Картины нашей современной жизни 21 глава




— Вы не из Сврачева, почтенные? — задал я вопрос, поздоровавшись с ними.

— Оттуда, сударь, — ответил Клативрат.

— Ты не кмет ли тамошний?

— Что ж, сударь! Село — дай бог ему здоровья — кого хочет, того и выбирает, — промолвил кмет с самодовольной улыбкой.

— А ты, батюшка, тоже из Сврачева?

— Там проживаем… Кому что на роду написано… — сухой уклончиво ответил поп.

— А это что за платок, на знамя похожий? — спросил я Клативрата, безуспешно стараясь поймать его бегающий взгляд.

— Да это и есть знамя, самое настоящее. В прошлом году господин старшина сделал его, когда князь в город наш приезжал. Толковали, — может, приедет и к нам в село. Да нет, не приехал… А как мы ждали-то! Все село на ногах… я чуть свет ребят разослал сторожить. Зарезали мы козленка, освежевали, зажарили его как следует, варенья-соленья всякого повытаскивали, обед состряпали. Попадья батюшки нашего (он показал носом на священную особу) и погачу-то замесила, и для пирога с капустой тесто раскатала, и все-то мы приготовили… Смотрим, уж полдень. Ждали, ждали — нету! Прочел батюшка предобеденную, расселись это мы, да, с позволения сказать, так-то наелись за здоровье князя, хоть и без него!

Я невольно рассмеялся, из чего Клативрат, видимо, заключил, что я сомневаюсь его щедрости. Поэтому он поспешил рассеять мои сомнения:

— Ты думаешь, я шучу? Вот пускай они скажут. Скажите, друзья, зарезал я козленка?

Несколько человек удостоверили этот факт кивком головы, а священник прибавил:

— Сам и резал, еще в крови тогда измазался. С какой стати врать? Чистая правда… Да отчего ему не зарезать? Он — кмет, козленок — собственный, — захотел и зарезал. Я на его месте тоже зарезал бы.

— И батюшка зарезал бы, — угодливо поддержал авторитет священника один из крестьян. — Отчего не зарезать, коли господь и коз, и деток, и поросяток, и коровок, и снох дал хороших… Дом — полная чаша, всякого добра много, живет себе припеваючи.

Я спросил кмета, не в город ли они едут и по какому делу.

Тогда он, в свою очередь, задал мне вопрос, не желаю ли я кое-что прочесть.

Получив утвердительный ответ, он развязал трехцветный платок, вынул из него сложенную бумагу и, тряся головой, подал мне:

— Пожалуйста!

Это было прошение на имя окружного мирового судьи, столь оригинальное и преисполненное таких высоких литературных достоинств, что, несомненно, заслуживает внимания читателей.

Вот оно:

«Господин миробой! Судье миробойного суда, в город! Христос воскресе, на многая лета. Здравствуй на царские дни, на славу христианам, на страх басурманам и всяким поганым язычникам и во веки веков.

Посылаем тебе это прошение мы, крестьяне села нашего Сврачева, с кметом, и батюшкой, и Рангелом-чорбаджией, и Топко-чорбаджией, и Иле-чорбаджией, и Мунё-чорбаджией, и Геле-чорбаджией, и Пенё-чорбаджией, и дедушкой Сойдо — прежним кметом, и Тонко-глашатаем, и Кыно-учителем, и Мицо-пономарем, и всеми православными христианами, совокупно со всеми домочадцами, о том, что великое пришло нам утеснение и много честной христианский крест терпит от веры поганской. А узнаешь отчего, и прикажи той беде конец положить. А по-прежнему никак оставить невозможно. Потому и просим, как дойдет до тебя, порешить окончательно. Потому как много страдали мы от турок, поганцев нечестивых, а с какой стати, прости господи, теперь от своего брата страдать? Мы все, как один, присягу дадим, что мельница наша, сельская, а этот мироед забрал ее, и нам теперь страдать приходится. И мироед этот Колю, Божья Коровка по прозванию, ту мельницу за здорово живешь от аги получил. Легко было аге сельскую мельницу Божьей Коровке отдать. А почему не Косте, не батюшке, не чорбаджию какому?.. Да потому — он турецкой веры, поганец, вот где собака зарыта. — Ведь Божья Коровка не бессловесный скот, а все у турок служил, — и сельский батюшка говорит: ровно четырнадцать лет, мол, нельзя его поминать, потому он вере поганой много угождал. Вот ты и пореши наше дело, потому как и мы человеки, как прочие люди: и нам кормиться надо. Да разве все мы теперь не болгары, и ты не болгарин, и царство наше не болгарское? Так неужто не порешишь, как говорится, в нашу пользу? Как тебе говорили поп, кмет и чорбаджии, — того и мы, крестьяне, желаем. Во имя христианства, и веры православной, и честного креста… издалека бьем тебе челом, и близко кланяемся, и слезно молим, сделай, как знаешь, только чтоб покончить. Бай Божил, кмет наш, говорит, что коли он захочет, так стоит ему там в Софии слово сказать другу своему министру — тот как бритвой отрежет; только не хочет он тебе неуважение сделать, мимо тебя прямо в Софию двинуть. Да и нам не надо задаром: и мы, как полагается, по-людски хотим.

Да здравствует царство наше, и князь, и вельможи его, и все православные христиане, и да сгинут злодеи. Аминь.

Писано в среду, в канун вознесения Христова.

(Печать села Сврачева.)».

Прошу извинения у читателей, что я не мог в точности передать своеобразную орфографию этого документа, так как прочел его слишком быстро и всего не запомнил.

После вторичного напоминания со стороны батюшки мои новые знакомые осушили свои стаканы, вскочили на коней и в довольно веселом настроении направились в город.

Подходя к телеге, я увидел, что бай Гето возвращается с речки, ведя лошадей в поводу. Меня обрадовало, что он был занят их купанием, так как, застань он среди остальных сврачевцев попа, бог знает, какое еще чудо стряслось бы с нами.

Пока бай Гето запрягал, я расплатился с дедушкой Пунё и угостил его еще трубочкой табаку, а он в это время старался развлечь меня и, мигая, рассказывал о том, сколько народу погибло в этой страшной, богом забытой местности во времена турок, о том, что в прошлом году напала чесотка на овец, что мало стало желудей и не хватает корму свиньям, что засуха погубила посевы и о многом другом подобном. Может быть, эти сведения дедушки Пунё и имели известное экономическое значение, но я был до того поглощен своими мыслями обо всем слышанном и виденном за день, что не мог позабыть ни о бедном дедушке Колю с его мельницей, ни о сврачевском кмете и попе, ни о чорбаджиях, ни о прошении с его «басурманами», «честными крестами» и «верой христианской». Все это так и стояло у меня перед глазами, складываясь в какую-то странную картину.

Когда я уже сидел в телеге, дедушка Пунё, мигая, спросил бай Гето, — когда тот поедет обратно и они снова увидятся, на что бай Гето довольно философски ответил, что не рассчитывает стать в городе менялой и ему скоро представится возможность вновь полюбоваться миганием дедушки Пунё. После этого бай Гето плюнул сквозь зубы, помотал головой в знак прощального приветствия и, взмахнув правой рукой, защелкал кнутом, на котором еще прибавилось узлов.

* * *

Дела задержали меня в окружном городе дольше, чем я ожидал.

Как-то утром прошел сильный ливень, и по городским улицам побежали целые потоки. Дождь вскоре перестал, и засияло солнце, но на улицах стояли такие лужи, что почти невозможно было ходить. Зато ребятам раздолье: одни спешно строят запруду из грязи, стараясь задержать течение; другие пускают по воде кто щепочку, кто еще какой-нибудь легкий предмет, изображающий кораблик. А озорные подмастерья и мальчишки из бакалейных лавок и цырюлен нарочно в одном месте положили неустойчивый камень посреди лужи, в другом перекинули полусгнившую дощечку, якобы для удобства пешеходов; спрятавшись у себя в лавках и приготовившись хорошенько посмеяться, они поджидают жертву, которая попадется в западню: поскользнется и шлепнется в грязь, доставив им бесплатное развлечение.

Я напился кофе в кофейне и стал бесцельно глядеть в окно. Какой-то крестьянин переходил улицу и остановился в нерешительности перед большой лужей, преграждавшей ему путь. Опершись на посошок, он стал искать глазами, куда бы ступить; заметив камень посредине, он сначала потолкал его посошком, потом шагнул и поставил на него правую ногу; но только собрался перенести и левую — камень покачнулся, и крестьянин, резко наклонившись, потерял равновесие; тогда предательский камень совсем зашатался, и бедный дедушка Колю шлепнулся в лужу. Я узнал старика по кривой, которую описала его левая нога. Падение это сопровождалось громким смехом озорников, наблюдавших его из соседних лавок.

Человек — странное существо: сам не зная почему и без всякой пользы для себя, он всегда готов радоваться любому несчастью ближнего!

Дедушка Колю попытался встать, но вывихнутая нога подвела, и он, не успев выпрямиться, опять упал в лужу. Дружный хохот сопровождал и это событие. Дедушка Колю поглядел в сторону лавок и поднял глаза к небу. Не знаю, что думал в этот момент старик, но взгляд его, беру на себя смелость утверждать, выражал примерно такую мысль: «Господи, прости им, ибо не ведают, что творят…»

Пока я выходил из кофейни, дедушка Колю уже перебрался на другую сторону. С него ручьями стекали грязь и вода. Он попробовал почиститься, но тотчас убедился в бесполезности всяких попыток. Он только вытер правую руку о грудь рубахи и провел ладонью по лбу. Для того ли, чтобы грязь не заливала глаза или чтобы опомниться и прийти в себя, — не знаю. Когда я подошел, дедушка Колю держал в левой руке шапку и локтем правой старался стереть с нее грязь.

Я предложил старику зайти в лавку одного моего знакомого, — отдохнуть, немного успокоиться и, насколько возможно, почиститься. Но дедушка Колю отрицательно покачал головой и обычным своим тонким, дрожащим голосом промолвил:

— Не могу, сынок, ждут меня… Я и так опоздал. Дорога дальняя: всю ночь шел. Да будь еще ноги здоровые — туда-сюда, а то… знаешь ведь… насилу плетусь… Эх, пока жив человек, мучиться ему на роду написано… Видно, так уж там, наверху, решено… Все в воле божьей: как он сказал — так и будет. И кто знает? Может, мы грешные, для того и живем, чтоб грехи свои искупать!

На мой вопрос, куда он торопится, дедушка Колю кивнул куда-то в сторону и сказал:

— Туда, к судье. Велели спозаранку быть!.. И я хотел, да нет — только из сил выбился… Не мог скорей… Против бога не пойдешь… Правда? Как по-твоему?.. Эх, да и то сказать: ведь судья тоже человек и знает, небось, где Сврачево-то… Скажу ему, что всю ночь глаз не смыкал, все шел да шел… Увидит, что я хромой.

Потом дедушка Колю стал расспрашивать меня о судье:

— Каков человек? Знаешь ты его? Сердит он или милостив? Молодой или старый? Ежели старый, так мне не страшно: значит, знает толк в людях… Поймет, что такое старость и горе, сумеет черное от белого отличить!.. Как ни будь он горяч да суров, а все в сердце кротость таит… И сам, наверно, горе видал, коли до старости дожил. Так, авось, разберется, на чьей стороне правда!..

Я ничего не мог сообщить дедушке Колю, так как в то время не только не был знаком с мировым судьей, но даже не видал его. Дедушка Колю подвигал посошком, еще раз провел ладонью по глазам, кивнул мне на прощание и отправился в суд. Через некоторое время пошел туда и я, желая знать приговор.

 

Прежде чем рассказать о том, что там произошло, скажу несколько слов о самом судье.

Асен Гаджев Виловский был юноша лет восемнадцати, самое большее девятнадцати, высокий, худой, узкогрудый, с низким лбом, взлохмаченными волосами и длинным, бледным, испитым лицом, черноглазый, с полусонным взглядом — не то от бессонницы, не то от слишком веселой жизни; по крайней мере мне так казалось; но, может быть, я ошибался, так как он носил темно-синие очки. Одевался он по самой последней моде; костюм ловко облегал его фигуру, отличаясь при этом разнообразием оттенков: сюртук голубой, брюки пепельного цвета, обтянутые на коленях, жилет белый; штиблеты узкие, длинные. На лице ни малейших признаков растительности: под носом — ни единого волоса, щеки — гладкие. Мизинцы обеих рук оснащены длинными отточенными ногтями, слегка загнутыми на концах. Он часто кашлял глубоким грудным кашлем, все время отхаркиваясь. Темно-синие мешки под глазами придавали взгляду его еще более странное выражение..

Виловский был уроженец одного знаменитого в Болгарии города. Его исключили из третьего класса гимназии в связи с ученическим бунтом. Так как перед ним закрылись двери казенных гимназий, он уехал в Россию и поступил там в четвертый класс Н-ской гимназии, но перед самыми экзаменами гимназию бросил, с трудом перебрался в Галац и стал ждать денег, чтобы вернуться на родину и со свежими силами приступить там к плодотворной деятельности на пользу своему любимому народу. Если не считать русского акцента, синих очков да склонности к разврату, его знакомые не заметили, чтобы он за время своих странствий что-нибудь прибавил к тому багажу, с которым пустился в путь. Впрочем, это, может быть, все же не совсем так, поскольку он довольно долгое время давал заработок врачам и на квартиру к нему перекочевала из местной аптеки чуть не половина склянок с разными ртутными препаратами. Виловский — племянник одного из самых ярых представителей некоей политической партии Болгарии. Для дяди его были открыты двери самых высоких присутственных мест в столице. Стоило дяде, прибывшему в Софию в качестве депутата, зайти в Министерство юстиции, как племянник тотчас получил назначение на должность мирового судьи. Видно, самому министру бедному, пришлось пойти на то, чтобы назначить на эту должность неизвестного, лишь бы избавиться от неприятной перспективы бесконечных визитов депутата. Виловский сменил на этом посту одного старого работника, который перед войной около восемнадцати лет учительствовал, а после войны непрерывно служил по ведомству юстиции. Старик был уволен «в связи с переводом на другую должность», но, кажется, и он, и больная жена его, и старая мать, и семеро оборванных и голодных ребят ждут этого «перевода» до сих пор. Впрочем, это их дело. Главное — то, что, молодая, многообещающая сила, Виловский стал мировым судьей. Необходимо, однако, заметить, что ни сам Виловский, ни его дядя не были довольны этим назначением.

— Помилуйте, — говорил Виловский дяде, — разве я не могу быть отличным прокурором, председателем какого-нибудь окружного пли даже членом апелляционного суда?

И юноша был прав. Почему бы он не мог, если известно, что на этом свете нет ничего невозможного?!

Но как бы то ни было, хоть и недовольные, оба эти мужа сохраняли непоколебимую верность своим политическим убеждениям, продолжая и в дальнейшем оказывать могучую поддержку правительству. Даже больше: при смене власти они всякий раз становились ожесточенными врагами павших идолов, как требовали от них обоих политический такт и характер их политических убеждений.

Скажу также несколько слов о самой фамилии «Виловский». Корень ее достался ее носителю по наследству от отца, а окончание он прибавил сам согласно последней моде. Разве мы не рабы моды? Отец Виловского звался Гаджо Лучевым, но ему дали прозвище «Вила».

Прозвище это он получил от своих знакомых в связи с одним происшествием, случившимся между ним и одной молодой крестьянкой, убиравшей в качестве батрачки сено у него на лугу. Бай Гаджо был натурой увлекающейся; желая дать хорошенькой крестьянке наглядное доказательство своего расположения и совершенной преданности путем непосредственного прикосновения, он нежданно-негаданно получил от этой неблагоразумной особы отпор: она завертела вокруг себя вилами, которые держала в руках. С тех пор бай Гаджо и получил свое изящное прозвище, так удачно перенесенное его достойным сыном, уже в виде фамилии, на все гаджево потомство.

Только мать Виловского, тетушка Бона, всегда морщилась от этой облагороженной ее сыном фамилии и кидала косой взгляд на бай Гаджо всякий раз, как получала от милого дитятки письмо с подписью столь благородного происхождения.

Виловский отправлял должность мирового судьи в упомянутом окружном городе уже несколько месяцев. За это время он успел приобрести популярность среди местного населения как в сфере общественной жизни, так и в сфере судебной практики. В обществе он прославился тем, что, во-первых, широко покровительствовал всем местным шантанным певичкам, число которых благодаря этому значительно возросло; во-вторых, создал и укрепил политическую партию, к которой сам принадлежал; в третьих, помимо того, что наделал много долгов, дал пример весьма либерального отношения к понятиям «твое» и «мое». Что же касается его популярности в сфере судебной практики, то я приведу один только факт, о котором до сих пор рассказывают в этом городе.

Вот как было дело.

Турок, по имени Баба-Бекир, старик лет семидесяти пяти, вступил в спор с одним членом ремесленной гильдии, которому продал кожи в кредит, а тот, когда наступил срок, отказался платить, утверждая, будто заплатил в момент сделки. Став жертвой столь бессовестного обмана, Баба-Бекир решил воспользоваться своим правом прибегнуть к защите суда и, расспросив, где находится конак кадии{100}, постучался в двери местного мирового суда. Увидев в зале лишь господина Виловского, он стал искать глазами, нет ли кого другого. Убедившись, что больше никого нет, он подошел к мировому судье и предложил ему наивный вопрос:

— Где твой отец, паренек?

Кинув на турка сквозь синие очки не особенно ласковый взгляд, Виловский не без удивления осведомился, о каком отце тот его спрашивает.

— О твоем отце или кем он тебе приходится. Словом, о том, кто судит: о кадии, — спокойно ответил Баба-Бекир.

На щеках мирового судьи выступил легкий румянец. Толстые губы его сперва пожелтели, потом посинели — признак гнева! — и он грозно закричал на растерявшегося турка:

— Ты что? Ослеп, старый бездельник? Не видишь разве, что я и есть судья?

Бедный Баба-Бекир, который не мог поверить, чтобы такой мальчишка был кадией, решил, что не так понял или ослышался, и повторил свой вопрос:

— Не смейся надо мной, паренек. Я — старый человек, у меня беда. Я не шутки шутить от нечего делать сюда пришел… Скажи мне, прошу тебя, где кадия?

Виловский схватил со стола колокольчик и стал звонить рассыльного, чтобы тот выбросил «этого идиота» из комнаты. Только когда рассыльный вытянулся в струнку перед своим повелителем, покорно выслушал приказ и поклонился, Баба-Бекир поверил в возможность невозможного: закусил губу, взял себя за длинную белую бороду и вышел вой, не проронив ни слова. Потом он вызвал своего должника в собрание мастеров гильдии и объявил ему, что если у него есть совесть и он бога боится, то пусть выплатит сколько-нибудь в покрытие долга: «Потому не хочу я, мол, позорить эти седины (он потрогал свою белую бороду)… не хочу перед людьми срамиться, чтобы меня молокососы судили!»

Баба-Бекир долго не мог взять в толк, как это может быть такой абсурд, чтобы безбородые мальчишки занимали должность кадии! У него был приятель, староста портняжного цеха Выло, и он решил прибегнуть к помощи старого друга, чтобы выяснить этот казавшийся ему неразрешимым вопрос.

— Ты скажешь мне прямо, мастер Выло, коли я у тебя кое-что спрошу? — осведомился он.

— Конечно, скажу. Отчего не сказать? — ответил дедушка Выло.

— В вашем законе так написано или это от московца к вам такой обычай перешел, что ребята у вас кадиями бывают?

Дедушка Выло пожал плечами, уставился на иглу, которой шил, и только через несколько минут промолвил:

— Не припомню хорошенько, Бекир-ага, — только сдается мне, будто кое-что от московца перешло, а кое-что и нами приписано.

Господин Виловский вошел в зал суда, накинул шнур от судейского значка себе на шею, откашлялся и позвонил. Вошедшему рассыльному он приказал вызвать стороны по делу сврачевской общины.

Рассыльный стал зычно выкрикивать имена тяжущихся. Когда он назвал имя ответчика, бедный дедушка Колю вздрогнул так, словно его ударили костылем по голове. Он как раз наклонился, чтобы соскоблить бритвой грязь, налипшую на портянки. Услыхав свое имя, он выпустил из руки бритву и, не будь та привязана веревкой к поясу, она, конечно, потерялась бы, но тут повисла, болтаясь во все стороны.

Дедушка Колю переставил свою левую ногу и, опираясь на посошок, зашагал по дощатому полу. Как осторожно он ни ступал, появление его в зале не обошлось без шума. Взглянув на судью, дедушка Колю почувствовал на лбу испарину.

Сквозь синие очки Виловский окинул грозным взглядом всю фигуру ответчика.

Дедушка Колю сложил руки на посошке и, склонив голову, оперся на них подбородком.

Бай Божил бегал взглядом по сторонам, шепча что-то на ухо батюшке.

Его преподобие крутил свой пушистый правый ус, кидая на дедушку Колю злобные взгляды, шевелил губами и ворчал себе под нос:

— Вера его… поганая!

Один из сврачевских чорбаджиев разглядывал узоры на потолке, другой — желтые пуговицы и лысую голову рассыльного, видимо, стараясь разгадать, какова роль последнего: участвует ли он в вынесении приговора, или в его обязанность входит только избивать, сажать в тюрьму и вешать осужденных. Третий крестьянин не без удивления смотрел на покрывавшее судейский стол красное сукно.

Полусонный голос судьи заставил присутствующих очнуться. В зале воцарилась тишина. Судья приступил к разбору дела.

— Мельник Колю кто здесь?

— Я, — откликнулся дедушка Колю и сделал полукруг левой ногой, чтобы подойти поближе.

— Как тебя зовут?

Дедушка Колю раскрыл рот в недоумении.

— Как тебя зовут?

— Меня?

— Кого же еще?.. Ведь я тебя спрашиваю…

— Да Колю зовут, господин. Ты же сам меня по имени назвал.

— Фамилия твоя?

— Спасибо, здорова, господин. Известно: жена, ребятишки… Голодненько живем, конечно, да бог милостив… А у тебя, господин, тоже хозяйка есть? И деток господь послал? И все в добром здоровье?

— Отца, отца твоего как звать?

— А-а, так, так, понял. Пене звали его, господин.

— Значит, ты Колю Пенев?

— И прежде Колю Пеневым звали, и теперь так зовут. Да тебе видней, господин. Ты лучше знаешь, что к чему.

— Сколько лет?

— Эх, господин, почем я знаю?.. Когда их было считать-то, годы эти!.. Погляди на меня, да пиши… Тетушка Митра говорит, что я родился в черный вторник, когда было большое половодье и наши на гору уходили, чтобы не утонуть… Да разве я помню, сколько с тех пор прошло?.. Может, пятьдесят, может, шестьдесят, а может, и побольше!..

— Женат?

— Женился, женился я, господин. Что поделаешь?.. И плевелам плодится надо… Не будь нас, бедняков, райи, кому бы на этом свете в довольстве жить довелось?.. Ведь мы и на помещиков, и на чорбаджиев, и на попов, и на архиереев, и на царскую власть — на всех работаем… Правда, как говорится, «бедность — злая неволя», да уж, видно, так написано, так тому и быть… Вот оно что…

— Дети есть?

— Есть, господин, есть… Дал господь…

— Какого ты вероисповедания?

Дедушка Колю в ответ — ни слова. Он недоуменно поднял глаза на судью, но не прочел у него на лице ничего, что помогло бы понять смысл вопроса: взгляд старика не смог проникнуть сквозь синие очки судьи. Озадаченный, не зная, что делать дальше, дедушка Колю машинально почесал у себя в затылке.

— А? — переспросил судья.

— Мне невдомек, господин… о чем ты спрашиваешь-то?

— Вера твоя какая?

Этот вопрос возмутил дедушку Колю. Он почувствовал глубокую обиду. На лбу у него снова выступили крупные капли пота, и он вытянул рукав рубахи, чтобы их отереть. «Нешто у меня такой вид, что судья не знает, какой я веры?» — подумал дедушка Колю. Положив руку на свою бритую голову, он гордо промолвил:

— Эх, господин, ты не гляди, что я, как турок, обрит… Мы это… ну, знаешь… от зверья… Чтоб не завелось чего… А только, понимаешь, болгары мы… нашей веры…

К несчастью Дедушки Колю, сврачевский поп нашел именно этот момент самым удобным для того, чтобы выступить против общего врага и нанести ему сокрушительный удар. Обращаясь к судье, он громко произнес:

— Лжет он, господин судья, — как старый цыган. Мне ли, священнослужителю, не знать лучше, какой он веры? Ты не слушай его. Он хоть и болгарин, правда, да язычник! Кто что ни говори, а вот видишь, как эти два пальца вместе, — тут батюшка, подняв левую руку, вытянул вперед два перста, — так и он с язычниками!

Это неопровержимое доказательство вызвало одобрение присутствующих сперва в виде кивков, а затем и сочувственных восклицаний:

— Так… правильно! Дело говорит батюшка, он в этом толк знает… Зачем нам врать?.. Врать незачем… Говорим, как оно есть! Шила в мешке не утаишь… Язычник он, поганой веры!

Дедушка Колю глядел на них, как Христос на евреев, когда те кричали Пилату{101}: «Распни, распни его!» Он только, поднял руку и перекрестился, — для того ли, чтобы наглядно доказать, что он не язычник, или от изумления перед дерзостью односельчан, обвиняющих его в вероотступничестве, тогда как он именно ради того, чтобы соблюсти свою веру, столько лет мучился и страдал хуже всякой скотины!

Это было уже верхом оскорбления! Дедушка Колю открыл рот, пытаясь что-то сказать, но у него сжалось горло и вместо возражения вырвался только тяжелый вздох. Он почувствовал жжение в глазах и вытер ладонью выступившую из них влагу. Счастливец! Он мог еще плакать…

Молчание, водворившееся на минуту, после того как дедушка Колю пролил слезы, было прервано вопросом судьи, обращенным к ответчику:

— Крестьяне села Сврачева предъявили к вам гражданский иск о том, что вы неправильно и незаконно владеете мельницей, прежде принадлежавшей селу, у которого ее отнял местный ага Мутиш-бей, после отъезда своего оставивший ее вам. Это правда?

— Насчет мельницы-то, господин? Правда… Я ведь не разобрал, о чем ты меня… А мельница — так… оно действительно., мельница моя. Своим горбом ее добыл!.. С пеленок у аги рабом был… И Перва с малых лет рабою была… Всему селу известно. Какой тут обман?.. Мельницею ага владел, так оно и было… А стал он собираться, вызвал меня перед крестьянами, — эти тоже там были, — да и говорит: «Колю, дескать, слушался ты меня, с хозяйкой со своей добро мое честно берег; денег не могу я тебе дать, потому с меня самого требуют, — так на тебе мельницу. Она твоя, работай на ней и семью корми». Спасибо ему, господин… Правда, не нашей был веры, бог с ним, — басурман, а хороший человек. Вот лопни мои глаза, коли соврал… Да как же мне перед тобой душой кривить? Царь-то небесный все видит! Моя мельница, никому не отдам, и все тут… Ведь я, господин, тоже живой человек — и мне кормиться надо!.. Вот тебе правда истинная, как есть… Хоть режь меня, хоть вешай, твоя власть!..

Тут Клативрат прервал монолог ответчика, обратившись с самодовольным видом к судье:

— Послушай меня, господин… Оставь его, пусть болтает. Не обращай внимания на его россказни… Что ни толкуй, а села не переспоришь. «Мельница моя!»— говорит. Нет, не твоя, а сельская, вот как надо сказать. Свою мельницу село у тебя требует… Зачем ага на крестьянской земле ее ставил? И почему с собой не взял? Ну, а уехал, так теперь она крестьянская, вот оно как получается…

Дедушку Колю такое бесстыдство Клативрата потрясло. Душа его переполнилась гневом: на язык просилось столько возражений противнику, что он не знал, с чего начать. Повернувшись снова к судье, он начал так:

— Погоди, господин, дай я скажу… Зачем его слушаешь? Он дурной человек, очень дурной… Медведь кровожадный, вот он кто! Ему человека загубить — раз плюнуть! Я хорошо его знаю, да и все село знает… Разбойник это! Ты не смотри, что он кмет: он через мошенничество кметом стал!.. Днем он кмет, а по ночам ходит — людей грабит: у кого скотину, у кого харчи, у кого сено, у кого деньги отымает. Вот его настоящее ремесло, вот чем он разбогател, так что нынче все село от него стонет!.. И козленок-то, которого он для князя зарезал, и тот краденый… Он его у Кынчо Мандала с Горни-Вира из хлева вытащил! Сам Кынчо знает об этом… Позови его да спроси, коли мне не веришь!.. Украл, а сам селу в счет поставил!..

Дедушка Колю, может быть, продолжал бы и дальше, но сврачевский поп нашел нужным ринуться в бой на выручку своим и напал на врага, озадачив его еще одним обвинением. Выступив вперед и подняв руку, чтобы привлечь к себе внимание судьи, он произнес:

— Знаешь что, господин? Не верь ты ему ни на грош! Ему верить нельзя! Говорю тебе, уж ты меня послушай! А вот лучше спроси его, не крадет ли он сам? Спроси, кто у меня на ниве потраву делает? Не его ли осел, а?.. Так не все ли равно, сам он ворует или осел его. Вред-то из одного дома… Пускай скажет: виноват он или нет? И не разбойники ли оба они вместе с ослом?

Тут сврачевский поп обвел присутствующих торжествующим взглядом и уставился с злобной усмешкой на обвиняемого.

Посошок, на который опирался дедушка Колю, задрожал у него в руках. Левая нога его подломилась, как будто он вторично вывихнул ее, и дедушка Колю, конечно, упал бы, если б не оперся рукой о стену и не оставался в таком положении, пока не пришел немного в себя… Он все стерпел бы, только не это. В чем, в чем, а в воровстве никто не может его обвинить! Уж он ли не берегся от такого греха? Он ли не избегал всякий раз этого соблазна, как укуса ядовитой змеи? Разве сами аги, люди чужой веры, не верили своему рабу — дедушке Колю, как самим себе, и не доверили бы ему какого угодно богатства? А теперь вдруг, на старости лет, его называют разбойником! Приписывают ему то, что всю жизнь было ему всего ненавистней! Дедушка Колю прижал руки к тощей груди, к тому месту, где билось сердце, — ох, как сильно оно билось!.. Что делать? Он и сам не знал. Оправдываться — духу не хватает, молчать — еще хуже! Старик собрался с последними силами и, тяжко вздохнув, начал:

— Зачем ты так говоришь, батюшка?.. Как тебе не грех? Ты в церкви своими руками чашу с причастием держишь… Огонь это!.. Так неужто не боишься, что он тебя опалит?.. Ведь ты хорошо знаешь, как было дело, зачем же кривишь душой? Помнишь, что на большой иконе написано? Там ведь и попы в преисподней, в самом пекле жарятся! О смерти ты не думаешь? Вот что я скажу тебе, господин судья, а ты послушай, разбери да перекрестись!.. Прошлым летом, на самого Ивана Купала, пустил я осла на выгон свой возле мельницы попастись. А выгон этот к самой ниве батюшкиной прилегает. Скотина, известно, никаких правил не ведает: отвязалась, перескочила через плетень — и на батюшкину ниву. Ну что поделаешь: скотина она скотина и есть. Разве ее нарочно научишь по чужим нивам пастись? Не человек ведь: попробуй, втолкуй ей, что мое, что твое… Щипал траву осел тут, там, а потом взял, да на другое место перешел… Да и много ли он там выщипал? Всего-то сколько одно дерево тенью своей покроет!.. Вдруг гляжу: нету скотины! Я туда — сюда; нет нигде, да и только! Пошел на село искать. На повороте, под обрывом, вижу, гонит осла моего Колю — барышник. Подхожу к нему, говорю: «Отдай, он мой», а Колю в ответ: «Я, дескать, его у батюшки купил». Схватил я осла за недоуздок, потащил, а цыган следом идет, и пришли мы втроем к батюшке. «Как же это ты, батюшка, осла моего цыгану продал?» — спрашиваю. А он крутит ус, на меня зло так поглядел, да и говорит: «Я, мол, затем его продал, чтобы убыток покрыть, который он мне причинил, когда на моей ниве пасся». — «Какой же убыток, батюшка? — говорю. — О чем речь? Виданное ли дело — целого осла продавать, чтобы только убыток от его потравы покрыть? Позовем сколько ни на есть крестьян, — говорю, — пойдем посмотрим, какова потрава-то». Пошли. Я гляжу, крестьяне глядят, никакой потравы нет. «Давайте, — крестьяне говорят, — мы вас помирим». — «Что ж, ладно, — говорю. — Определяйте, как по-вашему». Одни говорят: должен ты ему полкутла зерна, другие — целый кутел. А батюшка ни в какую: подавай ему ровно пять кутлов! Зашумели крестьяне, заспорили, загалдели, один — одно, другой — другое, сошлись на трех кутлах. Согласился я… Что поделаешь? Ведь осла за три кутла не купишь… Вот какая была моя кража! Вот за что батюшка меня разбойником называет! Да ведь с этим разбойником поладили… Как же в глаза-то ему глядеть?..



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: