VIII. ВНЕЗАПНАЯ ИЗВЕСТНОСТЬ




 

Я встал и, уткнув нос в галстук, надвинув шляпу на глаза, на цыпочках вышел из дому с таинственным видом человека, который что-то замышляет; в это мгновение я весьма сожалел, что мода на пальто под цвет стен прошла; чего бы я не отдал за перстень Гигеса, делающий человека невидимкой! Однако я спешил не на любовное свидание, я направлялся в писчебумажный магазин, дабы купить кое-какие из тех недозволенных красок, которые мой учитель изгонял с палитр своих учеников. Я стоял перед торговцем, как третьеклассник, который покупает «Фоблаза» у букиниста на набережной; спрашивая некоторые тюбики, я заливался румянцем, а по спине у меня струился пот, мне казалось, что я говорю непристойности. Наконец я вернулся домой, разжившись всеми цветами радуги. Палитра моя, знавшая дотоле всего четыре сдержанных и целомудренных цвета: цинковые белила, желтую и красную охру, персиковый черный, к которым изредка дозволялось добавлять немного кобальта для неба, запестрела кучей оттенков, один ярче другого; изумрудная зелень, медная зелень, кадмий красный, кадмий лимонный и оранжевый, окись свинца, ультрамарин, золотистая охра, все теплые прозрачные тона, из которых колористы извлекают самые прекрасные свои эффекты, с роскошной изобильностью расположились на скромной бледно-лимонной палитре. Признаюсь, поначалу я был в немалом затруднении от всех этих богатств; если перефразировать пословицу, избыток масла портил мою кашу. Однако через несколько дней я довольно далеко продвинулся в работе над маленькой картиной, которая больше всего напоминала самшитовый корень или калейдоскоп; я усердно трудился над ней и больше не показывался в мастерской.

Однажды, когда, поддерживая руку муштабелем, я лессировал край драпировки, что было строжайше запрещено, мой учитель, обеспокоенный моим исчезновением, вошел ко мне в комнату, ключ от которой я неосторожно оставил в двери; несколько минут он стоял за моей спиной, подняв руки и растопырив пальцы, как Святой Симфориан; с отчаянием созерцал он мое творение, а затем проронил слово, которое обожгло мою душу, словно капля расплавленного свинца:

— Рубенс!

Тут я понял, как велик мой грех; я пал на колени и стал целовать ноги учителя; я посыпал голову пеплом и, заслужив искренним раскаянием прощение великого человека, представил в Салон картину, изображающую Мадонну в сиреневых тонах, с младенцем, мастерящим галиот из бумаги.

Успех мой был огромен; учитель, полный веры в мой талант, с тех пор доверял мне делать подмалевку неба и фона на всех своих картинах. Он выхлопотал для меня великолепный заказ. Теперь я раскрашиваю в символические цвета нервюры часовен в старинном соборе, отчищенном от отвратительного покрытия, оставленного моими предшественниками; ничто так не соответствует моей простой манере, лишенной фасона и ухищрений; сами мастера Кампо-Санто, пожалуй, оказались бы недостаточно безыскусны для такой работы. Прекрасная школа живописи, которую я прошел, позволит мне справиться с этой трудной задачей ко всеобщему удовольствию, и отец, успокоенный насчет моего будущего, теперь уже не станет кричать мне: «Ты будешь адвокатом!»

 

 

КЛУБ ГАШИШИСТОВ

 

I

ОТЕЛЬ ПИМОДАН

 

Приглашение, составленное в загадочных выражениях, понятных лишь членам нашего общества, заставило меня однажды декабрьским вечером отправиться в далекий квартал Парижа. Остров Святого Людовика является чем-то вроде оазиса посреди города; река, разделяясь на два рукава, обнимает его, ревниво охраняя от захвата цивилизации. Именно там, в старинном отеле Пимодан, выстроенном некогда Лозеном, происходили ежемесячные собрания нашего общества, и нынче я ехал туда впервые.

Только что пробило шесть часов, но было уже совершенно темно.

Туман, еще более густой на берегу Сены, закутывал все предметы точно ватой, пропуская лишь красноватые пятна зажженных фонарей и светящихся окон.

Мокрая от дождя мостовая отражала свет фонарей, словно речная гладь; резкий ветер ледяными иглами колол лицо. Его пронзительный свист переходил в басовые ноты, ударяясь об арки мостов. Этот вечер был полон суровой поэзии зимы.

Как ни трудно было найти на длинной пустой набережной нужный мне дом, но моему кучеру все же удалось наконец разобрать полустертое имя отеля на мраморной доске.

Употребление звонков еще не проникло в эту глушь, и мне пришлось потянуть фигурный молоток. Послышался шорох натягиваемой веревки. Я дернул сильнее, и старый, ржавый язык замка поднялся, открывая массивные створки дверей.

Точно картина Скалькена показалась за желтоватым прозрачным стеклом голова старой привратницы, освещенная мерцающим пламенем свечи. При виде меня на лице старухи появилась странная гримаса, и костлявый палец указал мне дорогу.

Насколько я мог различить при слабом свете, который освещает землю даже в самую темную ночь, двор, в который я попал, был окружен старинными строениями с островерхими крышами. Между каменными плитами росла трава, и я быстро промочил ноги, словно шел по лугу.

Узкие высокие окна парадного подъезда, сверкая на темном фоне, служили мне маяками, не позволяя заблудиться.

В вестибюле отеля я очутился перед одной из тех огромных лестниц времен Людовика XIV, где мог бы свободно разместиться современный дом. Египетская химера во вкусе Лебрена с сидящим на ней амуром протягивала на пьедестал свои лапы, держа свечу в изогнутых в виде подсвечника когтях.

Пологие ступеньки и просторные площадки говорили о гениальности старинного архитектора и широте образа жизни давно прошедших времен. Поднимаясь по этим удивительным переходам в своем убогом черном фраке, я чувствовал себя не на месте в этой строго-выдержанной обстановке, мне казалось, я присвоил себе чужое право. Для меня была бы хороша и черная лестница.

Стены были увешаны картинами — то были копии полотен итальянских и испанских мастеров, по большей части без рам. На высоком потолке смутно вырисовывалась фреска на тему какого-то мифа.

Подойдя к указанному этажу, я узнал дверь по тамбуру, обитому мятым, лоснящимся от старости утрехтским бархатом. Пожелтевший галун и погнувшиеся гвозди свидетельствовали об их долголетней службе.

На мой звонок дверь с обычными предосторожностями открылась, и я словно возвратился на два века назад. Быстротекущее время, казалось, не коснулось этого дома, он походил на часы, которые забыли завести и стрелка которых показывает давно прошедший час. Я стоял на пороге огромного зала, освещенного лампами, зажженными на противоположном его конце. Белые стены зала были до середины увешаны потемневшими полотнами, носящими отпечаток эпохи, на гигантской печи возвышалась статуя, точно похищенная из аллеи Версаля. На куполообразном потолке извивался небрежный набросок какой-то аллегории во вкусе Лемуана, может быть, даже и его кисти.

Я направился в освещенную часть зала, где вокруг стола сгрудилось несколько человеческих фигур. Когда я вошел в светлую полосу, меня узнали и громкое «ура» потрясло гулкие своды старого отеля.

— Вот он, вот он! — наперебой кричали голоса. — Дайте ему его долю!

Перед буфетом стоял доктор; он вынимал лопаточкой из хрустальной вазы какое-то зеленоватое тесто или варенье и клал его по кусочку в палец величиной на блюдечки японского фарфора подле золоченой ложки.

Лицо доктора сияло энтузиазмом, глаза блестели, щеки пылали румянцем, вены на висках напряглись, раздувающиеся ноздри глубоко дышали

— Это вычтется из вашей доли райского блаженства! — сказал он, протягивая мне мою порцию.

После этого снадобья пили кофе по-арабски, то есть с гущей и без сахара; потом сели за стол.

Читателя, конечно, удивит такое нарушение кулинарных обычаев, ибо никто не пьет кофе перед супом, варенье тоже едят на десерт. Это обстоятельство требует разъяснения.

 

II

В СКОБКАХ

 

Когда-то на Востоке существовала страшная разбойничья секта. Во главе ее стоял шейх, которого звали Стариком Гор или Князем Убийц. Разбойники беспрекословно повиновались своему главе и исполняли любые его приказы без рассуждений. Никакая опасность не пугала их, даже верная смерть. По одному знаку своего повелителя они бросались вниз с высокой башни или шли убивать какого-нибудь царя прямо к нему во дворец, несмотря на стражу.

Но каким образом мог добиться Старик Гор столь полного повиновения?

Он обладал рецептом одного чудесного снадобья, которое наделяет человека ослепительными галлюцинациями.

Человек, отведавший его хоть раз, находил после своего пробуждения реальную жизнь до того бесцветной и унылой, что с радостью жертвовал ею, лишь бы снова попасть в мир своих грез. Шейх же говорил, что каждый, кто погиб при исполнении его повелений, попадает в рай, а избегнувший гибели снова наслаждался таинственным снадобьем.

Зеленоватое тесто, которым оделял нас доктор, и было то самое зелье, которым Старик Гор незаметно одурманивал своих приверженцев, заставляя их верить, что его могуществу подвластен даже Магометов рай с его гуриями трех степеней. Это был гашиш. Отсюда происходит слово гашишист, то есть употребляющий гашиш. Оно одного корня со словом убийца — assassin. Кровожадные инстинкты подданных Старика Гор оправдывают это дикое название.

Я уверен, что людям, видевшим, как я выходил из дома в обеденный час, не могло даже прийти в голову, что я еду на патриархальный остров святого Людовика, чтобы отведать там таинственного зелья, посредством которого несколько веков назад мошенник-шейх заставлял своих приверженцев совершать преступления и убийства. Моя буржуазная наружность не делала даже намека на такую ориентальную извращенность. Я был больше похож на почтительного племянника, собравшегося пообедать у своей старой тетушки, чем на верующего, готовящегося насладиться блаженством Магометова рая в обществе двенадцати арабов чистейшей французской крови.

Конечно, если бы вам сказали, что в 1845 году, в эту эпоху биржевых игр и железных дорог, существовал клуб гашишистов, истории которого не написал г-н де Гаммер, вы бы этому не поверили, а между тем это истинная правда, хотя, как это часто случается с истиной, она и кажется невероятной.

 

III

ПИРУШКА

 

Наша трапеза была сервирована причудливо и живописно. Вместо рюмок, бутылок и графинов стол был уставлен большими стаканами венецианского стекла с матовым спиралевидным узором, немецкими бокалами с гербами и надписями, фламандскими керамическими кружками, оплетенными тростником и бутылями с хрупкими горлышками.

Здесь не было ни фарфора Луи Лебефа, ни английского разрисованного фаянса, обычно украшающих буржуазный стол. Ни одна тарелка не была похожа на другую, но каждая из них представляла собою ценность: Китай, Япония и Саксония представили здесь образцы самых красивых своих блюд, самых ярких своих красок. Все это, правда, было несколько отбито и потрескалось, но указывало на тонкий вкус хозяев.

Блюда были большей частью покрытые глазурью, работы Бернара Палисси, или лиможского фаянса; иногда нож, разрезая кушанье, скользил по выпуклому изображению пресмыкающегося, лягушки или птицы. Лежащий на тарелке угорь сплетал свои изгибы с кольцами украшавшей тарелку змеи.

Честный филистер, наверное, испытал бы некоторый страх при виде этих сотрапезников, волосатых, бородатых и усатых или же странно выбритых, размахивающих кинжалами XVI столетия, малайскими криссами, испанскими навахами. Согнувшиеся над столом и освещенные мерцающим светом ламп, они действительно представляли странное зрелище.

Ужин близился к концу, иные из адептов уже чувствовали действие зеленого теста, а на мою долю выпало полное извращение чувства вкуса. Я пил воду, а мне казалось, что это великолепное вино, мясо превращалось в малину и обратно. Я не мог отличить котлеты от персика.

Мои соседи делались все оригинальнее; на их лицах вдруг появлялись огромные совиные глаза, носы удлинялись и превращались в хоботы, рты растягивались, делаясь похожими на щель бубенчика. Цвет их лиц приобрел неестественные оттенки. Один из них, бледнолицый и чернобородый, раскатисто хохотал, наслаждаясь каким-то невидимым зрелищем; другой делал невероятные усилия, чтобы поднести ко рту стакан, и его судорожные движения вызывали оглушительный вой окружающих.

Третий с невероятной быстротой вертел большими пальцами, а четвертый, откинувшись на спинку кресла, с блуждающими глазами и бессильно повисшими руками, сладострастно утопал в безграничном море нирваны.

Опершись о стол локтями, я наблюдал за происходящим. Остаток моего рассудка то почти исчезал, то снова разгорался, точно готовый потухнуть ночник. Мои члены горели, и безумие подобно волне, отступающей от скалы, чтобы снова накатить на нее и захлестнуть своей пеной, то охватывало мой мозг, то проходило и в конце концов прочно овладело им. Я начал галлюцинировать.

— В гостиную, в гостиную, — вдруг закричал один из гостей, — разве вы не слышите звуков небесного хора? Музыканты уже давно ждут!

Действительно, сквозь шум разговоров до нас доносилась дивная музыка.

 

IV

НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

 

Гостиная была огромная комната с белыми и золочеными лепными украшениями, с расписным потолком, с фризами, разрисованными сатирами, преследующими в тростниках нимф, с большим мраморным камином и с широкими парчовыми портьерами, дышащими роскошью старинных времен. Мягкие диваны и кресла, очень широкие, по моде того времени, чтобы не мять пышных юбок герцогинь и маркиз, приняли гашишистов в свои гостеприимные объятия.

Усевшись подле камина, я полностью отдался власти магического зелья.

Прошло несколько минут, и мои сотоварищи исчезли один за другим, оставив на стене лишь свои тени. Впрочем, она их быстро поглотила: так вода уходит в песок, не оставляя мокрых пятен. Начиная с этого мгновения я перестал осознавать окружающее и буду описывать только мои личные впечатления.

Слабо освещенная гостиная была пуста, и вдруг красная молния сверкнула под моими веками, сами собой вспыхнули бесчисленные свечи, и я почувствовал, что утопаю в этом теплом свете. Я находился в той же комнате, но все вокруг изменилось, стало больше, богаче, пышнее. Действительность служила лишь отправной точкой для великолепной галлюцинации.

Я еще никого не видел, но уже чувствовал присутствие огромной толпы.

Я слышал шелест тканей, стук бальных башмачков, шепчущие, шепелявящие, сюсюкающие голоса, приглушенные взрывы смеха, шум передвигаемых столов и стульев. Доносился звон посуды, хлопанье дверей, вокруг происходило что-то необычайное. И вдруг показалось загадочное существо.

Не знаю, откуда оно явилось, но я не испугался. У него был изогнутый, как птичий клюв, нос, и он часто вытирал огромным платком свои зеленые окруженные тремя темными кругами глаза. Высокий белый накрахмаленный галстук, в узел которого была продета визитная карточка со словами: — Давкус Карота из «Золотого горшка», — так крепко стягивал его тонкую шею, что кожа щек красными складками свисала на воротник. Черный сюртук, из-под которого виднелась связка брелоков, обтягивал его округлое тело, делая его похожим на каплуна. Что касается его ног, то вместо них были корни мандрагоры, разветвленные, черные, шероховатые, узловатые и бородавчатые. Казалось, они только что вырваны из земли: на их волоконцах еще виднелись кусочки приставшей к ним земли. Эти ноги как-то необыкновенно трепетали и скручивались. Когда маленький торс, который они поддерживали, очутился против меня, странное существо вдруг разразилось рыданиями и, вытирая глаза, сказало мне жалобным голосом:

— Именно сегодня нужно умереть от смеха.

И крупные, как горох, слезы покатились по крыльям его носа.

— От смеха… от смеха… — эхом отозвался хор нестройных, гнусавых голосов.

 

V

ФАНТАЗИЯ

 

Взглянув на потолок, я заметил множество головок без туловищ, как рисуют херувимов, но с такими забавными и счастливыми лицами, что я невольно развеселился. Делая гримасы, они так щурили глаза, растягивали губы и раздували ноздри, что могли рассмешить даже воплощение сплина. Эти смешные маски двигались и вертелись в разных направлениях, производя ослепительное головокружительное действие.

Вскоре гостиная наполнилась необыкновенными лицами, прототипами которых могли служить лишь офорты Калло да акватинты Гойи; мишура смешивалась здесь с живописными лохмотьями, человеческие образы со звериными. В другое время я бы испугался подобной компании, но в этих уродах не было ничего страшного. Их глаза сверкали не жестокостью, а лукавством, и лишь веселая улыбка открывала торчащие клыки и острые резцы.

Я сделался кем-то вроде короля этого праздника: каждое новое лицо вступало в светлый круг, центром которого был я, и с забавно-сокрушенным видом бормотало мне на ухо какую-нибудь шутку; ни одной из них я не могу вспомнить, но тогда они казались мне верхом остроумия и вызывали безумный смех.

С появлением каждого нового лица вокруг меня раздавались раскаты гомерического, олимпийского, безмерного, оглушительного хохота, который, казалось, гремел в бесконечности.

Поминутно слышались восклицания то визгливых, то замогильных голосов: — Нет, это слишком смешно! Довольно, довольно! Господи, какая прелесть! Еще, еще! Хватит, я больше не могу!.. Хо-хо-ху-ху-хи-хи! Какая удачная шутка! Какой прекрасный каламбур! Постойте! Я задохнусь! Не смотрите на меня так… или стяните меня обручами, не то я лопну!

Несмотря на эти полушутливые, полусерьезные мольбы, грозная веселость росла, шум усиливался, стены и пол дома поднимались и дрожали, как человеческая диафрагма, потрясенные этим неистовым, неукротимым, неумолимым смехом.

Теперь странные призраки напали на меня всей стаей, потрясая длинными рукавами шутовской одежды, путаясь в складках балахонов, сминая свои картонные носы, сталкиваясь, поднимая облака пудры со своих париков и фальшиво распевая нелепые песни с невозможными рифмами.

Здесь были все типы, созданные когда-либо вдохновенным юмором народов и отдельных личностей, но в десять, в сто раз более яркие. В этой невообразимой сутолоке неаполитанский пульчинелла фамильярно хлопал по горбу английского панча, бергамский арлекин терся своей черной мордочкой об осыпанную мукой маску французского паяца, испускающего дикие крики, болонский доктор засыпал табаком глаза отца Кассандра, Тарталья скакал верхом на клоуне, Жиль угощал пинками дона Спавенто, Карагёз, вооруженный своим непристойным посохом, дрался на дуэли с шутом Оском.

Дальше бесновались персонажи забавных снов, уродливые создания, безобразная помесь человека, животного и домашней утвари: монахи с колесиками вместо ног и котлом вместо живота, воины в латах из посуды и с птичьими лапами, размахивающие деревянными саблями, чиновники, крутящиеся на вертеле, короли с башней в форме перечницы вместо ног, алхимики с мехами вместо головы и с членами в виде перегонного куба, развратницы, сделанные из тыквы с прихотливыми выпуклостями, и вообще все, что может создать лихорадочная фантазия циника, вдохновленного опьянением.

Все это шевелилось, ползало, бегало, прыгало, хрюкало, свистало, как в «Вальпургиевой ночи» Гете.

Я спрятался в темный угол, чтобы избегнуть чрезмерной любезности этих странных существ, и стал любоваться их танцами, которых не знало ни Возрождение времен Шикара, ни Опера времен владычества Мюзара, этого короля разнузданной кадрили. Эти плясуны, в тысячу раз более талантливые, чем Мольер, Рабле, Свифт и Вольтер, изображали посредством какого-нибудь антраша или балансе такие глубоко философские комедии или полные силы и пикантной соли сатиры, что я держался за бока в моем углу.

Давкус Карота, все время утирая глаза, выделывал пируэты, немыслимые, особенно для существа, обладающего ногами из корня мандрагоры, повторяя при этом забавно жалостным тоном: — Сегодня нужно умереть от смеха!

О, вы, восхищавшиеся когда-либо великолепной тупостью Одри, хриплым вздором Алкида Тузе, самоуверенной глупостью Арналя, обезьяньими гримасами Равеля и думавшие, что видели настоящие комические маски, если бы вы присутствовали на этом балу, вдохновленном гашишем, вы бы признали, что с самых знаменитых комиков наших театров впору лепить украшения для катафалков и гробниц.

Сколько причудливо скорченных физиономий, сколько подмигивающих глаз, сверкающих насмешкой под птичьей пленкой! Какой оскал, словно щель копилки! Какие рты, точно вырубленные топором! Какие забавные двенадцатигранные носы! Какие толстые пантагрюэлевские животы!

В этом кишении веселого кошмара молниями мелькали чьи-то поразительно похожие портреты, карикатуры, которым позавидовали бы Домье и Гаварни; фантазии, способные восхитить чудесных китайских мастеров, этих Фидиев, изготовляющих болванчиков и фарфоровые статуэтки.

Эти видения не были ни уродливы, ни смешны, этот карнавал форм был полон грации. Около камина качалась обрамленная светлыми волосами маленькая головка с персиковыми щеками. В своем бесконечном припадке веселости она показывала все тридцать два зуба, величиной с рисовое зерно, заливаясь при этом долгим, пронзительным, переливчатым серебристым смехом с трелями и органными нотами. Проникая в мои барабанные перепонки, хохот ее возбуждал меня, заставляя совершать массу сумасбродств.

Наконец, бешеное веселье достигло апогея, слышались лишь судорожные вздохи, несвязное клохтанье. Смех стал беззвучным и напоминал рычание, удовольствие переходило в спазмы, казалось, припев Давкуса Карота вот-вот сбудется.

Тела один за другим валились на пол с той вялой тяжестью опьянения, которая делает падение неопасным, послышались восклицания: — Господи, как я счастлив! Какое блаженство! Я в экстазе! Я в раю! Я погрузился в бездну наслаждений!

Хриплые крики вырывались из стесненной груди, руки безумно простирались вслед какому-нибудь мимолетному видению, каблуки и затылки барабанили в пол. Настал момент брызнуть холодной водой на этот жгучий пар, иначе котел мог лопнуть. Человеческая оболочка, способная вынести сколь угодно горя, но не справляющаяся с избытком счастья, готова была разорваться под напором восторга.

Один из членов клуба, который по обычаю не участвует в сладострастном отравлении гашишем, чтобы следить за галлюцинациями остальных и не давать выброситься в окно тем, кто почувствовал за спиной крылья, подошел к пианино, откинул крышку и заиграл. Величественный, могучий аккорд сразу заглушил шум и изменил настроение окружающих.

 

VI

КЕЙФ

 

Он заиграл, кажется, арию Агаты из «Волшебного стрелка», и как ветер разгоняет тучи, так и эта божественная мелодия рассеяла причудливые видения моей галлюцинации. Маски, гримасничая, залезали под кресла, с приглушенными вздохами прятались в складки портьер, и я снова почувствовал себя одиноким в огромной гостиной.

Колоссальный фрибурский орган не издает таких могучих, величественных звуков, как это пианино под пальцами ясновидца (так называют трезвого члена нашего клуба). Музыка пылающими стрелами вонзалась мне в грудь и — странная вещь — скоро мне стало казаться, что мелодия исходит из меня. Мои пальцы скользили по невидимой клавиатуре, рождая звуки голубые, красные, подобные электрическим искрам. Душа Вебера воплотилась в меня.

Когда ария из «Волшебного стрелка» отзвучала, я продолжал собственные импровизации в духе немецкого композитора. Музыка привела меня в неописуемый восторг. Жаль, что магическая стенография не могла записать вдохновенных мелодий, звучавших у меня в ушах: при всей моей скромности могу их поставить выше шедевров Россини, Мейербера и Фелисьена Давида.

О, Пилле и Ватель! Любая из Тридцати опер, созданных мною в какие-нибудь десять минут, в полгода сделала бы вас богачами.

Первоначальная судорожная веселость сменилась неизъяснимо блаженным чувством безграничного покоя.

Этот период действия гашиша на востоке называют кейфом. Я перестал себя чувствовать, связь души с телом ослабла, и я мог свободно двигаться в не оказывающей сопротивления среде.

Мне кажется, что именно такова будет жизнь души, когда мы оставим нашу бренную оболочку и переселимся в другой мир.

Комната наполнилась голубоватым паром, отблеском лазурного грота, и в ней неясно трепетали смутные контуры. Эта атмосфера, одновременно свежая и теплая, влажная и благоухающая, охватывала меня, как вода в ванне, обессиливающей сладостью поцелуев. Если я хотел сдвинуться с места, ласкающий воздух образовывал вокруг меня тысячи сладострастных водоворотов, восхитительная истома охватывала мои чувства и клонила меня на диван, где я поник без сил, как сброшенное платье.

И я понял тогда радость, которой наслаждаются светлые духи и ангелы, рассекая своими крыльями горние выси и райское блаженство.

Ничего материального не примешивалось к этому экстазу, никакое земное желание не омрачало его чистоты. Впрочем, сама любовь чужда дивному состоянию: гашишист Ромео забыл бы Джульетту, бедное дитя напрасно бы простирало с балкона свои алебастровые руки, так как Ромео не поднялся бы к ней по шелковой лестнице. И хотя я страстно влюблен в идеал юности, созданный Шекспиром, я должен сознаться: прекраснейшая дочь Вероны не заставит гашишиста даже пошевельнуться.

И я спокойно, хотя и не без удовольствия, любовался вереницей идеально прекрасных женщин; я видел блистание атласных плеч, сияние серебристых грудей, мелькание маленьких ножек с розовой ступней, не испытывая при этом ни малейшего искушения. Очаровательные призраки, смущавшие святого Антония, не имели надо мной ни малейшей власти.

Созерцая какой-либо предмет, я через несколько минут чудесным образом растворялся в нем и сам превращался в него.

Так я превратился в нимфу, глядя на фреску, изображающую дочь Ладона, преследуемую Паном.

Я испытывал весь ее ужас и старался спрятаться в тростнике, чтобы избегнуть чудовища с козлиными ногами.

 

VII



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: