ТРИ ГОРОДА: БУДАПЕШТ, РИМ, ВЕЙМАР 8 глава




Ламенне увлекает юного Ференца с собой на загородные прогулки. Он показывает ему нищету Парижа: вонючие подвалы, где устраивались на ночлег по двадцать-тридцать человек, будто поленья дров; показывает детей, которые ещё не научились говорить, но уже должны были трудиться, показывает женщин, у которых нищета отняла всё — улыбку, юность, красоту, женское обаяние, оставив взамен озлобленность и ярость.

Ламенне неутомим, проповедуя свои идеи. «Ты, артист, будешь жалким паразитом на теле общества, — говорил он Ференцу, — если ты не борешься за человечество, если ты и на миг забудешь, что твои персты должны быть нежными, когда миллионы несчастных, замученных нуждой обращают к тебе свои лица, но они же должны уметь сжиматься в кулак, чтобы пригрозить тем, кто повинен в испорченности человечества!»

 

Время… время, время!..

Все хотят отломить от него краюшку или хотя бы самый маленький кусочек. Разумеется, напоминает о себе «немецкий стол»: Гиллер, Мендельсон, Ленц и Гейне, который с известной желчью допытывается у редкого гостя Ференца, в каком новом тупике тот опять очутился? «В сенсимонистском тупике вы уже побывали, — говорит он. — Сейчас вы, кажется, забрели в такой переулок, где в моде болтовня ханжей-священников».

Ференц отвечает по обыкновению резко: «Вы сами тоже бродите но таким же тёмным переулкам, как и я. Но я хоть верю в то, что в конце концов отыщу правильный путь».

 

Ну и, конечно, женщины! Они тоже отщипывают свои кусочки от каравая времени молодого музыканта. Может быть, даже чуточку больше, чем он хотел бы сам. Адель, которая, к изумлению всего Парижа и своему собственному, впервые за свою жизнь по-настоящему влюбилась. Она уже больше но задирает надменно свой курносый носик и не подмигивает озорно, под стать парижскому мальчишке — какая уж там надменность! — но каждодневно придумывает какой-нибудь повод, чтобы отправить очередное послание Ференцу. Если учесть, что посыльные облачены в униформу камердинеров дома Лапрунаред, это довольно вызывающий жест. Причём Адель шлёт с ними не только записочки, но книги, цветы, ноты, думочку для дивана, галстук, чернильный прибор — словом, всё, что попадает под руку. От такой внимательности и страсти никакого спасения нет. А однажды утром к дому подкатывает огромная дорожная карета Лапрунаредов, и на пороге листовской квартиры, щёлкнув каблуками, появляется мрачноватый егерь.

— Господа, — басит он, — приглашают господина Ференца Листа пожаловать завтра на охоту с гончими!

Ференц отказывается. Нет ни желания, ни охотничьего костюма, и вообще ему некогда: завтра снова репетиция в зале Эраров с участием Массара, Фрашона и Юрана.

Но вдруг словно вихрь сметает с порога мрачного егеря, и перед изумлённым Ференцем появляется Адель. Она одновременно плачет, умоляет, уговаривает, и влюблённо воркует, и уже наперёд счастливо смеётся, предвкушая, как завтра они будут вместе, тут же роняет несколько милых; слов матушке Анне.

Ференц снова повторяет свои возражения, высказывает сомнения морального порядка, но Адель обезоруживает его единственной фразой:

— Разумеется, на охоте будут и мой муж, и тётя Агата. А вообще в замке будет полным-полно гостей! — добавляет тут же она.

 

Маркиз Лапрунаред действительно приезжает на охоту вместе с тётей Агатой. Гостей неё напугала непогода, обрушившаяся на Рогозы через несколько часов после приезда в замок супругов Лапрунаред и Ференца. Далее всё происходит как в романе, вышедшем из-под пера человека с буйной фантазией. Трёхэтажное здание старинного замка гудит, воет, свистит, словно орган в сотню труб. Всё вокруг становится сначала серым, а потом и вовсе чёрным, на вершины окрестных гор траурным пологом надают тучи, скрывая от взора удивительнейшие по красе долины, покрытые снегом утёсы и заиндевевшие на морозе леса.

Два дня замок окутан густой, будто полуночной, мглой. Горят все лампы, свечи, плошки. На третий день является старший егерь охотничьего замка.

— Снегом замело единственную дорогу вниз, — докладывает он. — Снизу до нас и за неделю не доберутся.

Днём они играют вчетвером в вист. Ужин — в семь. После ужина — немного музыки в большом зале. В половине десятого все расходятся по своим покоям. Часом позже лёгонькое царапанье в дверь листовской опочивальни. Адель. Все напоминания Ференца об осторожности тщетны. Адель глуха и к голосу рассудка. Ей чуть больше двадцати. Она стоит, освещённая пламенем огромного камина, блики трепещут на её коже, и она в их; мерцании, словно только что отлитая золотая статуя рядом с ещё горячей формой-изложницей. Она молодая и гибкая, как лозинка, но объятия её любви полны страсти, словно она боится — вдруг это последняя вспышка, последний любовный всплеск.

Она выскальзывает из комнаты Ференца, когда уже начинает брезжить утро, поцеловав его глаза, губы и, словно ласковое дитя, руку и прошептав нежное: «Благодарю!»

А днём Ференц придирчиво изучает лица своих карточных партнёров: догадываются ли они? У маркиза — ему уже под шестьдесят — едва заметно трясётся голова (говорят, этот нервный тик он привёз с войны, в которой участвовал на стороне захватчиков-пруссаков). Он полуприкрыл веки, внимательно следит за игрой и, как кажется Ференцу, даже ухитряется заглядывать в карты соседей. Тётя Агата занята подсчётом денег, чтобы в любой момент сказать, в каком состоянии игра. Адель без всякого стеснения смотрит на любимого таким преданным взглядом, что бедняга готов был бы встать и уйти — на двор, на стужу и по сугробам шагать пешком хоть до Парижа, только бы выбраться, вырваться на свободу из этого замка, где он вот уже пятый день терзается, словно птица, угодившая в западню.

Но снег всё идёт и идёт. И новые заносы ещё больше отрезают путь. И нет никакой надежды.

Проходит почти месяц, прежде чем ему удаётся возвратиться в Париж. На столе целая гора приглашений, писем. Ференц вскрывает только те, что обещают быть интересными. Графиня Платер обязательно хочет видеть его, так как к ней приехал гость из Польши, с которым Ференцу нужно немедленно познакомиться. Остальные письма в основном устарели. Приглашения на вечера, которые уже давно состоялись. Но письмо от графини ещё не утратило актуальности: до званого вечера ещё целых два дня. Ференц за эти дни кое-как приводит в порядок свои запущенные дела и точно в назначенный час появляется в салоне графини. Разумеется, его встречают иронические улыбки и заговорщицкие подмигивания: «Ну как закончилось маленькое приключение на охоте в Вогезах?»

Впервые Ференц ощущает ореол славы вокруг своего чела, полагающийся победителю, но и повергающий его в смущение.

Затем появляется и гость, в честь которого графиня устраивала этот званый вечер. Ференц сразу же узнает в нём чудесного пианиста, которого уже слышал однажды в концерте: чувствительная натура — от кончиков пальцев мраморно-белых, почти бескровных рук до морщинистого лба, покрывающегося потом при малейшем волнении. Чувствительность и внутри его, в его испытующем взоре, ловящем взгляд собеседника, в лёгком наклоне головы, словно он всё время прислушивается к каким-то одному ему доступным звукам, рассказывающим что-то тайное о людях, но понятное лишь ему одному. Ференц смотрит на его узкое, чуточку страдальческое лицо и не понимает, как могло прийти ему в голову это слово — страдальческое, — но лицо юноши в самом деле как бы говорит, что страдание — частый посетитель на нём, а веселье — лишь редкий гость.

Прежде чем их представляют друг другу, Ференц запечатлевает в своём сознании каждую черту его облика. Общее впечатление: весьма элегантен. Про кого другого ни, пожалуй бы, сказал: франт! Но этот нет. Он просто должен так одеваться, для него элегантность — это не требование моды, но потребность, внутреннее повеление. Незнакомец протягивает руку, и на бледном лице вдруг появляется улыбка:

— Я очень рад познакомиться с вами. Меня зовут Шопен, Фредерик Шопен.

Они долго не разнимают рук. Ференц повторяет принятые в таком случае слова, но старается придать им как можно более глубокий смысл:

— Очень рад познакомиться…

В течение вечера Шопен немного оттаивает, особенно когда выясняется, что большинство присутствующих — поляки. Он рассказывает какую-то старую смешную историю, над которой сам смеётся больше всех, рисует на гостей карикатуры, затем садится к роялю и импровизирует несколько минут. Играет Шопен. Это музыка ночи и одиночества. Тревога, страх, перед чем-то близящимся, не имеющим ни очертаний, ни названия. Ференц отдаётся волшебству, но очень скоро понимает, что ему только кажется, будто музыка эта не терпит никаких форм и льётся прямо из души. На самом же деле она необычайно сложна, полна неслыханных хитросплетений и, в то же время точна, как удивительный часовой механизм, при том, что в этом механизме нет ни одной шестерёночки, которая напоминала бы уже известную работу кого-то из старинных мастеров: всё в этой музыке ново, всё оригинально, всё его собственное, этого бледного юноши из Польши.

Разумеется, музыканту не дают встать от рояля. Это тем более удивительно, что Шопен не пользуется никакими эффектами, не играет «на публику». Он играет негромко и всё равно зачаровывает слушающих.

Ференц сидит рядом с графиней д’Агу. Во время овации они обмениваются короткими фразами.

— Я давно вас не видела.

— Я был вне Парижа.

— Полагаю, приятно провели время?

— Спасибо, в самом деле приятно.

— Я надеялась, что вы приедете после того вечера, который понравился всем, включая де Ламенне.

— Прошу простить моё упущение.

Шопен играет снова. Мари наклоняется к Ференцу и шепчет:

— Это, наверно, ещё труднее схватить, чем игру Паганини!

 

Следующие встречи много значили для них обоих. На приглашении Шопену во дворец д’Агу стояла обычная подпись: «графиня д’Агу», Листу — только «Мари».

К удивительным способностям женщин относится и та, что ничего существенного от них скрыть невозможно, особенно когда известная заинтересованность обостряет их шестое чувство. Так и здесь: разумеется, Адель тотчас же прознала о приглашении, в том числе и о загадочной подписи: «Мари». И дело закончилось скандалом.

Между тем Ференцу тоже стало известно, что Адель видели с неким немолодым господином, с герцогом N. А добрые люди прокомментировали: маркиз Лапрунаред, по мнению врачей, долго не проживёт, а потому маркиза уже подумывает о его преемнике, ещё более богатом, чем прежний.

Естественно, Адель не поехала на вечер к Мари д’Агу, хотя получила приглашение, как и всякий раз, когда у графини собиралось интересное общество — Эжен Сю, Фридерик Шопен, Франсуа Лист, Эжен Делакруа, Оноре де Бальзак, Гектор Берлиоз.

Мари пропела Шопена к роялю, сама поправила подушечку на стуле. Шопен начал играть ноктюрн — играть с таким вдохновением, какое и великим мастерам выпадает только в редкостные мгновения. И именно в эти мгновения Ференц постиг сущность шопеновской музыки: ведь это же тоска по родине, что не оставляет в покое несчастного поэта даже здесь, в богатом, счастливом и цветистом круговороте Парижа. Шопену и сейчас видятся родные нищие сёла и огромное польское небо, под которым всё-всё кажется бесконечно крохотным: и деревенька, и лес, и колокольни костёла, и сам человек.

 

Лист получил приглашение на ужин от Жорж Санд.

Если кому-либо на набережной Малакэ нужно было найти дом Жорж Санд, достаточно было спросить первого встречного — «женщину в брюках» полагалось знать всем здесь живущим, более того — либо боготворить как символ женской свободы, либо поносить — ведь это она олицетворяла в глазах мещан крушение семьи, свободную любовь и такую свободу нравов, когда женщина курит сигары и с мужской отвагой меняет любовников.

Аврора Дюпен, выйдя замуж, сделалась баронессой Дюдеван, но вскоре оставляет мужа и отправляется в Париж на её знамени всего два слова: можно всё!

Можно быть верной женой и грешницей, думать и бездумно броситься в водоворот жизни. Можно зарабатывать деньги и ид проматывать, отпугивать людей, а можно собирать вокруг себя множество глупых мужчин… Всё можно, нельзя делать только одного: лгать! Она тотчас же вызвала возмущение всей столицы: ещё бы, мать двоих детей тотчас же завела себе влиятельного любовника в лице господина редактора Сандо. А затем, выучив всё, что ей нужно было знать по предметам — любовь и литература, она выставила его за порог, раздобыла Альфреда Мюссе.

Они писали за одним столом, спали в одной постели, в одном дорожном экипаже колесили по свету. Тем временем родилась «Индиана» — первый роман Жорж Санд. Имя Санд теперь называли рядом с именами Гюго, Дюма и Бальзака.

Мюссе сам привёл Листа на набережную Малакэ. Жорж Санд не только льстило присутствие в её салоне гениального музыканта, красивого юноши, но и многое привлекало в самом характере Листа, в частности, его свободный образ жизни — у всех на виду, пылкая набожность, сочетание аристократических манер с демократическими взглядами, благородство чувств. Возможно, Санд была бы не прочь «украсить Листом свою коллекцию»?

 

Разумеется, графине Мари д’Агу всё это было отлично известно, поэтому, когда она спросила Листа, как прошёл визит к Жорж Санд, он ответил:

— Как? Мадам заставила нас прождать целых полчаса. Потом появились Берлиоз, Сент-Бéв, Циммерман с целой армадой музыкантов, Мюссе позёвывал, всем своим видом давая понять, как ему надоело всё это общество, и, наконец, сама хозяйка. Честно говоря, я не такой представлял себе сирену-обольстительницу: в тапочках на босу ногу, в передничке, верхняя юбка подоткнута, чтобы не мешала работать. Правда, выяснилось, что хозяйка дома сама стряпала ужин, потому что слуга и повариха — выходные и она даже ради самого короля не согласится лишить свою прислугу выходного дня…

За ужином у гостей, слава богу, был хороший аппетит, и никому в голову не пришла мысль просить меня или Циммермана что-нибудь сыграть…

 

Время убыстряет свой бег. А нужно успевать повсюду: совместный концерт с Шопеном и скрипачом Эрнстом; музыкальный вечер у графини Платер — вариации на тему гимна «Ещё Польша не погибла» с участием Шопена, Гилл ера и Листа; и наконец, их удивительный концерт-соревнование на трёх фортепиано. И королевские дары: Шопен посвящает одну серию своих этюдов Листу, другую — Мари д’Агу. Теперь они пишут друг другу ежедневные послания с удивительнейшими цитатами из «Фауста», «Собора Парижской богоматери» и «Вертера». Ференц сопровождает Мари, когда она отправляется делать покупки. Мари просит разрешения у Анны Лист посетить её и познакомиться с ней, даровавшей Ференцу жизнь.

 

Бег времени страшен…

Ференц приезжает в деревню, в самом захолустье Бретани — в получасе ходьбы до ближайшего села Сен-Пьер.

Вокруг рыжая, пожухлая трава, поросшие мохом утёсы, несколько деревьев, зябко вздрагивающих под ветром.

Едва разложив багаж, Ференц спешит сообщить любимой женщине:

«…И вот я в доме моего доброго и величественного хозяина, аббата Ламенне. Дом не слишком свеж и красив с виду, но внутри его очень хорошее расположение комнат. Столовая и гостиная на первом этаже. Наши с аббатом комнаты — на втором. Есть ещё и третье помещение — с уголком для чтения (весь дом доверху набит книгами), здесь живёт господин Боре, профессор и хранитель библиотеки. На третьем этаже — маленькие кельи, в них обитают трое молодых людей, студенты…»

Ламенне несколько раз в течение вечера повторял Ференцу, что церковь лишила его права читать проповеди, исповедовать, отпускать грехи и причащать. Но Ференц продолжал настаивать, что он расскажет ему всё откровенно, как на духу. Пришлось дожидаться полночи, так как молодые люди музицируют. Наконец после полуночи Ференц и хозяин дома один.

— Начнём, — кивает головой Ламенне.

Ференц сидит согнувшись, зажав ладони в коленях, опустив лицо вниз.

— Вы знаете Мари, святой отец?

— Знаю.

— Может быть, даже лучше, чем я.

— Едва ли, сын мой, — чуть заметно улыбается Ламенне. — Любовь — более верный ключ к сердцу, чем все теологические науки земного шара.

Ференц вскидывает голову.

— Вы знаете, что мы любим друг друга?

— Нет, сын мой. Я знаю, что вы думаете, что любите.

Ференц снова начинает исповедоваться:

— Собственно, я боюсь этой женщины. Как боялся её с первого мгновения. И люблю эту женщину. Люблю с первого мгновенья. Много месяцев мы избегали друг друга. Как фехтовальщики, выискивающие слабые места у своего противника. Я тщеславен, святой отец, больше, чем допустимо. Мари оказалась лучшим фехтовальщиком, она сразу же нашла мою слабость. И была скупа на похвалу. Иногда казалось: все на свете считают меня великим музыкантом, все, кроме неё. Сомневалась она и в других моих, способностях. Часто поправляла меня: неправильно говорю, не знаю основ синтаксиса в латыни. И принялась шлифовать мои познания — сначала в латыни, затем в греческом. Уязвлённый мужчина готов взяться и за невозможное: я тайком зубрил латынь и итальянский, в душе благодаря своего почившего в бозе учителя, доброго Сальери. У супруги Гектора Берлиоза я выпросил Шекспира и изучал английскую грамматику и словари, чтобы прочитать «Гамлета». Но знайте, святой отец, учение — это опаснейшее из всех странствий на свете. Прочитав Шекспира, тянешься к Мильтону, а там рукой подать до Свифта, Дефо, и, наконец, тебя покоряет сто, тысячу раз Байрон, Байрон, Байрон. Точно так же, как от Данте один шаг до Петрарки, а там уже манит тебя мир Ариосто и Тассо.

Опасное странствие — чтение, особенно для того, кто одновременно читает «Фауста» и штудирует Шопена, партитуры Берлиоза, симфонии Бетховена и загадочного Паганини. Поутру, роняя на пол книгу Вольтера или Руссо, Сен-Симона или Мольера, Дидро или д’Аламбера, Паскаля, Канта, Гегеля или Шеллинга, я чувствовал себя где-то на грани сумасшествия. А назавтра, придя к Мари, думал, что всё моё учение впустую: я был такой усталый, что уже больше не мог ни думать, ни говорить. А между тем это всё ещё было только началом моих испытаний. Доводилось вам видеть, отец, крестьянских мальчишек, оказавшихся вдруг на паркете барского дворца? Спотыкаются, падают. И вот только здесь — не у графина Платер, не у князя Радзивилла, или графа Аппони, или герцога Дюра, а именно здесь мне дали почувствовать, что в графском доме существует тысяча таких привычек и правил, которым нигде не обучают и спрашивать о них не принято — с ними рождаются. И вот, когда Мари поправляла меня, как бы деликатно она это ни делала, мне эти её поправочки были больнее пощёчины. В конце концов мне всё это опостылело, и я перестал родить к д’Агу. На третий день голец. С письмом, подписанным не Мари, а стариком графом. Я ответ ил весьма изысканно. Кроме заключительных слов: «Не приеду». Неделю спустя на улице меня встретил её брат Морис. Я как раз прогуливался с Гейне, Гиллером и Мендельсоном.

— Давненько мы вас не видели, маэстро! — окликнул он меня.

— Заставляете меня краснеть, маркиз, таким титулованием, — возразил я. — Оно подобает одному Бетховену или ещё божественному Рамо.

— Не будем придираться к титулам. Давайте говорить по существу: вы оскорбительно избегаете нас.

— Приношу извинения, хотя и не собирался вас оскорблять. Я не бываю у вас по одной причине — некогда: преподаю, упражняюсь, нишу музыку. Каждый вечер у меня концерты, и, наконец, я учусь, — заметно подчёркивая это слово, добавил я. — Учусь, чтобы восполнить недостаток знаний, который я ощущал, находясь именно в вашем обществе.

Морис элегантно откланялся, мы тоже помахали ему цилиндрами и продолжали прогулку. На другой день записка в несколько строк: «Желала бы видеть у себя Генриха Гейне». В четверг, забыв о всех зароках, под руку с Гейне, я прибыл на ужин к д’Агу. Пароль был «в узком кругу», поэтому собралось всего человек шестьдесят. Разумеется, Гейне блистал. Объектом его остроумия, ко всеобщему веселью, на сей раз оказался и всеми осмеянный сенсимонизм. Мне ничего не оставалось больше, как уйти не прощаясь. На следующее утро в дверь постучался обер-камердинер графа д’Агу с запиской: «Приезжайте немедленно!» Что мне оставалось — заказал фиакр и помчался во дворец. Мари мертвенно бледна. Первый вопрос:

— За что вы обидели меня вчера?

— Не знаю, чем мог вас обидеть, но в любом случае прошу меня извинить!

— Обидели тем, мой милый друг, что исчезли, не сказав ни слова.

— Сражение с Гейне я всё равно проиграл бы. А я не хотел терпеть поражение при вас.

— А так вы несказанно огорчили меня…

— Не представляю себе, чем же?

— Вы теперь так редко бываете у нас, и я целую неделю заранее радовалась, что мы снова будем вместе…

Сердцу сразу вдруг стало жарко, и только где-то в самой глубине моих мыслей инстинкт осторожности даже не подсказывал, а едва слышно шептал: «Игра, опасная игра, нельзя пускаться в неё! Будь начеку!»

Но тут произошло такое, перед чем не может устоять ни один мужчина. Мари расплакалась. Пет, она не рыдала, трагически заламывая руки, не упала мне на грудь, а стояла передо мной с открытыми глазами, и из них по белым, как снег, щекам катились розовые слёзы. До сих пор я не знаю, почему они были цветные? Я подал ей руку и отвёл её к креслу. Она посмотрела на меня и попросила:

— Поцелуйте меня. Поцелуйте в лоб, в щёки, как сестру. Вы очень нужны мне сейчас.

Это был никак не братский поцелуй, а сумасшедшие объятия и нежные ласки, как может ласкать только глупый юнец, ещё миг назад слышавший предостережение рассудка: «Осторожно, будь начеку!»

Ну, естественно, мы вместе и на другой и на третий день. Под самыми разными предлогами мы соединяли вместе наши дни, часы, минуты, и не было в том ничего удивительного, что однажды я полупил приглашение поехать на прогулку в Сад. Вчетвером: маленькая дочь Мари — Луизон, англичанка, воспитательница, Мари и я. Сад — это небольшой замок у подножия Булонских холмов — всего два десятка комнат и огромный парк, в котором спокойно уместилось бы какое-нибудь сельцо князя Эстерхази. Полдник на террасе. Маленькая болезненно-бледная Луизон просит разрешения поиграть в мяч с воспитательницей. Мари отпускает девочку.

— Сыграйте что-нибудь и вы мне, — просит Мари. Я соглашаюсь, и мы и долг в музыкальный салон на втором этаже. Надо сказать, я не знал, что семья д’Агу начинала пользоваться Садом лишь с мая. А пока в доме почти никакой прислуги, темно, все окна ещё закрыты ставнями. Буквально на ощупь взбираемся вверх по мраморной лестнице с двумя поворотами. Рука Мари у меня на плече, я нежно обнимаю её за талию. Теперь уж и не помню: или мы не нашли салон, или не запотели его найти. Помню только, как мы снова сидели на террасе и Мари весьма решительно заявила:

— Вот теперь у меня снова есть цель в жизни…

Только неделю спустя, когда это слово опять воскресло в моей памяти, я переспросил Мари:

— О какой цели вы говорите?

— Мне надо навести порядок в своей жизни. Больше я ни от кого не таюсь, не лгу, не изображаю героиню некоего романа, нарушающую супружескую верность. Или — или.

Я всё ещё не понимал, какое же решение она приняла.

— Ну что ты всё спрашиваешь какие-то глупости? Я твоя! Я оставляю семью, мужа, мать и уезжаю с тобой.

— Куда?

Бот этот вопрос был действительно глупый, и я сразу же пожалел о нём. Мари набросилась на меня. В голосе её не было ни любви, ни пощады:

— Куда? Так может спрашивать только глупый мещанишка, который женится, только когда есть все: мебель, приданое, родительское благословенно. Куда? Свет велик. Ты что же, думаешь: Вене, Адольф, Оберман или Вертер стали бы спрашивать свою даму сердца — куда? В удел нищеты или к славе, в ссылку или на королевский троп…

Я опустился перед ней на колени и стал целовать её руки, глаза, гневные уста.

— Приказывай, Мари. Я поступлю, как ты скажешь.

И на другой день, и на третий — Сад. Я не стану перечислять, святой отец, места, где мы встречались. Друзья, подруги, весь Париж были нашими союзниками, восхищаясь, как гордая королева из рода Флавиньи — Бетманов — д’Агу снизошла к музыканту, о котором даже доподлинно неизвестно, кто он — немец, венгр или цыган!..

От матери у меня нет тайн. Я рассказал ей всё. Она только покивала головой:

— Знала я всё это наперёд.

— Знала? Откуда? Ведь всего раз или два говорила с Мари!

Матушка улыбнулась скорее для того, чтобы скрыть слёзы.

— Знала, сынок… И теперь ты уже бессилен что-нибудь поделать. Ты — мужчина. Должен взять её за себя — вместе с её счастьем и несчастьем…

На следующий день я сказал Мари: матушка не возражает. Мари держала в руке чашку. Мы были с ней в Саду. От неожиданности она выронила чашку, потом запрокинула свою красивую голову назад и залилась громким смехом. А когда с большим трудом успокоилась, спрашивает:

— Так, говоришь, матушка не возражает?

— Нет.

— Ас чем, собственно, она согласна?

— С тем, что мы поженимся.

Мари села к садовому столу, помолчала, потом подошла к каменному забору и принялась звать:

— Луизон, Луизон! Идём, детка, погода портится. — Затем, медленно повернувшись ко мне, сказала: — Нет, я не хочу выходить за тебя. Было бы очень странно: графиня д’Агу и… Франсуа Лист!..

 

Исповедь закончилась уже на рассвете. Ламенне не произнёс ни слова ни во время исповеди, ни в её конце. И только когда Ференц упавшим голосом обронил: «Хочу, наконец, чистой жизни», — аббат возразил: «Чистую жизнь каждый должен создавать себе сам».

 

А утром Ламенне отвёз Ференца в маленькую хижину на краю леса по дороге на Сен-Пьер. Здесь нашёл приют беженец из Лиона, города, где войска и жандармы жестоко подавили восстание ткачей. Осаждённые рабочие ткацких фабрик вооружились чем могли и целую неделю отражали атаки штурмующих батальонов.

Ференц долго молчал, выслушав страшную повесть, потом, обретя снова дар речи, промолвил:

— Надо бы дать концерт в помощь этим несчастным.

Аббат гневно потряс бронзовой головой:

— Не надо им милостыни, сынок. Ты обязан им гораздо большим. Сохрани память о них в своём сердце. И увековечь их образы так, чтобы и другие увидели и услышали их страшную кончину, чтобы вечно горели перед их глазами четыре огненные буквы: Лион!

 

Пока Лист пишет своё новое произведение «Лион» под девизом восставших лионских ткачей: «Жить в труде или умереть в бою», он всё сильнее ощущает, как Париж стремительно удаляется от него в прошлое. Если бы сюда перевезти ещё и матушку, книги и наброски композиций, может, ему уже никогда больше и не понадобился бы огромный город. И только желание видеть Мари, говорить с нею не уходит в прошлое.

Горячо кипит работа, рождается «Лион», множатся шеренги нотных строк. Но вот прилетает письмецо, всего несколько слов: «Вы мне нужны! Мари».

Ламенне не удерживал его, да это было бы и бесполезно. Несколько слов за несколько мгновений повергли в руины всё, что двое мужчин таким упорным трудом создали за эти месяцы. А ведь они были убеждены, что построенная ими крепость устоит перед любыми атаками женщины.

День спустя Ференц уже у неё.

— Что случилось, Мари?

— Тяжело больна Луизон. Мать говорит: бог наказал меня за мои грехи.

— Ваша матушка знает о нас?

— Всё.

— Вы рассказали или она сама догадалась?

— Не помню. Потому что это не имеет для меня значения. Сейчас нужно, чтобы ты был рядом. Без поддержки я не вынесу своего окружения. Чувствую, что все вокруг обвиняют одну меня в болезни девочки. Все: муж, мать, брат. И может быть, даже сама Луизон.

Неделю спустя Луизон — по крайней мере с виду — поправилась и стала снова играть в саду. Они снова сидят на террасе, слушают долетающий издали стук мяча о стенку, обрывки слов и фраз гувернантки-англичанки. Они снова любят, забрасывают друг друга письмами, прозвищами и нежными именами, шутками и страстными клятвами.

Ференц, конечно же, не забывает дней, проведённых в Бретани, — общество Ламенне, счастливый экстаз труда. И всё же ему вновь хорошо здесь, в Париже, возле Мари, среди людей, где его узнают на улицах и, оборачиваясь, шепчут им вслед заговорщицки сочувственно: «Лист и Мари д’Агу».

Радостно слышать бушующего, как вулкан, Берлиоза:

— Теперь мы со Шлезингером… Будем издавать Листа и Гейне, Жорж Санд и Сент-Бéва…

Ференц спрашивает друга, над чем тот работает, и Берлиоз показывает ему новенькую партитуру: «Гарольд в Италии»[33]. Лист быстро пробегает её глазами, садится к роялю и начинает играть. Берлиоз по ходу оживлённо поясняет:

— Вообще-то я писал это для Паганини. Особенно партию солирующего альта. Маэстро прочитал, не без восторга, выступать не пожелал. Не хочет заучивать. «Состарился, — говорит, — и мозг напоминает до предела набухшую водой губку». Больше уже не способен вобрать в себя ни капли. Так что эту партию играет Юран.

Рояль умолкает, зато Берлиоз продолжает сообщать последние парижские новости:

— Россини больше не пишет. Зато Мейербер! Арии из «Роберта-дьявола» распевает весь мир, черт бы побрал всех этих лавочников, принявшихся сочинять оперы! Ждали, пока замолчат все эти Керубини, Споптини и всеобщий кумир Россини. Но Мейербера мне уж не переждать! Этот всех нас переживёт. Он и столетним старцем будет ещё исторгать из себя нотные знаки. On как повар: однажды выведал вкусы своих клиентов и теперь печёт, печёт свои блины. Лучше него сейчас никто не знает развратных парижских сластолюбцев. И он пичкает их всех. Знает, кому нужно написать дуэт с подливкой, кому финал под зелёным горошком, с шампанским в конце. Проклятие! Что уж тут поделать бедному французскому композитору в окружении стольких итальянских поваров? Но я сейчас начал работу над повой оперой. Мой «Бенвенуто Челлини» будет такой бомбой, которая выметет из музыки все эти поварские династии.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: