Письмо Богу из Саласпилсского лагеря смерти




Мой добрый Бог! Как я теперь, без мамы?

Мне очень надо, чтобы ты помог,

Сними с меня фашистскую пижаму,

И дай мне хлеба и воды глоток.

 

Я есть хочу, я очень голодаю,

Хочу вишнёвый, бабушкин пирог,

Ведь ты же Бог и можешь всё, я знаю,

Молю, чтобы скорее мне помог.

 

Мой добрый Бог! Фашисты - злые волки!

Ты видишь всё, ведь ты на небесах,

Они нас мучают, качают кровь иголкой,

Теперь я знаю, что такое страх.

 

Я видел сам, как этим ранним утром,

Загрыз до смерти Варю чёрный пёс,

Осталась её тряпичная кукла,

А немец в тачке девочку повёз.

 

Мой добрый Бог! А что такое души?

А небо для детей, из молока?

Там, наверху, есть яблоки и груши?

Тогда хочу к тебе, на облака.

 

А здесь в бараке, холод, вши и крысы,

Вчера нашел огромную нору,

Едим траву, ни ложек нет, ни мисок,

Ты, маме передай, что я умру.

 

Мой добрый Бог! Для нас готовят печи,

Я так боюсь сгореть, ведь я живой,

Я лучше пулям побегу навстречу,

Ты только не покинь и будь со мной.

С. Турисаз

 

Саласпилс

Скорбная поэма

Природа плакала по-русски,

И содрогалась тишина.

В седом плену Великой грусти

Стонала матушка-Земля!

 

В аду, за точкой невозврата,

Где суд вершили палачи,

Над теми, что не виноваты,

Над беззащитными детьми.

 

Колючей проволоки зубы,

Оскалом дерзким в три ряда,

Под автомата голос грубый

Скрывали чёрные дела.

 

Стояли покаянно врата,

Вокруг — сторожевые псы.

А дальше лес, за лесом хаты,

И чистоглазые цветы.

 

За что малюток к высшей мере?!

В чём этих ангелов вина?

Их на закланье брали звери...

Гасил лампадку сатана!

 

Там — ад! Там нет моральной силы!

Там край духовной высоты!

Там умирали без могилы,

Там дым клубился из печи...

 

Там мыло знатное варили,

Кроили кожу на ремни,

О, сколько люду истребили...

Великосветские скоты!

 

Тела под знаком преступлений,

Бросали в грозные котлы,

Варили их для удобрений,

Простит ли Бог им за «труды»?

 

Там замораживали деток,

Так требовал эксперимент,

Живьём — младенцев, малолеток,

Под гнева аккомпанемент!

 

Лекарства новые проверить,

На детской плоти и крови,

Ничем тот ужас не измерить,

Забыть преступно эти дни!

 

Смотреть, как корчится в страданиях,

Его измученная плоть,

Те — не по силам испытания,

Судьбой он должен превозмочь!

 

Природа плакала по-русски!

Устав молиться и терпеть,

У палача не дрогнул мускул,

В глазёнки детские смотреть...

 

Октябрь... смердит холодный мрак

Под крики матерей,

У них теперь другой барак,

Подальше от детей!

 

Малюток вырвали из рук,

Навечно разлучив,

Тех, что постарше поведут,

В деревню, на помыв...

 

Полкилометра нагишом

Шагают малыши,

А им всего, в кошмаре том,

От года до шести!

 

Сначала был холодный душ,

Судьбы недобрый знак!

Потом, как ненавистный груз,

В нетопленный барак...

 

Там две недели взаперти,

Где земляны полы,

Ютились дети как могли,

Не ведая беды!

 

Тех, кто случайно уцелел,

Жил из последних сил,

Вели на пытки и расстрел,

В концлагерь Саласпилс!

 

Прошедших роковой отбор,

Загнали в спец. барак,

Там исполнялся приговор,

Там холод был и мрак...

 

Там не положена еда,

Зачем расход такой,

Их жизнь давно обречена,

Материал —живой!

 

Нагие, чтобы без хлопот

Работать палачу,

Сидит на нарах детский взвод,

Сидит плечом к плечу.

 

Их детский ум и детский мир

Доверчив и открыт,

Хоть плакать не хватило сил,

В глазах испуг горит.

 

Снаружи зарычал замок,

Открылась настежь дверь.

Врач внёс пробирок кузовок,

Резинку, шприц и гель.

 

Так методично день за днём,

Выкачивали кровь,

Пол-литра за один приём,

Наутро брали вновь...

 

Ребёнок в муках умирал...

Хрипел, теряя речь,

И даже если он дышал,

Его бросали в печь...

 

Других детей несли ко рву,

Чтоб сбросить в штабеля,

Смотрело небо на беду,

И падала слеза!

 

Кровь шла для раненых солдат,

Точнее, для врага,

По праву силы этот ад,

Не дрогнула рука.

 

А кто-то погребён живьём,

И ангел не помог.

Там всё вертелось колесом,

Всё вовремя и в срок!

 

Болезни, голод, холода,

Таков был их удел,

Смертельных опытов рука

И пыток беспредел!

 

Расстреливали детвору

Под громогласный марш,

Скрывая в звуках суть свою,

Переплавляя в фарс...

 

Травили газом палачи,

Открыв в полсилы кран,

Чтоб дольше мучиться могли

Детишки разных стран...

 

Иль вместо выстрела приклад

Ходил по голове,

Из экономии расклад,

Рачительность везде!

 

—Эй, киндер, хочешь шоколад,

Малыш сказал —Хочу,

Тут плитку развернул солдат

И отдал его псу!

 

Но память времени сильней!

Её костры — горят!

Мир помнит геноцид детей

И тот кровавый ад!

Л. Лидер

 

Баллада о маленьком узнике концлагеря «Димитравас»

Юре Садовникове

Стою в молчании глубоком,

Как будто близких потеряла...

Боюсь спугнуть я ненароком

Ту тишину мемориала.

 

Но в первозданной тишине

Мне слышатся глухие крики.

А за бараком, на сосне,

Играют солнечные блики...

 

Но вот уж угасает день,

Уже ночная стража вышла,

Я явно вижу чью-то тень,

В траве скользящую неслышно.

 

Смерть недалеко — у ворот,

И прямо в душу смотрит дуло,

Но снова в темноту ползёт

Мальчишка — семилетний Юра.

 

Холодный дождик по спине,

и одежонка вся промокла.

Собаки воют в тишине,

Да темнотой пугают окна.

 

Он в двери робко постучит

И ручку грузную протянет.

От страха сердце застучит,

Но с жалостью хозяин взглянет.

 

Берёт он молча, что дают,

Вдыхая теплоту порога,

Он знает: если подают,

То подают не ради бога.

 

Он в лагерь, как на эшафот,

Вернется снова по задворкам.

Кусочек сала принесёт

Голодным маленьким сестрёнкам...

 

Скрывая слёзы, не дышу,

И что-то с сердцем нету сладу.

Я непременно напишу

О Юре маленьком балладу!

Л. Голодяевская

 

* * *

Каждый второй и каждый десятый

Сердце стучит бухенвальдским набатом,

Словно на анпеле с мамой я.

Каждый второй? Или каждый десятый?

Шагает по плацу судьба моя...

 

Нельзя прислониться: — Гераде штеен! —

Не двигайся и замри!

А головёнка на тонкой шее

Не держится, хоть умри...

 

Вот клумпы затопали по щебёнке

Мимо глазниц окон.

А номер на матери и на ребёнке

Виден со всех сторон.

 

Дети постарше бараки моют,

А малыши — на плацу

В худой одежонке, а ветер воет

И снегом бьет по лицу.

 

Капо «пожалеет»: — Цертреттен алле! —

Достанется плётка всем.

Больными ножонками снег топтали,

чтоб не застыть совсем.

 

Я помню щебёночные дороги,

Сирены осипший звук.

На «память» остались больные ноги

Да сердца больного стук...

 

Сердце стучит бухенвальдским набатом,

Точно на аппеле я стою!

Каждый второй и каждый десятый

Жизни вложили в судьбу мою...

Л. Голодяевская

 

* * *

Их сгоняли в душный крематорий,

Оттеснив подальше от дверей.

Все смешалось: детским крикам вторил

Стон обезумевших матерей!

 

Приходил священник, скрыв тревогу,

Улыбался кисло, сколько мог:

— Помолитесь, люди, на дорогу,

Не ропщите, люди, с нами Бог!...

 

Только не услышал Бог проклятий,

Самых страшных, что на этом свете.

Равнодушно он глядел с распятья,

Как живыми здесь горели дети,

 

Как земля от ужаса стонала,

Черным дымом покрывалось небо.

Стоны, крики — всё потом стихало,

Дети не просили больше хлеба...

 

Траурных хоралов им не пели,

В пепел не бросали им цветы,

День и ночь над Люблином горели

Огненные, черные кресты...

Л. Голодяевская

 

Распятое детство

Мы пришли из распятого детства,

Где погибли отец или мать.

И досталась нам память в наследство,

Чтобы внукам её передать.

 

Мы пришли из бараков Освенцима,

Где в печах нас сжигали живьём.

До сих пор никому и не верится,

Что вернулись и даже живём…

 

Что вернулись, учились, любили.

Что страдали за чьи-то грехи…

И что Родину там не забыли,

Что работаем, пишем стихи.

 

Мы пришли из распятого детства.

Но ценили семью, мир и труд.

Что оставим мы внукам в наследство,

Наши дети пускай сберегут.

Л. Голодяевская

 

Малолетний узник

Малолетний узник… За словами:

Детство, опаленное войной,

И этап с кровавыми следами,

Плач и крики, холод и конвой;

 

Темнота товарного вагона

И засова скрежет, как тюрьма.

Сколько верст нам этого загона?

А когда приедем, — что тогда?

 

В дреме тяжкой снова лязг засова,

Конвоира возглас: «Hande hoch!»

Выгоняют ночью из вагона,

На дороге вязко…Дай нам бог.

 

Дай нам бог, чтобы спасла нас мама!

(Дети всей земли её зовут),

Но фашист прикладом бьет упрямо,

Ноги вязнут и с трудом идут…

 

Вот и вышка с часовым. Команда

Всем стоять, мол. Но каков приют?

Что-то там за лагерной оградой

Будет с нами, — что за беды ждут?

 

Лагерь нас встречает неуютом:

На соломе краткий сон в ночи,

И подъема окрик рано утром,

Котелок баланды — все харчи.

 

И когда сейчас в ночи бессонной

Вспоминаю ненароком вдруг

День один, когда ведет конвойный

Нас, детей, на непосильный труд.

 

Не могу заснуть, как ни стараюсь,

Память эта горькая со мной.

Помнится: лопатой ров копаю

Детской малосильною рукой.

 

Нас тогда спасала близость женщин

Русских: как своих детей, они

Утешали, грели словом женским,

Помогали тяготы снести,

 

И сидели ночи над больным.

Духом не упавшие в плену,

Честь и милосердье сохранили

В большую страшную войну…

 

И баланда вспомнится, и ночи.

И барака скользкое крыльцо…

И сказал же кто-то очень точно:

«У войны не женское лицо».

 

У войны особые приметы,

Но вдвойне особые они,

Если малолетние ты и если

Ты от малой родины вдали…

 

Боль тех лет во мне не утихает:

Днем отпустит — явится во сне.

Малолетний узник это знает, —

Он войну примерил на себе.

 

Малолетний узник — это если

Ты под гнетом вражеским живешь,

Малолетний узник — это если

Это всё ты сызмальства пройдешь.

Л. Меркулова

 

Не забыть

Сколько жить доведётся на свете

Бывшим узникам концлагерей —

Не забыть им ни фабрики смерти,

Ни фашистов, что злее зверей!

 

Треблинка, Бухенвальд и Освенцим,

Маутхаузен в том же ряду...

Кто попал в лапы дьявола, к немцам, —

Побывал в преисподней, в аду.

 

Вся Земля содрогалась от горя,

Не щадило зверьё и детей!

Пасть чудовищная — крематорий —

Что ни день пожирала людей.

 

В этом мире — безумном, ничтожном —

На кострах распинают и жгут,

И сдирают безжалостно кожу

На перчатки — отлично, «зергут»!

 

И душа леденела от страха,

Этот ужас вовек не избыть!

Сколько брошено жизней на плаху!

Разве можно такое забыть?!

 

Всё же узники — сильные духом!

И в застенках остались людьми.

Пусть погибшим земля будет пухом,

Тем, кто выжил — поклон до земли!

 

За отцов, матерей наших, дедов

Крик души против всякого зла!

За нелёгкую нашу Победу

Боль стихами во мне проросла!

Г. Плахова

 

Детям Освенцима

Стоит ребёнок в стёртых башмаках,

К военным тянет голую ручонку,

Он голоден, в глазёнках страх,

А на руке огнем горит наколка.

 

Наколка-номер, больше ничего,

Нет имени, фамилии, нет мамы.

Концлагерем зовётся жизнь его,

Но тянет ручку к людям он упрямо.

 

Смотрите, люди, и запомните навек,

И больше никогда не повторите:

Саласпилс, Освенцим, Майданек.

В глаза ребёнку этому смотрите.

В. Чупин

 

Дети концлагерей

Свирепствует сила природы, бушует и злится,

И кроется тьмою зловещей бездонное небо.

А в небе являются детские скорбные лица,

И слышатся крики: «Нам хлеба, нам хлеба, нам хлеба…»

 

Не души убитых малюток взывают из бездны —

А жертвы, сожженные в пепел, дрожат и томятся

За давностью лет, как за прочной решеткой железной;

В сердца наши тихие больно и горько стучатся:

 

«Услышьте нас, люди планеты, мы эхо историй!

И ввысь устремите свои равнодушные взгляды,

Сквозь призму утраты взгляните на наш крематорий —

Мы вечные узники войн и фашистского ада…»

 

На лютом морозе в шеренгу построены дети.

Сейчас разыграется самая страшная драма.

В концлагере смерти в минуты нещадные эти

Дитя навсегда разлучат с его милою мамой.

 

Младенцы орут, и в отчаяньи матери бьются,

В округе разносятся гулкие вопли и стоны,

Что, кажется, недра земные от горя взорвутся

И в храмах небесных забьют колокольные звоны.

 

Грудных малышей, как зверей, заключают в бараки,

Бросая на пол леденящий, пропитанный смрадом.

Их участь стократно похуже дворовой собаки.

Но фюрер не сжалится, он ведь уверен — «так надо!»

 

А утром холодные трупы, как мусор ненужный,

Отправят в помойные ямы, землей не присыпав…

Всё громче и громче ликует каратель бездушный.

Всё реже из камер доносятся детские всхлипы.

 

Там полуживых ребятишек ждет новая кара —

Жестокие пытки и опыты ярых садистов…

Но даже царь тьмы ужасался нацистским кошмарам,

Что стали сильней ритуального зла сатанистов.

 

И гибли без счета невинные дети Вселенной

(Слезинок которых не стоит ни власть, ни богатства),

Мечтавшие только о хлебной горбушке священной

Да маминой ласке как лучшем душевном лекарстве.

 

…В поблекшем сияньи сполохов от края до края

Звучат голоса, будто ропот глухой укоризны:

«Скорбите, живые, спаленных войной поминая,

И мир берегите во имя спасения жизни!»

С. Стужева

 

Холокост

В пылающем гетто, за миг до конца,

у рва, что к возмездью взывает,

кудряш пятилетний спросил у отца:

— А больно, когда убивают?

 

Угрюмый палач продолжает расстрел,

и сердце свинец пробивает…

И, падая, мальчик понять не успел:

А больно, когда убивают?

 

Лежит он, а темные очи глядят,

и в них облака проплывают,

как будто узнать у ребенка хотят:

А больно, когда убивают?

 

И ров забросали, травой он зарос,

и ветры над ним завывают…

В нем мальчик, оставивший миру вопрос:

А больно, когда убивают?

 

Ты ночью лежишь — не сомкнуть тебе век,

слова эти душу терзают…

Проснись, человек! Пробудись, человек!

Как больно, когда убивают!

Тайсто Сумманен в переводе С. Ботвинника

 

Миллионов

Как детям объяснить: шесть миллионов

Исчезнувших в застенках… навсегда…

Замученных, отравленных «Циклоном»,

Расстрелянных, повешенных, сожжённых?

Никто не видел слёз, не слышал стонов,

Весь мир был равнодушен, как всегда.

 

Шесть миллионов… Нам представить страшно,

В какую бездну их толкнули ниц.

Шесть миллионов напрочь стёртых лиц,

Шесть миллиoнов — целый миp за каждым.

 

Шесть миллионов с будущим рассталось,

Потухло взглядов, закатилось лун,

Сердец шесть миллионов разорвалось,

Шесть миллионов отзвучало струн.

 

А сколько не свершившихся открытий,

Талантов?.. Кто узнает их число?

Шесть миллионов оборвалось нитей,

Шесть миллионов всходов полегло.

 

Как объяснить «шесть миллионов» дeтям?

По населенью — целая страна,

Шесть миллионов дней — тысячелетья

Шесть миллионов жизней — чья вина?

 

Как вышло так: прошли десятилетья,

И через реки крови, море слёз

То тут, то на другом конце планеты

Подонки отрицают Холокост?

 

Как детям объяснить шесть миллионов?

А. Берлин

 

Варварство

Они с детьми погнали матерей

И яму рыть заставили, а сами

Они стояли, кучка дикарей,

И хриплыми смеялись голосами.

 

У края бездны выстроили в ряд

Бессильных женщин, худеньких ребят.

Пришел хмельной майор и медными глазами

Окинул обреченных… Мутный дождь

 

Гудел в листве соседних рощ

И на полях, одетых мглою,

И тучи опустились над землею,

Друг друга с бешенством гоня…

 

Нет, этого я не забуду дня,

Я не забуду никогда, вовеки!

Я видел: плакали, как дети, реки,

И в ярости рыдала мать-земля.

 

Своими видел я глазами,

Как солнце скорбное, омытое слезами,

Сквозь тучу вышло на поля,

В последний раз детей поцеловало,

 

В последний раз…

Шумел осенний лес. Казалось, что сейчас

Он обезумел. Гневно бушевала

Его листва. Сгущалась мгла вокруг.

 

Я слышал: мощный дуб свалился вдруг,

Он падал, издавая вздох тяжелый.

Детей внезапно охватил испуг, —

Прижались к матерям, цепляясь за подолы.

 

И выстрела раздался резкий звук,

Прервав проклятье,

Что вырвалось у женщины одной.

Ребенок, мальчуган больной,

 

Головку спрятал в складках платья

Еще не старой женщины. Она

Смотрела, ужаса полна.

Как не лишиться ей рассудка!

 

Все понял, понял все малютка.

— Спрячь, мамочка, меня! Не надо умирать! —

Он плачет и, как лист, сдержать не может дрожи.

Дитя, что ей всего дороже,

 

Нагнувшись, подняла двумя руками мать,

Прижала к сердцу, против дула прямо…

— Я, мама, жить хочу. Не надо, мама!

Пусти меня, пусти! Чего ты ждешь? —

 

И хочет вырваться из рук ребенок,

И страшен плач, и голос тонок,

И в сердце он вонзается, как нож.

— Не бойся, мальчик мой.

Сейчас вздохнешь ты вольно.

 

Закрой глаза, но голову не прячь,

Чтобы тебя живым не закопал палач.

Терпи, сынок, терпи. Сейчас не будет больно. —

 

И он закрыл глаза. И заалела кровь,

По шее лентой красной извиваясь.

Две жизни наземь падают, сливаясь,

Две жизни и одна любовь!

 

Гром грянул. Ветер свистнул в тучах.

Заплакала земля в тоске глухой,

О, сколько слез, горячих и горючих!

Земля моя, скажи мне, что с тобой?

 

Ты часто горе видела людское,

Ты миллионы лет цвела для нас,

Но испытала ль ты хотя бы раз

Такой позор и варварство такое?

 

Страна моя, враги тебе грозят,

Но выше подними великой правды знамя,

Омой его земли кровавыми слезами,

И пусть его лучи пронзят,

 

Пусть уничтожат беспощадно

Тех варваров, тех дикарей,

Что кровь детей глотают жадно,

Кровь наших матерей…

М. Джалиль

 

Чулочки

Их расстреляли на рассвете

Когда еще белела мгла,

Там были женщины и дети

И эта девочка была.

 

Сперва велели им раздеться,

Затем к обрыву стать спиной,

И вдруг раздался голос детский

Наивный, чистый и живой:

 

— Чулочки тоже снять мне, дядя?

Не упрекая, не браня,

Смотрели прямо в душу глядя

Трехлетней девочки глаза.

 

«Чулочки тоже?»

И смятеньем эсэсовец объят.

Рука сама собой в волнении

Вдруг опускает автомат.

 

И снова скован взглядом детским,

И кажется, что в землю врос.

«Глаза, как у моей Утины» —

В смятеньи смутном произнес,

Овеянный невольной дрожью.

Нет! Он убить ее не сможет,

Но дал он очередь спеша…

 

Упала девочка в чулочках.

Снять не успела, не смогла.

Солдат, солдат, а если б дочка

Твоя вот здесь бы так легла,

 

И это маленькое сердце

Пробито пулею твоей.

Ты человек не просто немец,

Ты страшный зверь среди людей.

 

Шагал эсэсовец упрямо,

Шагал, не подымая глаз.

Впервые может эта дума

В сознании отравленном зажглась,

 

И снова взгляд светился детский,

И снова слышится опять,

И не забудется навеки:

«Чулочки, дядя, тоже снять?»

М. Джалиль

 

Дорога на Клухор (из поэмы)

В палате синий слабенький ночник.

Уже, наверно, далеко за полночь.

Никто из них не звал меня на помощь,

но я не в силах отойти от них.

 

Как неподвижны голубые лица,

измождены, по-старчески худы!..

Как хорошо им, как спокойно спится

усталым малышам из Теберды!

 

Они живут здесь в ласке и заботе,

но нужен им другой, домашний быт…

На крайней койке девочка не спит:

«Не уходите, посидите, тётя!»

 

Ребёнок в гипсовой кроватке,

чуть шевеля запавшим ртом,

мне говорит спокойно, кратко,

но обстоятельно о том,

как их, детей, согласно списку,

в последний отправляли рейс

те, из дивизии альпийской

с названьем странным «Эдельвейс»…

 

Я видела: на плоскогорье,

лицом на речку Теберду,

знакомый детский санаторий —

пять белых домиков в саду.

 

Всё те же острые вершины

и снега вечная черта…

Гудит закрытая машина,

протискиваясь в ворота…

 

Она уйдёт со страшным грузом,

она придёт за ним опять…

— Что? Дети? — Ни к чему, обуза!..

— Больны к тому же?.. — Истреблять!

 

Да, истреблять. Подлее слова

не выдумать, когда оно

к ребёнку, тёплому, живому,

так, походя, по-деловому,

убийцами отнесено.

 

Вблизи моста, где стынет мгла,

где даже в зной темно и сыро,

швырнули детские тела

на дно ущелья Гоначхира.

 

От острых глыб, от голых скал

до жёлтых вод Кубани мутной

их мчал неудержимый вал,

прочь унести спеша как будто.

 

И дальше их несла вода,

туда, где степи к морю жались,

в долины дымные, туда,

где насмерть их отцы сражались…

 

Машина ушла, но вернуться должна

за теми, кого не вместила она.

А в тёмной палате шёл ночью совет:

— Дойдут ли? — Попробуем, выхода нет.

— Погибнут они, не осилят пути!

— А здесь? — Что бы ни было, надо идти.

— Теплее одеть, захватить адреса… —

На сборы осталось им четверть часа.

 

Шелестела ледяная каша,

дождь, хлеща, долины заливал.

Старый врач и санитарка Паша

повели детей на перевал

по опасным осыпям и пенным,

шумным речкам, через Чёртов мост,

по горбатым медленным моренам —

чёрным глыбам в человечий рост…

 

В летний день на той крутой дороге

лишь в бреду предстать могло бы нам:

детские израненные ноги

здесь скользят по мокрым валунам.

 

Холод, ветер… По ущельям гулким

рёв осенних, вздутых ливнем рек…

То и дело жалкие фигурки

падают, проваливаясь в снег.

 

Мишеньки, Алёнушки, Наташи,

сросшиеся с сердцем имена…

Дети наши, маленькие наши,

вот что с ними сделала война!

 

Как прихода их когда-то ждали,

кукольные тапочки вязали,

покупали мягкую фланель…

Задолго подыскивали имя

и не спали по ночам над ними,

на родную глядя колыбель!

 

От простуды берегли и кори

или — страшно вымолвить! — огня.

В ледяной шуршащей мокрой каше

по пояс шагают дети наши…

Матери, вы слышите меня?

 

Впереди, светясь сияньем млечным,

грозным валом наплывают льды…

В плотный снег впечатаны навечно

детские неверные следы.

 

…Русый ёжик, мягкий и упрямый,

век бескровных бледные края…

— Как тебя укладывала мама?

Расскажи мне… доченька моя…

 

Ты ведь помнишь маму? На вокзале

поезд ждал отправки, пар клубя…

Грустными, блестящими глазами

мама посмотрела на тебя.

 

Ей казалось — всё непоправимо:

восемь лет, туберкулёз бедра…

«Ничего, — сказали доктора. —

Теберда, а может, берег Крыма…

Не волнуйтесь: это всё пройдёт!»

Начинался сорок первый год.

 

Всё пройдёт! Пускай тебе приснится

разное забавное зверьё,

пусть к постельке прилетит жар-птица —

детство улетевшее твоё.

 

И, хотя бы нам пришлось за тыщи

вёрст идти и днём искать с огнём,

ты не бойся — мы его отыщем

и опять тебе его вернём!

В. Тушнова

 

Страшная сказка

Все переменится вокруг.

Отстроится столица.

Детей разбуженных испуг

Вовеки не простится.

 

Не сможет позабыться страх,

Изборождавший лица.

Сторицей должен будет враг

За это поплатиться.

 

Запомнится его обстрел.

Сполна зачтется время,

Когда он делал, что хотел,

Как Ирод в Вифлееме.

 

Настанет новый, лучший век.

Исчезнут очевидцы.

Мученья маленьких калек

Не смогут позабыться.

Б. Пастернак

 

Кровавая Сказка

Перевод Б. Слуцкого

 

Это случилось в одном государстве балканском —

в горном, крестьянском.

Горькое там приключилось злосчастье

с группой ребят — целым классом

пали они в одночасье

смертью героев.

Все они были ровесники;

все — одногодки.

Вместе учились и вместе играли,

хором стихи наизусть повторяли.

Вместе ходили к врачам на прививки.

Все у них общее было:

уроки, болезни, привычки.

Вместе они и погибли.

Это случилось в одном государстве балканском —

в горном, крестьянском.

Горькое там приключилось злосчастье

с группой ребят — целым классом

пали они в одночасье

смертью героев.

Ровно за сорок минут до их смертного часа

вот что умы занимало этого класса:

«Грядки. Их шесть на моем огороде.

Десять арбузов на каждой».

И прочее в этом же роде.

Мысли мальчишек касались домашних заданий,

по выполненью которых

качество ими усвоенных знаний

будет измерено грудой никчемных пятерок,

Детям казалось,

что долго бродить им по белому свету,

Долго решать им задачи —

сначала вот эту, кто помешает?

Все, что им задано, перерешают.

Это случилось в одном государстве балканском —

в горном, крестьянском.

Горькое там приключилось злосчастье

с группой ребят —

целым классом пали они в одночасье

смертью героев.

За руки взявшись,

пошли они на смерть рядами.

Самые слабые дети и те не рыдали.

После уроков, сложив аккуратно тетрадки,

шли на расстрел они поступью твердой

в полном порядке, прямо и гордо.

За руки взявшись, прямо под пули

эти ребята навстречу бессмертью шагнули.

Десанка Максимович

 

Последний урок

Про войну немало песен спето,

Только вы не ставьте мне в вину,

Что опять, что я опять про это,

Что опять пою вам про войну.

 

Мне штыки мерещатся и каски

И холмом, что всем ветрам открыт,

Крагуевац — город югославский

Забывать о прошлом не велит.

 

Партизаны бьют в горах фашистов,

Озверели немцы, терпят крах.

Расстрелять подростков-гимназистов

Решено родителям на страх.

 

В Крагуевце знает каждый житель,

Что покинуть класс учитель мог.

Но сказал гестаповцам учитель

«Не мешайте мне вести урок!»

 

А потом вот здесь, на этом месте

Гимназисты выстроены в ряд

И стоит учитель с ними вместе,

Не оставил он своих ребят.

 

Камни, камни, что же вы молчите?!

Шевелит седины ветерок...

Говорит гестаповцам учитель

«Не мешайте продолжать урок!»

 

Про войну немало песен спето,

Только вы не ставьте мне в вину,

Что опять, что я опять про это,

Что опять пою вам про войну.

 

И пока хоть где-нибудь на свете

Собирают войны свой оброк,

Льется кровь и погибают дети —

Продолжай, учитель, свой урок!

В. Лифшиц

 

* * *

отрывок из поэмы «Януш Корчак»

 

…И, оттолкнув рукой часового,

Доктор легко поднялся в вагон,

И вот он в кругу ребятишек снова

Взволнованным шепотом окружен…

И сотни ручонок тонких, дрожащих

К нему потянулись, и он в кольце.

И старое сердце забилось чаще,

И свет заиграл на его лице.

И свет этот виден был так далеко,

Что даже фашистский солдат без слов,

Минутой позднее железного срока

Бросил на двери гремящий засов.

Б. Дижур

 

Кадиш (отрывок из поэмы)

Эшелон уходит ровно в полночь,

Паровоз-балбес пыхтит – Шалом! –

Вдоль перрона строем стала сволочь,

Сволочь провожает эшелон.

 

Эшелон уходит ровно в полночь,

Эшелон уходит прямо в рай,

Как мечтает поскорее сволочь

Донести, что Польша «юдэнфрай».

 

«Юдэнфрай» Варшава, Познань, Краков,

Весь протекторат из края в край

В черной чертовне паучьих знаков,

Ныне и вовеки – «юдэнфрай»!

 

А на Умшлягплаце у вокзала

Гетто ждет устало – чей черед,

И гремит последняя осанна

Лаем полицая – «Дом сирот»!

 

Шевелит губами переводчик,

Глотка пересохла, грудь в тисках,

Но уже поднялся старый Корчак

С девочкою Натей на руках.

 

Знаменосец, козырек заломом,

Чубчик вьется, словно завитой,

И горит на знамени зеленом

Клевер, клевер, клевер золотой.

 

Два горниста поднимают трубы,

Знаменосец, выпрямил древко,

Детские обветренные губы

Запевают гордо и легко:

 

«Наш славный поход начинается просто,

От Старого Мяста до Гданьского моста,

И дальше, и с песней, построясь по росту,

К варшавским предместьям, по Гданьскому мосту!

По Гданьскому мосту!

 

По улицам Гданьска, по улицам Гданьска

Шагают девчонки, Марыся и Баська,

А маленький Боля, а рыженький Боля

Застыл, потрясенный, у края прибоя,

У края…»

 

Пахнет морем, теплым и соленым,

Вечным морем и людской тщетой,

И горит на знамени зеленом

Клевер, клевер, клевер золотой!

 

Мы проходим по трое, рядами,

Сквозь кордон эсэсовских ворон…

Дальше начинается преданье,

Дальше мы выходим на перрон.

 

И бежит за мною переводчик,

Робко прикасается к плечу, –

«Вам разрешено остаться, Корчак», –

Если верить сказке, я молчу.

 

К поезду, к чугунному парому,

Я веду детей, как на урок,

Надо вдоль вагонов по перрону,

Вдоль, а мы шагаем поперёк.

 

Рваными ботинками бряцая,

Мы идем не вдоль, а поперёк,

И берут, смешавшись полицаи

Кожаной рукой под козырёк.

 

И стихает плач в аду вагонном,

И над всей прощальной маятой –

Пламенем на знамени зеленом

Клевер, клевер, клевер золотой.

 

Может, в жизни было по-другому,

Только эта сказка вам не врет,

К своему последнему вагону,

К своему чистилищу-вагону,

К пахнущему хлоркою вагону

С песнею подходит «Дом сирот»:

 

«По улицам Лодзи, по улицам Лодзи,

Шагают ужасно почтенные гости,

Шагают мальчишки, шагают девчонки,

И дуют в дуделки, и крутят трещотки…

И крутят трещотки!

 

Ведут нас дороги, и шляхи, и тракты,

В снега Закопане, где синие Татры,

На белой вершине – зеленое знамя,

И вся наша медная Польша под нами,

Вся Польша…»

 

И тут кто-то, не выдержав, дал сигнал к отправлению – и эшелон Варшава-Треблинка задолго до назначенного часа, случай совершенно невероятный, тронулся в путь…

 

Вот и кончена песня.

Вот и смолкли трещотки,

Вот и скорчено небо

В переплете решетки.

И державе своей

Под вагонную тряску

Сочиняет король

Угомонную сказку…

А. Галич

 

Глаза памяти

Моим ровесникам, зверски расстрелянным фашистами

 

Лишь глаза закрою… В русском поле —

Под Смоленском, Псковом и Орлом —

Факелы отчаянья и боли

Обдают неслыханным теплом.

 

Пар идёт от стонущих деревьев.

Облака обожжены вдали.

Огненным снопом моя деревня

Медленно уходит от земли.

 

От земли, где в неземном тумане

На кроваво-пепельных снегах,

Словно в бронзе, замерли славяне.

Дети, дети плачут на руках.

 

Жарко. Жарко. Нестерпимо жарко,

Как в бреду или в кошмарном сне.

Жарко. Шерсть дымится на овчарках.

Жадно псы хватают пастью снег.

 

Плачут дети. Женщины рыдают.

Лишь молчат угрюмо старики

И на снег неслышно оседают,

Крупные раскинув кулаки.

 

Сквозь огонь нечеловечьей злобы

Легонький доносится мотив.

Оседают снежные сугробы,

Человечью тяжесть ощутив.

 

Вот и все… И мир загробный тесен.

Там уже не плачут, не кричат…

Пули, как напев тирольских песен,

До сих пор в моих ушах звучат.

 

До сих пор черны мои деревья.

И, хотя прошло немало лет,

Нет моих ровесников в деревне,

Нет ровесниц. И деревни нет.

 

Я стою один над снежным полем,

Уцелевший чудом в том огне.

Я давно неизлечимо болен

Памятью о проклятой войне…

 

Время, время! Как течёшь ты быстро,

Словно ливень с вечной высоты.

В Мюнхене иль в Гамбурге нацисты

Носят, как при Гитлере, кресты.

 

Говорят о будущих сраженьях

И давно не прячут от людей —

На крестах — пожаров отраженье,

Кровь невинных женщин и детей.

 

Для убийц всё так же солнце светит,

Так же речка в тростниках бежит.

У детей-убийц родятся дети.

Ну, а детям мир принадлежит.

 

Мир — с его тропинками лесными,

С тишиной, и с песней соловья,

С облаками белыми, сквозными,

С синью незабудок у ручья.

 

Им принадлежат огни заката

С ветерком, что мирно прошуршал.

Так моим ровесникам когда-то

Этот светлый мир принадлежал!

 

Им принадлежали океаны

Луговых и перелесных трав.

Спят они в могилах безымянных,

Мир цветов и радуг не познав.

 

Сколько их, убитых по программе

Ненависти к Родине моей, —

Девочек, не ставших матерями,

Не родивших миру сыновей.

 

Пепелище поросли лесами…

Под Смоленском, Псковом и Орлом



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-12-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: