Генеральная Компания Образовательного Кредита 4 глава




Что касается аккуратности, вряд ли следовало требовать от него большего, если помнить, что благодаря своей вошедшей в поговорку тупости Кенсоннас был освобожден от двух повинностей, столь неприятных для любого клерка: от обязанности заседать в суде присяжных и служить в Национальной гвардии. Оба эти великих института еще функционировали в году Божьей милостью 1960-м.

Вот при каких обстоятельствах Кенсоннас оказался вычеркнутым из списков и того, и другого.

Примерно год назад судьба привела его на скамью присяжных. Слушалось уголовное дело, весьма серьезное, но, главное, затянувшееся: судебное заседание продолжалось уже добрую неделю. Наконец появилась надежда покончить с ним: начался допрос последних свидетелей. Но в расчет не приняли Кенсоннаса. В самый разгар слушаний он поднялся и попросил у председательствующего разрешения задать вопрос обвиняемому. Разрешение было дано, и обвиняемый ответил на вопрос присяжного.

— Ну что же, — громко заявил Кенсоннас, — ясно, что обвиняемый не виновен.

Представьте себе эффект! Ведь присяжным в ходе судебной процедуры запрещено высказывать свое мнение, иначе ее должны объявить недействительной! Из-за промаха Кенсоннаса дело передали на новое слушание. И все пришлось начинать сначала. А поскольку неисправимый присяжный невольно, а вернее по простоте, каждый раз совершал ту же ошибку, ни одно дело не представлялось возможным довести до конца!

В чем упрекнуть несчастного Кенсоннаса? Ясно, что, возбужденный судебным диспутом, он просто не мог удержаться, слова сами вырывались из его уст! Это было как бы врожденное увечье, но правосудию нельзя мешать идти своим чередом — и Кенсоннаса окончательно вычеркнули из списков присяжных.

А вот что приключилось с его службой в Национальной гвардии.

В первый же раз, как его поставили на пост у дверей мэрии, он взял свою роль всерьез: принял стойку часового, со вскинутым ружьем и пальцем на спусковом крючке, готовый, казалось, открыть огонь, как если бы ждал, что из соседней улицы появится враг. Естественно, рьяный часовой стал привлекать внимание, перед его будкой собирались люди, кто-то из прохожих добродушно улыбался. Это не пришлось по вкусу пылкому национальному гвардейцу; он задержал сначала одного, затем второго, третьего; через два часа дежурства у него набрался полный участок арестованных. Можно было подумать, что происходит бунт.

Что могли поставить ему в вину? Он имел на то право, он утверждал, что его оскорбляли при несении службы, а он-де испытывал священный трепет перед флагом. Сцена повторилась при следующем дежурстве Кенсоннаса, а поскольку не представлялось возможным умерить ни его рвение, ни его чувство собственного достоинства, впрочем весьма заслуживающее уважения, от его услуг отказались.

В общем, Кенсоннас прослыл дурачком, но зато он отделался как от заседаний в суде присяжных, так и от службы в Национальной гвардии.

Избавившись от этих двух великих общественных повинностей, он стал образцовым писарем-бухгалтером.

В течение месяца Мишель только и делал, что диктовал; работа была легкой, но не оставляла ему ни секунды свободного времени; Кенсоннас писал, а подчас, когда молодой Дюфренуа принимался с вдохновением декламировать статьи Главной Книги, бросал на него удивительно проницательный взгляд.

— Странный малый, — думал про себя писец, — ведь он кажется явно более сообразительным, чем требуется для такой работы. Почему же его поставили сюда, его, племянника Бутардена? Не с тем ли, чтобы заменить меня? Вряд ли! Он пишет как курица лапой. Может быть, этот юноша действительно идиот? Я должен узнать это наверняка.

Со своей стороны, Мишель предавался сходным размышлениям.

— Этот Кенсоннас, должно быть, скрывает свою игру! — говорил он себе. — Совершенно очевидно, что он не рожден для того, чтобы до бесконечности выписывать буквы Ф или М. Временами мне кажется, что я слышу, как он хохочет в душе. О чем он думает?

Так коллеги по Главной Книге наблюдали друг за другом; случалось, они обменивались честным, открытым взглядом, в котором проскакивала искра общительности. Долго так не могло продолжаться: Кенсоннас умирал от желания расспросить, а Мишель открыться. И в один прекрасный день, сам не зная как, уступив потребности излить душу, Мишель принялся рассказывать; он сделал это на едином порыве, обуреваемый слишком долго сдерживаемыми чувствами. Кенсоннас, явно взволнованный, горячо пожал руку своего юного компаньона.

— Но ваш отец? — спросил бухгалтер.

— Он был музыкантом.

— Не может быть! Тот самый Дюфренуа, что оставил нам последние страницы, которыми может гордиться музыка?

— Он самый.

— Он был гением, — с горячностью продолжил Кенсоннас, — бедным и непризнанным, а для меня, мое дорогое дитя, он был еще и учителем!

— Вашим учителем? — воскликнул ошеломленный Мишель.

— Да, именно! — подтвердил Кенсоннас, размахивая своим огромным пером. — К черту секреты! Io son pictor! Я — музыкант!

— Артист! — вскричал Мишель.

— Да, но не так громко, а то меня уволят, — сказал Кенсоннас, умеряя энтузиазм юноши.

— Но…

— Здесь я бухгалтер; пока что копировщик кормит музыканта, до того, как…

Он запнулся, пристально глядя на Мишеля.

— До того, как вы…

— До того, как мне удастся придумать какую-нибудь практическую идею.

— В области промышленности, — разочарованно проронил Мишель.

— Нет, сын мой, — отеческим тоном промолвил Кенсоннас. — В области музыки!

— Музыки?

— Тише, не спрашивайте меня, это тайна, я ведь хочу, чтобы моя идея стала сюрпризом века! Не смейтесь, в наше время смех наказывается смертной казнью, с этим не шутят!

— Сюрпризом века, — машинально повторял юноша.

— Таков мой девиз, — подтвердил Кенсоннас. — Если наш век нельзя очаровать, то надо хотя бы удивить его! Как и вы, я запоздал родиться ровно на сто лет, так делайте, как я, работайте, зарабатывайте себе на хлеб, раз нужно удовлетворить эту отвратительную потребность — кормиться. Если хотите, я научу вас уверенности в себе. Вот уже пятнадцать лет, как я недокармливаю сидящую во мне личность, и мне понадобилось иметь хорошие зубы, чтобы разгрызть все, что судьба подбрасывала мне на язык, но, хорошенько работая челюстями, с этим можно управиться! К счастью, мне удалось приобрести нечто вроде профессии: как говорят, у меня красивый почерк. Черт возьми, а если бы я потерял руку, что бы я делал? Ни фортепьяно, ни Главной Книги! Да ладно, со временем можно было бы научиться играть ногами. Да, да! Я это всерьез, вот уж что могло бы удивить наш век.

Мишель не смог удержаться от смеха.

— Не смейтесь, несчастный, — продолжил Кенсоннас, — в доме Касмодаж это запрещено! Посмотрите на меня, моим лицом только дрова колоть, от него разит таким холодом, что можно было бы в разгар июля заморозить бассейн Тюильри. Вы должны знать, что американские филантропы когда-то придумали заключать осужденных в круглые камеры, чтобы отнять у них малейшую возможность отвлечься — даже на утлы. Так вот, сын мой, нынешнее общество круглое — как те камеры! А потому в нем безнадежно умирают от скуки!

— Но, — возразил Мишель, — мне кажется, что в глубине вашей души искорка веселости…

— Здесь — ни в коем случае! У меня дома — другое дело. Заходите ко мне, вы услышите хорошую музыку, музыку старого доброго времени.

— Когда вы того пожелаете, — с радостью согласился Мишель, — но мне надо суметь освободиться…

— Ба, я скажу, что вам необходимо брать уроки диктовки. Но здесь я больше не потерплю этих подрывных разговоров! Я — колесико, вы — колесико. Будем крутиться и повторять молитвы Святой Бухгалтерии!

— Выплаты из кассы, — забубнил Мишель.

— Выплаты из кассы, — вторил ему Кенсоннас.

И работа возобновилась. С этого дня жизнь молодого Дюфренуа претерпела существенные изменения: у него нашелся друг, ему было с кем поговорить, его могли понять; он познал счастье, как немой, вновь обретший дар речи. Вершина Главной Книги не представлялась ему более в виде пустынного пика, теперь он дышал там свободно. Вскоре приятели перешли на ты.

Кенсоннас делился с Мишелем всем, что ему удалось познать в жизни, а юноша в часы бессонницы размышлял об обманутых ожиданиях, свойственных бренному миру. По утрам Мишель приходил на работу распаленным ночными мыслями, заводил разговоры с музыкантом, и тому не удавалось заставить друга замолчать.

Вскоре Главная Книга стала не поспевать за дневными операциями.

— Из-за тебя мы как-нибудь допустим серьезную ошибку, — не переставал твердить Кенсоннас, — и нас выставят за дверь.

— Но мне необходимо выговориться, — отвечал Мишель.

— Ну ладно, — сказал в один прекрасный день Кенсоннас, — ты придешь ко мне на обед и не далее, как сегодня вечером, там еще будет мой друг Жак Обанэ.

— К тебе! Но разрешение?

— Я получил его. Так на чем мы остановились?

— Из кассы на ликвидность… — возобновил диктовку Мишель.

— Из кассы на ликвидность, — повторил Кенсоннас.

Глава VII
Три бесполезных для общества рта

Когда рабочий день кончился, друзья отправились домой к Кенсоннасу, на улицу Приют красавиц. Они шли под руку, Мишель наслаждался свободой, выступая шагом завоевателя.

От здания банка до улицы Приют красавиц путь оказался неблизким. Но в ту пору очень трудно было найти жилье в столице с ее пятью миллионами жителей: становились все просторнее площади, прокладывались новые авеню и бульвары, и для жилых домов земли оставалось угрожающе мало. Справедливо говорили тогда: в Париже домов больше нет, есть только улицы!

Иные кварталы вовсе остались без жителей, например остров Сите, целиком занятый зданиями Коммерческого суда, Дворца правосудия, Префектуры полиции, собора, морга, то есть всем, что необходимо, чтобы тебя объявили банкротом, осудили, бросили в тюрьму, похоронили и даже выудили из реки. Общественные здания вытеснили жилые дома.

Вот почему снять квартиру было так дорого. Всеобщая Императорская Компания Недвижимости на пару с Земельным Кредитом владела почти всем Парижем, что приносило замечательные дивиденды. Упомянутая компания, основанная двумя искусными финансистами XIX века — братьями Перейр, овладела также другими главными городами Франции — Лионом, Марселем, Бордо, Нантом, Страсбуром, Лиллем, мало-помалу перестроив их. Ее акции, пять раз удваивавшие стоимость, котировались на свободном Биржевом рынке на уровне 4450 франков.

Малообеспеченные люди, если не хотели уезжать из делового центра, вынуждены были селиться на верхних этажах. Выигрывая в расстоянии, они столько же проигрывали, поднимаясь на верхотуру, страдая теперь не столько от потери времени, сколько от усталости.

Кенсоннас жил на двенадцатом этаже, в старом доме с лестницей, которую не мешало бы заменить подъемником. Но музыкант забывал об этом, стоило ему очутиться у себя в квартире.

Друзья подошли к дому, и Кенсоннас устремился вверх по виткам лестничной спирали.

— Пусть тебя не пугает этот бесконечный подъем, — крикнул он Мишелю, поспешавшему за возносившимся ввысь другом, — мы доберемся до цели, на этом бренном свете все имеет конец, даже лестницы! Вот и пришли, — сказал музыкант в завершение изнурительного восхождения, открывая дверь квартиры.

Он подтолкнул юношу в «свои апартаменты» — комнату в шестнадцать квадратных метров.

— Прихожей нет, — объяснил Кенсоннас, — она нужна людям, заставляющим других ждать, а поскольку толпа просителей никогда не бросится на мой двенадцатый этаж по той естественной причине, что нельзя броситься снизу вверх, я обхожусь без подобной роскоши. Я также отказался от гостиной, которая слишком подчеркнула бы отсутствие столовой.

— Но мне нравится у тебя, — возразил Мишель.

— По крайней мере, здесь чистый воздух, насколько это позволяют аммиачные испарения парижской грязи.

— На первый взгляд комната кажется небольшой.

— И на второй тоже, но мне хватает.

— Впрочем, квартира хорошо распланирована, — заметил, смеясь, Мишель.

— Ну что, матушка, — обратился Кенсоннас к появившейся в дверях старой женщине, — обед поспевает? Нас будет трое голодных.

— Поспевает, месье Кенсоннас, — ответила прислуга, — но я не смогла накрыть за неимением стола.

— Обойдемся! — воскликнул Мишель, находивший очаровательной перспективу отобедать, используя вместо стола колени.

— То есть как это — обойдемся? — возразил Кенсоннас. — Неужели ты думаешь, что я приглашу друзей на обед, если не могу усадить их за стол?

— Но я не вижу… — начал было Мишель, тщетно оглядываясь вокруг себя.

В комнате, действительно, не было ни стола, ни кровати, ни шкафа, ни комода, ни стула; никакой мебели, зато солидных размеров фортепьяно.

— Ты не видишь, — прервал друга Кенсоннас. — Ты что же, забываешь о промышленности, нашей доброй матери, и о механике, столь же доброй дочери? Вот тебе искомый стол.

С этими словами хозяин подошел к фортепьяно, нажал на кнопку, и оттуда прямо-таки выскочил стол со скамьями, за которым свободно могли усесться трое сотрапезников.

— Как остроумно! — воскликнул Мишель.

— К этому неизбежно должно было прийти, — пояснил музыкант, — поскольку крохотные размеры квартир не позволяют более обзаводиться мебелью разного предназначения. Посмотри на сей сложный инструмент, произведенный «Объединенными компаниями Эрар и Жансельм», он заменяет все и вся и не загромождает комнату, а фортепьяно, поверь мне, от того хуже не стало.

В этот момент у двери позвонили. Кенсоннас объявил о приходе своего друга Жака Обанэ, служащего Генеральной компании морских рудников. Мишель и Жак были представлены друг другу без излишних церемоний.

Красивый молодой человек лет двадцати пяти, Жак Обанэ был весьма близок с Кенсонна-сом; как и пианист, он не нашел своего места в обществе. Мишель не знал, какого рода работу приходилось выполнять служащим Компании морских рудников, но аппетит Жак оттуда вынес прямо волчий.

К счастью, обед был готов, и трое молодых людей набросились на него. Когда прошли первые мгновения этой беспощадной борьбы со съестным и куски начали исчезать с меньшей скоростью, мало-помалу сквозь жующие челюсти стали пробиваться слова.

— Мой дорогой Жак, — сказал Кенсоннас, — представляя тебе Мишеля Дюфренуа, я хотел познакомить тебя с молодым человеком «из наших», одним из тех бедолаг, в способностях которых не нуждается наше общество, одним из тех бесполезных ртов, на которые вешают замок, чтобы не кормить их.

— А, так месье Дюфренуа — мечтатель! — заметил Жак.

— Поэт, друг мой! И я спрашиваю тебя: зачем пришел он в наш мир, где первая обязанность человека — зарабатывать деньги?

— Действительно, — подхватил Жак, — он ошибся планетой.

— Друзья мои, — вставил Мишель, — ваши слова не очень-то обнадеживают, но я делаю скидку на страсть к преувеличению.

— Посмотри на это милое дитя, — продолжил Кенсоннас, — он надеется, он сочиняет, он восторгается хорошими книгами, и теперь, когда больше не читают ни Гюго, ни Ламартина, ни Мюссе, он еще рассчитывает, что будут читать его! Несчастный, разве ты изобрел утилитарную поэзию, литературу, которая заменила бы водяной пар или тормоз мгновенной остановки? Нет? Так нажми же на свой тормоз, сын мой! Если ты не сможешь поведать нечто удивительное, кто станет тебя слушать? Искусство в наши дни возможно, только если оно преподносится с помощью какого-нибудь трюка. Сейчас Гюго читал бы свои «Восточные мотивы», совершая кульбиты на цирковых лошадях, а Ламартин декламировал бы «Гармонии», вися вниз головой на трапеции.

— Ну уж, — подскочил Мишель.

— Спокойно, дитя, — удержал его пианист, — спроси у Жака, прав ли я.

— Сто раз прав! — подтвердил Жак. — Нынешний мир — лишь один большой рынок, огромная ярмарка, и его приходится развлекать балаганными фокусами.

— Бедный Мишель, — вздохнул Кенсоннас, — приз за латинское стихосложение, должно быть, вскружил ему голову!

— Что ты хочешь доказать? — спросил юноша.

— Ничего, сын мой, в конечном счете ты следуешь своему предназначению. Ты — великий поэт! Я читал твои произведения, позволь мне только сказать, что они не отвечают вкусам века.

— То есть как?

— Да так! Ты берешь поэтические сюжеты, а для поэзии нынешнего времени это — заблуждение. Ты воспеваешь луга, долины, облака, звезды, любовь, все, что относится к прошлому, а теперь никому не нужно.

— Но о чем же тогда писать? — спросил Мишель.

— В стихах надо славить чудеса промышленности!

— Никогда! — вскричал Мишель.

— Он это хорошо сказал, — заметил Жак.

— Послушай, — настаивал Кенсоннас, — знаешь ли ты оду, получившую месяц тому назад премию сорока де Бройлей, заполонивших Академию?[31]

— Нет.

— Так слушай и учись! Вот две последние строфы:[32]

По трубе раскаленной гиганта-котла

Льется сжигающий пламень угля.

Нет равных сверхжаркому монстру верзил!

Дрожит оболочка, машина ревет

И, паром наполнившись, мощь выдает

Восьмидесяти лошадиных сил.

Но велит машинист рычагу тяжеленному

Заслонки открыть, и по цилиндру толстенному

Гонит поршень двойной, извергающий стон!

Буксуют колеса! Взмыла скорость на диво!

Свисток оглушает!.. Салют локомотиву

Системы Крэмптон!

— Какой ужас! — вскричал Мишель.

— Отлично зарифмовано, — заметил Жак.

— Так вот, сын мой, — безжалостно продолжал Кенсоннас, — дай же Бог, чтобы тебе не пришлось зарабатывать на жизнь своим талантом. Бери пример с нас: мы в ожидании лучших дней принимаем действительность как неизбежное.

— А что, — спросил Мишель, — месье Жак также вынужден заниматься каким-нибудь омерзительным ремеслом?

— Жак работает экспедитором в одной промышленной компании, — пояснил Кенсоннас, — что, к его великому сожалению, вовсе не означает, что он участвует в каких-либо экспедициях.

— Что он хочет этим сказать? — спросил Мишель.

— Он хочет сказать, — ответил Жак, — что я желал бы быть солдатом.

— Солдатом? — воскликнул, удивляясь, юноша.

— Да, солдатом! Это прекрасное ремесло, которым еще пятьдесят лет назад можно было достойно зарабатывать на жизнь.

— Если только не потерять ее столь же достойно, — заметил Кенсоннас. — Но все равно, этот путь закрыт, поскольку армии больше нет — разве только что податься в жандармы? В иную эпоху Жак поступил бы в Военное училище или пошел бы служить по контракту и тогда, побеждая и терпя поражения, стал бы генералом, как Тюренн, или же императором, как Бонапарт. Однако, мой храбрый боец, теперь от этого приходится отказаться.

— Не скажи, кто знает! — возразил Жак. — Да, верно, Франция, Англия, Россия, Италия отправили своих солдат по домам. В прошлом веке усовершенствование орудий войны зашло так далеко, что они сделались смешными, и Франция не могла удержаться от смеха…

— А посмеявшись, была разоружена, — вставил Кенсоннас.

— Да, злой шутник! Согласен, кроме старой Австрии, все европейские государства покончили с милитаризмом. Но означает ли это, что покончено с присущими человеку от природы воинственными наклонностями и со столь же естественно присущим правительствам стремлением к завоеваниям?

— Без сомнения, — ответил музыкант.

— Это отчего же?

— А оттого, что наилучшим оправданием существования этих наклонностей была возможность их удовлетворить. Как говаривали в старые добрые времена, ничто так не подталкивает к войне, как вооруженный мир! Если ты упразднишь живописцев, больше не будет живописи, скульпторов — скульптуры, музыкантов — музыки, а упразднишь военных — больше не будет войн! Солдаты — те же артисты!

— Да, верно! — воскликнул Мишель, — я тоже вместо того, чтобы заниматься своим мерзким ремеслом, лучше записался бы в армию!

— А, и ты туда же, малыш, — бросил Кенсоннас. — Не хочешь ли ты, случайно, в драку?

— Драка, — ответил Мишель, — согласно Стендалю, одному из самых великих мыслителей прошлого века, возвышает душу.

— Конечно, — согласился пианист, добавив: — Но каким же складом души, каким характером надо обладать, чтобы нанести удар саблей?

— Да, чтобы ударить от души, характера потребуется немало, — заметил Жак.

— И еще больше, чтобы этот удар удачно отразить, — отпарировал Кенсоннас. — Ну ладно, друзья, может быть, вы и правы в каком-то смысле, и я, не исключено, посоветовал бы вам стать солдатами, если бы еще существовала армия; достаточно немного пофилософствовать, и выйдет, что служба в армии — хорошее ремесло! Но раз уж Марсово поле превращено в коллеж, надо отказаться от мысли о войне.

— К этому вернутся, — возразил Жак. — В один прекрасный день случатся непредвиденные осложнения…

— Я не верю ни одному твоему слову, мой храбрый друг, потому как воинственные идеи уходят в прошлое и даже понятия о чести вместе с ними. Когда-то во Франции боялись стать смешными, а всем известно, что стало теперь с представлениями о чести! На дуэлях больше не бьются, это вышло из моды; либо заключают сделку, либо подают в суд. А если больше не бьются ради чести, станут ли делать это ради политики? Если люди не желают более брать в руку шпагу, с какой стати правительствам вытаскивать ее из ножен? Боевые сражения никогда не были столь частыми, как во времена дуэлей. Нет больше дуэлянтов — нет и солдат.

— Ну, эта порода возродится, — настаивал Жак.

— С какой стати, ведь торговые связи сближают народы. Разве не вложены в наши коммерческие предприятия банкноты англичан, рубли русских, доллары американцев? Разве деньги не враг свинцу, а кипа хлопка не стала заменой пуле?[33] Осмотрись, Жак! Разве не превращаются англичане, пользуясь правом, в котором сами отказывают нам, в крупнейших землевладельцев Франции? Им принадлежат колоссальные территории, почти целые департаменты, и не завоеванные, а оплаченные, что надежнее! Мы не обратили на это внимания, пустили на самотек; а в результате они завладеют всей нашей землей и возьмут реванш за захват Англии Вильгельмом-Завоевателем.

— Дорогой мой, — ответствовал Жак, — запомни, что я сейчас скажу, а вы, молодой человек, послушайте, ибо это — кредо века. Сказано: «Что знаю я?» — это в эпоху Монтеня, может быть, даже Рабле; «А мне какое дело?» — это девятнадцатый век. Теперь же говорят: «А какую прибыль это принесет?» Так вот, в день, когда война сможет стать прибыльной, уподобившись промышленному предприятию, она и разразится.

— Ну уж, война никогда не приносила никакой прибыли, особенно во Франции.

— Потому что дрались за честь, а не за деньги, — возразил Жак.

— Так что же, ты веришь, что грядет армия бесстрашных торговцев?

— Вне сомнения. Вспомни американцев и их ужасную войну 1863 года.

— Ладно, дорогой мой, но такая армия, ведомая в бой страстью к наживе, станет армией не солдат, а отвратительных грабителей!

— Она тем не менее продемонстрирует чудеса отваги, — упорствовал Жак.

— Воровские чудеса, — отрезал Кенсоннас. Все трое рассмеялись.

— И вот к чему мы пришли, — продолжил пианист. — Мишель — поэт, Жак — солдат, Кенсоннас — музыкант, и все это в эпоху, когда больше нет ни музыки, ни поэзии, ни армии! Мы просто идиоты! Ну ладно, мы разделались с обедом, он был весьма содержательным, по крайней мере в том, что касается беседы. Перейдем к иным упражнениям.

После того как со стола было убрано, он вернулся в отведенную ему нишу, и фортепьяно снова заняло свое почетное место.

Глава VIII
Где речь идет о старинной и современной музыке и о практическом применении некоторых инструментов

— Наконец-то мы уделим немного внимания музыке, — воскликнул Мишель.

— Только не надо современной музыки, — сказал Жак, — она слишком трудна…

— Для понимания — да, — ответил Кенсоннас, — для сочинения — нет.

— То есть как? — спросил Мишель.

— Сейчас объясню, — продолжил Кенсоннас, — и подкреплю мои слова выразительным примером. Мишель, потрудись открыть фортепьяно.

Юноша повиновался.

— Хорошо. А теперь садись на клавиши.

— Как? Ты хочешь…

— Садись, говорю тебе.

Мишель опустился на клавиатуру инструмента, издавшего душераздирающий звук.

— Знаешь ли ты, что ты сейчас делаешь? — спросил пианист.

— Понятия не имею!

— Святая невинность, ты упражняешься в современной гармонии.

— Точно! — вставил Жак.

— Да, то, что ты извлек из фортепьяно, это попросту современный аккорд. И уж совсем страшно становится от того, что нынешние ученые берутся дать этому научное объяснение! Раньше лишь некоторым нотам было дозволено соединяться друг с другом; с тех пор их примирили, и они больше не ссорятся между собой, они для того слишком хорошо воспитаны!

— Но результат не становится от этого менее неприятным, — заметил Жак.

— Что хочешь, друг мой, нас привела к этому сама логика вещей; в прошлом веке некто Рихард Вагнер, некий мессия, которого недораспяли, изобрел музыку будущего, и мы до сих пор терпим ее иго; в его время уже обходились без мелодии, он счел нужным выставить за дверь и гармонию, в результате горница оказалась пустой.

— Но, — заговорил Мишель, — это все равно как если бы писать картины без рисунка и без красок.

— Именно так, — ответил Кенсоннас. — Ты говоришь о живописи, но она не входит в число французских искусств. Она пришла к нам из Италии и Германии, и я не так переживал бы ее профанацию. В то время как музыка — дитя, выношенное в нашем чреве…

— А я считал, — откликнулся Жак, — что музыка родом из Италии.

— Ошибаешься, сын мой. До середины шестнадцатого века французская музыка господствовала в Европе. Гугенот Гудимель был учителем Палестрины,[34] а самые старые, самые наивные мелодии имеют галльское происхождение.

— До чего же мы докатились, — вздохнул Мишель.

— Да, сын мой, под предлогом использования новых методов партитуру строят теперь на одной-единственной ноте — долгой, тягучей, бесконечной. В Опере она начинается в восемь вечера и заканчивается без десяти минут двенадцать. Продлись она пятью минутами дольше, и дирекции пришлось бы платить штраф и удваивать вознаграждение охраны.

— И никто не протестует?

— Сын мой, музыку теперь не дегустируют, ее проглатывают! Горстка артистов попробовала бороться, твой отец был в их числе. Но после его смерти более не написали ни одной ноты, достойной так называться! Нам остается либо сносить тошнотворную «Мелодию девственного леса», пресную, путаную, нескончаемую, либо выслушивать гармонический грохот, столь трогательный пример которого ты только что выдал, усевшись на фортепьяно.

— Печально! — сказал Мишель.

— Ужасно, — отозвался Жак.

— Кстати, друзья мои, — продолжил Кенсоннас, — замечали ли вы, какие у нас большие уши?

— Нет, — ответил Жак.

— Так сравни их с античными или же средневековыми ушами, изучи картины и скульптуры — и ты устрашишься: уши увеличиваются в той же мере, в какой рост человека уменьшается. Красивы же мы станем когда-нибудь! И что же, друзья мои, натуралисты раскрыли причину такого вырождения: виной тому музыка, мы живем в век зачерствевших барабанных перепонок и фальшивого слуха. Согласитесь, нельзя безнаказанно в течение века впрыскивать себе в уши Верди или Вагнера, не причиняя вреда нашему органу слуха.

— Этот проклятый Кенсоннас наводит ужас, — пожаловался Жак.

— Но послушай, — возразил Мишель, — ведь в Опере еще дают старые шедевры.

— Знаю, — ответил Кенсоннас. — Поговаривают даже о том, чтобы возобновить там «Орфея в аду» Оффенбаха с речитативами, введенными в его шедевр Шарлем Гуно, и не исключено, что это позволит заработать немного денег — благодаря балету! Чего требует просвещенная публика, друзья мои, так это танцев! Подумать только, соорудили монумент стоимостью в двадцать миллионов, и в первую очередь для того, чтобы там кувыркались какие-то попрыгуньи; поневоле пожалеешь, что не родился от одного из этих созданий! «Гугеноты» сведены к одному акту и служат лишь вступлением к модным балетным номерам. Трико балерин сделали столь совершенно прозрачными, что их не отличишь от живой натуры, и это развлекает наших финансистов. Впрочем, Опера уже стала филиалом Биржи: там так же кричат, сделки обговаривают, не понижая голоса, а до музыки никому нет дела. Справедливости ради скажем, что исполнение оставляет желать лучшего.

— И даже очень, — отозвался Жак. — Певцы ржут, визжат, воют, ревут, испускают всякие звуки, не имеющие ничего общего с пением. Настоящий зверинец!

— Что же до оркестра, — подхватил Кенсоннас, — то он пал ниже некуда с тех пор, как инструмент уже не может прокормить инструменталиста. Вот уж непрактичная профессия! Ах, если бы только было можно использовать растрачиваемую впустую силу, с которой нажимают на педали фортепьяно, для вычерпывания воды из угольных шахт! Если бы воздух, выдуваемый из офиклеидов,[35] приводил в движение мельницы Компании Катакомб! Если бы возвратно-поступательное движение кулисы тромбона применялось на механической лесопилке, ах, тогда инструменталисты были бы богатыми, а их ремесло популярным!

— Ты смеешься! — воскликнул Мишель.

— Черт меня побери, — со всей серьезностью ответил Кенсоннас, — меня не удивит, если какой-то хитроумный изобретатель придумает однажды что-нибудь подобное! Дух изобретательства так развит во Франции! Более того, это единственный вид интеллекта, которым мы еще обладаем. И уж поверьте мне, он не способен придать блеск нашим беседам. Да и кто же теперь думает о том, чтобы позабавить ближнего! Так давайте наводить друг на друга скуку, вот лозунг эпохи!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: