Глава 2 (Из дневников медсестры Хиляль)




*часть записей утеряна, другие частью нечитаемы из-за особенностей почерка подчас смертельно усталой девушки*

... *неразборчиво*

 

Мне стыдно писать. Хотя это не стыд, а смущение. Смущение перед самой собой, за то, что во сне раскрывается то, в чем не смею признаться себе самой при свете солнца. Луна, моя тезка, жестоко мстит, когда я измученная работой и мыслями о тебе забываюсь в беспокойном сне...

Вo сне, что никогда не приносит мне желанного покоя. Раньше я молила Всевышнего избавить меня от той тоски, которая так часто являлась словно наяву... Когда я раз за разом видела, как наяву набережную и тебя стоящего на трапе корабля, что унес тебя с моим братом в Грецию. **неразборчиво** общим братом, как ни странно это звучит. Даже сейчас наедине с собой и бумагой, я пытаюсь обмануть себя и заболтать мелочами.

Потому, что мне медсестре вечно переполненного госпиталя, облегчающей страдания сотен людей и неукротимого Халит Икбаля, продолжающего призывать к борьбе, мне, Хиляль страшно вспоминать не раны и страдания, а то как почти каждую ночь я срываюсь из своего укрытия там на набережной Измира и бегу, бегу сломя голову к тебе... **неразборчиво, чернила размыты в пятна какой-то жидкостью** голос, повторяя твое имя, любимый, прошу забрать меня с собой. Но ты никогда не слышишь, о Аллах, никогда. И я каждый раз стою у воды и смотрю на тебя стоящего у борта, не слышащего моих криков, не видящего меня. На тебе тот же костюм и та черная шляпа, но ты смотришь куда-то вдаль и не видишь, своей барышни, своей «кючук ханым".

 

Как же ты меня тогда злил, даже несмотря на то что ранее помог с Андреасом. Всей своей формой, выправкой, медалями, а еще больше тем, что не вызывал больше ненависти. Той жгучей праведной ненависти, зажегшейся во мне тогда на опустевшей улице, когда ты спас меня с Йилдыз от того обезумевшего солдата. Хотя, сейчас, я не знаю кто был более сумасшедшим: тот греческий солдат не желавший говорить по-турецки и тыкавший пистолетом в сторону двух безоружных девушек, или же я сама, бесстрашно лезшая прямо на его оружие. Той ненависти, что пылала за обеденным столом в особняке, когда твой отец рассуждал об одной семье и неразумном Халит Икбале, а ты кивал его словам, с кичливой усмешкой поглядывая на меня. И я знала, что напротив меня сидит не просто сын вражеского генерала, офицер оккупационной армии, а еще убийца моего близкого друга, учителя, соратника.

 

Того разъедающего огня, что начал стихать когда я увидела тебя в бинтах ожидающего перевязки. потому как впервые я увидела не форму и не медали, а живого человека, такого красивого и *перечеркнуто* Когда твое лицо дернулось от боли от моей руки резко снявшей заскорузлую от засохшей крови корпию, я едва не попросила прощения, казалось мне самой стало больно... Всего на миг, но больно...

 

Опять поток раненных, и нет сил продолжать прежние записки. Но Аллах прости меня ничтожную, но лучше видеть и облегчать чужие страдания, чем самой мучиться, изливая боль души на бумаге. Раны не успокаиваются, страдания не уходят. **зачеркнуто**

Я теперь стала окончательным, как говорит наш главрач, славный немец Вайскопф, "шпециалист" по ранениям. Раньше в Измире я перевязывала раны, нанесенные турецкими охотничьими ружьями, старыми фитильными мушкетами, сохранившимися с незапамятных времен у лесных разбойников, помогала извлекать дробь и просто куски рубленного свинца из молодых греков, ассистировала при зашивании ран, нанесенных дедовскими кинжалами. 3десь же сплошь ранения из современных винтовок, множество осколочных ранений от артиллерийского огня и даже от бомб, сбрасываемых с греческих аэропланов. Я научилась почти сходу отличать ружейное ранение от пулеметного, и осколочное от шрапнельного. Дома с удивлением замечаю, что чашка кофе, опущенная на поднос, почему-то не издает того же звякающего дребезжания, как железный осколок или свинцовая пуля, опускаемые хирургом в больничную миску у меня на руках.

Наш добрый доктор с нами с самого Чаннаккале еще в составе немецкого военного госпиталя, распущенного после поражения. Лишь на год вернулся он в свою разбитую и разоренную Германию, чтобы потом навсегда оставить ее. Теперь доктор с печальными глазами снова лечит и спасает жизни. Главная медсестра Нихаль начинавшая с ним еще летом 1915 года, по секрету сообщила, что вся семья несчастного скончалась от эпидемии тифа, до этого измученная многолетним недоеданием из-за войны. Жена, дети - несчастный человек, дай Аллах облегчения его мукам!

 

Нихаль, о, сестрица Нихаль, всего на четыре года меня старше, но в твоих прекрасных черных волосах я вижу седые прядки. Раненные и выздоравливающие говорят, что мы словно сестры, такие разные и такие непохожие. Мои голубые и твои темно-карие глаза, **неразборчиво** видя их обретают надежду на спасение, на жизнь. Я уже не удивляюсь, ибо на пороге безжалостной смерти и увечья мы все видим что-то незаметное в обычной мирной жизни, обретаем и теряем в себе **зачеркнуто**

Они и не подозревают как две медсестры, ухаживающие носят в себе тоску по любимым. Я не смею тебе признаться в том, что люблю Леона, но ты, добрая и чистая душа, не смогла скрыть от меня свою тоску по Экрему. По одному из наших первых пилотов, с которым ты встретилась осенью 5 лет назад. Ничего не осталось кроме нескольких писем, последнее их которых было из Палестины. Ты не можешь поверить, что он сгинул в английском лагере для военнопленных, где-то в Египте. Ты заботилась о его престарелой матери, успевая еще и в госпитале, получила ее благословение на нигях, но судьба оказалась жестока. Зибейда ханум скончалась у тебя на руках, после того как по линии Красного Креста пришло извещение о том, что юзбаши Экрем умер от холеры, в одном из душных бараков посреди пустыни…

 

 

Молодые и старые, бывшие солдаты и безусые школьники, нищие крестьяне Анатолии и щеголи Стамбула и Измира; турки, курды, лазы, арабы, черкесы, хемшилы, албанцы, босняки - все они дерутся уже не за Османскую империю и султана, а за Турцию, за новую страну. Страну, которой никто из нас еще не видел, но знает своим сердцем. Своим исстрадавшимся от любви к Родине и родным людям, сердцем, на котором нет живого места от затянувшихся рубцов и новых свежих кровоточащих ран. И кровь, что идет из наших сердец, что болят за страну и любимых, окрашивает наше алое знамя с путеводной звездой освещенной полумесяцем. И верю, Леон, любимый, верю несмотря на все мое отчаяние, что это знамя, за которое погибают патриоты, за которое я бросилась той ночью на твой пистолет, это знамя, принесет нам покой и счастье, когда как ты писал все растворится в нем: религии, народы, границы, судьбы, мы с тобой. Все будет возможно для нас и для нашего общего будущего. Когда мы примирим наши семьи и остановим эту войну. Как ты тогда сказал, и я потом повторила... **неразборчиво**

 

**перечеркнуто и густо замазано чернилами** если это правда. Как это может быть правдой? Но то прощальное письмо и истерика мамы после его прочтения *перечеркнуто** кто тогда я, так яростно его ненавидевшая? Всем сердцем душившая воспоминания о том отце из моего детства... Аллах как же все это тогда **расплылось в нечитаемое**

 

Салих вновь появился в нашей жизни. Подумать только полгода назад мы провожали его, уезжающего в Анатолию со своим дядей, всей семьей. Мама тогда сказала мальчику, похожему на несчастного одинокого совенка, что у него теперь есть еще одна мать, медсестра Азизе. Теперь же его не узнать, он вытянулся, загорел под горным солнцем, а главное осуществил свою мечту - стал солдатом. С помощью дяди он теперь рядовой конной разведки, а фактически сын полка. Каждый его сослуживец теперь старается стать ему старшим братом или отцом, окружая его той заботой на какую способны мужчины, тоскующие по оставленным семьям. У него теперь специально скроенная у армейского портного форма, на поясе небольшой трофейный кинжал. Винтовки и даже облегченные кавалерийские карабины тяжелы для него и поэтому он пользуется пистолетом "маузер", в деревянной большой кобуре притороченной к седлу его мула (увы и для коня он тоже пока мал).

 

Его глаза... Я не могу описать на, что похожи эти мертвые черные глаза. Но порой мне кажется это дула тех винтовок, нацеленных на меня у Арсенала. Но тогда мне не было страшно, ни капельки, хотя я видела, как подрагивают руки Хасана и как судорожно заглатывает слюну Мехмет, тот самый Мехмет что выжил в Чанаккале, в этом аду.

Но сейчас, глядя в них мне страшно, страшно потому, что вижу, что Салих не вырос, а сразу состарился от того горя, что ему пришлось перенести в тот злосчастный день. Несчастное дитя... Он сам нашел нас в Анкаре, уж не знаю, как, видимо узнал в штабе своего полка. Постучавшись в наши ворота, он вошел в нашу жизнь также решительно, как и уехал тогда из Измира. Сказав, что будет заботиться о нас пока не вернется братец Али Кемаль, маленький солдат несмотря на все протесты оставил у нас свой заплечный мешок с продуктами, добавив, что в полковой канцелярии скоро выправят документы, по которым мы будем получать его жалование как его родная семья. Мы все, я, мама, бабушка, Йилдыз, пришли в ужас от его спокойного "если суждено будет пасть за Родину, вас не оставят как родных шехида". Но в его голосе и поведении чувствуется такая страшная и неумолимая сила, что мы не решаемся перечить этому ребенку.

Единственное, мы так и не решились открыть ему тайну Али Кемаля, для него он остается героическим подпольщиком, продолжающим сражаться в Измире.

 

Я так и не посмела тогда откровенно довериться бумаге, описав лишь кошмарные сны о твоем отплытии. И вновь этот сон, о котором не смела писать и сейчас казалось макаю перо не в чернила, а в собственный стыд. И сейчас мне во сто крат тяжелее, но не написать я не могу **перечеркнуто**

Ты был со мной любимый, со мной как мечтает каждая девушка, сказав брачные клятвы, был до конца и полностью. То, о чем шушукаются подружки краснея от стыда, или, о чем напутствуют матери дочерям перед замужеством (а те в страхе и томлении делятся с подругами) все это было между нами. И не было тогда стыда и неловкости **неразборчиво** отдавалась тебе до конца, всем своим телом, лаская тебя, как и должно ласкать возлюбленной свою судьбу и повелителя своего сердца. Твои руки так нежно и сильно держали мои бедра, как тогда, когда ты нес меня перекинув на плечо к коляске, дабы увести от военного склада. **перечеркнуто** целовал сильнее чем в последний раз в саду, когда казалось я потеряю сознание от счастья и тоски. Ты не на секунду не выпускал меня из объятий постоянно говоря о любви, не на турецком и не на греческом, а на том языке что доставала сразу до сердца, до души. И мне хотелось отдавать себя тебе вновь и вновь, до самого донышка, чтоб не было больше Хиляль, всю отдавшую себя тебе любимый...

 

Проснулась я в самый сладостный момент, не скоро поняв, что заснула на ночном дежурстве. Также не сразу поняла **густо перечеркнуто несколько слов** крови. Я была в ужасе ведь было совсем не время. Слава Всевышнему Нихаль оказалась рядом, прибежав из соседней погруженной во тьму ночи палаты на мой сдавленный плач. Она гладила меня по голове и успокаивала, говорила, что такое нормально в таком непереносимом режиме постоянной тревоги и труда. А я все не могла осушить слезы, но уже от того, что поняла - это был лишь сон любимый, тебя нет рядом, нет...

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: