификаций душевных болезней, и все они отвергают одна другую. А в каждой классификации свои отделы и разряды, которые тоже не сходятся… Или он ставит вопрос: что такое «я»? И отвечает, что есть ощущения, из ощущений складываются представления, из представлений – умозаключения и эти умозаключения составляют «я». Ну а ощущения кто же испытывает? Ведь, должно быть, «я», которое воспринимает их?.. Полная несообразность! И так почти всё.

Затем Лев Николаевич дал очень интересное определение состояния безумия. Он говорил:

– Я не согласен с учеными в определении того, что такое душевная болезнь, безумие. По-моему, безумие – это невосприимчивость к чужим мыслям: безумный самоуверенно держится только своего, только того, что засело ему в голову. Моего он не поймет. Есть два рода людей. Один человек отличается восприимчивостью, чуткостью к чужим мыслям. Он находится в общении со всеми мудрецами мира – и древними, и теми, которые теперь живут. Он отовсюду собирает впечатления: и от них, и из детства, и из того, что няня говорила… А другой человек знает только то, что его, что раз пришло ему на ум. Вот как Михаил Васильевич (Булыгин. – В. Б.) рассказывал о каком-то чудаке, который был уверен, что для того, чтобы освободить душу в человеке, надо отрубить ему голову: тогда душа выйдет через два отверстия – из головы и из сердца… Но это два крайние типа, и вот между ними идут всевозможные градации.

 

Июля

 

Не спала всю ночь. Все видела перед глазами ненавистного Черткова, близко, рядом сидящего возле Льва H – а.

Утром пошла одна купаться и все молилась дорогой. Я отмолю это наваждение, так или иначе. А если нет, то, ходя ежедневно купаться, я воспитаю в себе мысль о самоубийстве и утоплюсь в своей милой Воронке. Еще сегодня вспоминала я, как давно-давно Лев Ник. пришел в купальню, где я купалась одна. Все это забыто, и все это давно и не нужно; нужна тихая, ласковая дружба, участие, сердечное общение…

Когда я вернулась, Лев Ник. поговорил со мной добро и ласково, и я сразу успокоилась и повеселела. Он уехал верхом с Душаном Петровичем, не знаю куда.

Лева (сын) добро и трогательно относится ко мне; пришел на речку меня проведать, в каком я состоянии. А я взяла на себя успокоиться и как можно меньше видать Черткова.

Ездила к Звегинцевой, она мне была рада, болтали по-женски, но сошлись в одном несомненно, это в нашем мнении и отношении к Черткову.

Опоздала к обеду; Лев Ник. не хотел было обедать, но потом я его позвала хоть посидеть с нами, и он с удовольствием съел весь обед, составленный для его желудка особенно старательно. Суп-пюре, рис, яйцо, черника на хлебе, моченном в миндальном молоке.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: