Деньда ночь – сутки прочь




Вот и опять день настал. И идет. И прошел. И ничего за целыйдень не сделал. Упечатал только колодец, чтоб зимой не замерзал, чтоб нетаскать зимой чайниками кипяток для разморозки льда внутри шланга. И все. Да вконце концов, и колодец можно было не упечатывать. Ну, будет перемерзать шланг,ну и что? Принести чайник кипятку да разморозить. Даже интересно.

Ну, птицам хлеб крошил. Они сидели на снежных ветках, ждали.Потом слетелись. Потом их согнала ворона и поддала по кормушке снизу башкой.Крошки просыпались. Я наладил, но с земли не стал собирать крошки, добавилновых. Так они и клевали: воробьи и синицы вверху, ворона внизу.

Прошел день. Гаснет дневной свет, сжимается от холода. Ушлосолнце. Да, день прошел.

Прошел, и слава Богу. Не врал, не крал, телевизор несмотрел, молчал, среду соблюдал. Так же и жили всегда: день да ночь – суткипрочь.

Ночью неподвижная овальная луна в белом окне. А утром онаже, на глазах умирающая, падает в темный лес за рекой. А роща на востокеначинает розоветь, будто там встали и зажгли горящие розовые свечи.

И опять день настал. И идет... Кипяток в моей кружке остывает,я забыл заварить чай, забыл, что надо что-то съесть, чтобы встать и что-тоделать. Сижу, уставясь взглядом сквозь зеленые листья цветов на подоконнике вбелое небо. Надо встать, надо цветы хотя бы полить.

У кормушки уже две вороны. Синицы их уже не боятся. Сижу идумаю, хватит ли у солнца сил подняться до перекрестья рамы на окне. Наверное,не хватит – зима, дни короткие.

Надо встать, надо одеться, надо выйти в сад. Надо огрестиснегом яблони и вишни, и смородину. Не знаю, как мне, а им тут зимовать.

Мелочь

Почти ничего не значит нынешняя мелочь. Денежная, имею ввиду. Помню из детства утверждение дедушки, что гибель России началась смомента изъятия из обращения монетки достоинством в полкопейки. Полкопейки –это грош, он остался только в пословицах, которые тоже умирают. «Не было нигроша, да вдруг алтын». Алтын – сколько копеек? Три копейки. Правильно. А двекопейки? Это семитка. А гривенник – это десять копеек. А пятиалтынный – этопятнадцать. Двугривенный двадцать, а полтинник и вовсе пятьдесят.Наконец, рубль – это целковый. Копейка рубль бережет – так говорили. Копейка –это кусок хлеба, коробка спичек, стакан газировки, на рубль в студенческие жилипо три дня: хлеб ржаной, буханка – девять копеек, картошки килограмм – десятькопеек, кило макарон – четырнадцать, остальное соответственно.

Совершенно сознательно я вспоминаю цены детства и юности,чтобы хоть как-то напомнить нынешним молодым о ценах, которых достиглоОтечество всего за пятнадцать лет после самой страшной войны в истории. Почему,спросим, росло благоденствие народа? Ответ самый простой: не воровали. Были игусинские, и березовские, и разные рыжие прохиндеи, но условий для воровства имособо не создавалось. Боялись, попросту сказать.

Но что мы все о них, их и без нас Господь накажет, надобольше с себя спрашивать. А чего вдруг я стал про мелочь размышлять? Я шел взимний день без перчаток и грел руки в карманах куртки. А в кармане мелочь, воти тряс ею. Еще вспоминал, как до сих пор у меня в Вятке продавщицы в сельскихмагазинах сдают сдачу с точностью до копейки, и я заметил, что их обижает нашамосковская хамская привычка не брать на сдачу медяшки. И еще меня выучилуважать нынешние монетки один мужчина, Александр Григорьевич. Мы шли с ним поулице, он нагнулся, поднял копейку и объяснил: «Ты же видишь – изображениеГеоргия Победоносца, как же его оставить под ногами, еще кто наступит». С техпор я поднимаю даже мелкие монеты. Подними, донеси их до ближайшего нищего,идти далеко не придется, и отдай ему. А у него набежит монетка к монетке нахлеб, на соль.

Шел такой густой свежий снег, что белые стены домов неограничивали пространство, я чуть не въехал в высокую белую стену Сретенскогомонастыря и пошел вдоль нее. Увидел у ворот занесенную снегом нищую. Да нищуюли? Очень бойка она мне показалась, но правая рука, трясущая в кармане мелочь,захватила ее в горсть и извлекла на свет божий. Я решил подать монетку, всегдавспоминая маму, учившую, что подавать надо, но понемногу. «Большой милостынейне спасешься, лучше чаще подавать. Нищий настоящий и куску хлеба рад, а тутденьги».

На ладони правой руки лежала грудка беленьких монеток, алевой рукой я стал эту грудку ворошить, ища монету желтенькую – я решил податьполтинничек. То есть правая рука знала, что делает левая. И что мне было датьрубль, нет, видимо, пожалел. А рубль-то как раз у меня из ладони и выскользнули упал в густой снег. Где там его было искать. Я дал нищей пятьдесят копеек иподумал, что хорошо меня Господь вразумил за жадность.

Мало того, тут еще и вот что случилось. Нищая достала из-подшали бумажку, это был грязно-зеленый доллар, и спросила:

– Тут шли не наши, эту бумажку дали. Куда я с ней?

– В обменный пункт, так дадут тридцать рублей.

– Кто меня туда пустит! Возьмите вы ее себе.

– Не хочу, – ответил я, – я брезгуюдолларами, прикоснусь, потом руки не отмыть, отдайте кому-нибудь. Или вцерковь. Нет, – тут же прервал я себя, представив, как эта заокеанская«зелень» будет лежать в церковной кружке. – Если мы ее еще и в церковьпустим, то и вовсе беда. Выкинь ее, матушка, или порви, без нее проживем. Авесной тут рубль мой из-под снега вытает, я рубль уронил, тут он как вСбербанке около монастыря полежит.

И опять я шел внутри московской метели, но как-то уже легчедумалось о жизни. Думал: конечно, я плохой пророк в своем Отечестве, но в чужомхороший. Скоро, вот увидите, загремит с печки доллар, загремит. Говорю беззлорадства, просто знаю. Еще думал: теперешнее ворье страшится Господа и Егослуг, например святого великомученика Георгия. Они же даже его изображение боятсяв руки взять. Вот попросить их вывернуть карманы, в них наверняка не будетмелочи, только зеленая слизь.

А мы... а мы по-прежнему будем считать копейки. Ничегострашного. Деньги счет любят, копейка рубль бережет. Вот и возьми нас за грош.

РекаЛобань

Но до чего же красива река Лобань! Просто какдевочка-подросток играет и поет на перекатах. А то шлепает босиком по зеленитравы, по желтизне песка, по серебру лопухов мать-и-мачехи, а то прячется средитемных елей. Или притворится испуганной и жмется к высокому обрыву. Но вотперестает играть и заботливо поит корни могучего соснового бора.

Давно сел и сижу на берегу, на бревнышке. Тихо сижу, греюсьпредвечерним теплом. Наверное, и птицы, и рыбы думают обо мне, что это какая-токоряга, а коряги они не боятся. Старые деревья, упавшие в реку, мешают ей течьплавно, зато в их ветвях такое музыкальное журчание, такой тихий плавный звон,что прямо чуть не засыпаю. Слышу – к звону воды добавляется звоночек, звяканьеколокольчика. А это, оказывается, подошла сзади корова и щиплет траву.

Корова входит в воду и долго пьет. Потом поднимает голову истоит неподвижно, и смотрит на тот берег. Колокольчик ее умолкает. Конечно, оннадоел ей за день, ей лучше послушать говор реки.

Из леса с того берега выходит к воде лосиха. Я замираю отсчастья. Лосиха смотрит по сторонам, смотрит на наш берег, оглядывается. И кней выбегает лосенок. Я перестаю дышать. Лосенок лезет к маминому молочку, нолосиха отталкивает его. Лосенок забегает с другого бока. Лосиха бедром и мордойподталкивает его к реке. Вода после маминого молочка не очень ему нравится, онфыркает. Все-таки он немного пьет и замечает корову. А корову, видно, кусаетслепень, она встряхивает головой, колокольчик на шее брякает, лосенок пугается.А лосиха спокойно вытаскивает завязшие в иле ноги и уходит в кусты.

Начинается закат. Такая облитая светом чистая зелень, такоережущее глаза сверкание воды, такой тихий, холодеющей ветерок...

Ну и где же такая река Лобань? А вот возьму и не скажу. Онане выдумана, она есть. Я в ней купался. Я жил на ее берегах.

Ладно, для тех, кто не сделает ей ничего плохого, открою.Только путь к Лобани очень длинный, и надо много сапог сносить, пока дойдешь.Хотя можно и босиком.

Надо идти вниз и вниз по Волге – матери русских рек, потомбудут ее дочки: сильная суровая Кама и ласковая Вятка, а в Вятку впадаетпохожая на Иордан река Кильмезь, а уже в Кильмезь вливается Лобань.

Вы поднимаетесь по ней, идете по золотым пескам, посеребристым лопухам мать-и-мачехи, через сосновые боры, через хвойные леса, выслышите ветер в листьях берез и осин и вот выходите к тому бревнышку, накотором я сидел, и садитесь на него. Вот и все. Идти больше никуда не надо инезачем. Надо сидеть и ждать. И выйдет к воде лосиха с лосятами. А на этомберегу будет пастись корова с колокольчиком на шее.

И редкие птицы будут лететь посередине Лобани и будутзабывать о своих делах, засмотревшись в ее зеркало. Ревнивые рыбы будуттревожить водную гладь, подпрыгивать, завидовать птицам и шлепаться обратно вчистую воду.

Все боли, все обиды и скорби, все мысли о плохом исчезнутнавсегда в такие минуты. Только воздух и небо, только облака и солнышко, тольковода в берегах, только родина во все стороны света, только счастье, что онатакая, красивая, спокойная, добрая.

И вот такая течет по ней река Лобань.

Завоеванныемарши

Название напоминает нам пушкинскую повесть «Метель». Томесто, когда восторженные русские женщины встречают героев, покоривших Париж.«И в воздух чепчики бросали». Герои шагают под музыку. А какая музыка? «Музыкаиграла завоеванные марши», и русские солдаты маршируют под них. И то сказать,ценную добычу мы вывезли из Европы: новые моды, Вольтера, декабристов...

А взять войну, которую мы застали. Великую Отечественную. Мыс ума сходили, ломясь на четыре серии «Тарзана», потом кричали, как обезьянаЧита, превращали прибрежные ивняки и березы в джунгли, пикируя с их вершин.Музыка на танцах тоже была уже не наша, наяривали «Розамунду», «линдачили»,чуть позднее от цивилизованного Запада после еще одной войны, «холодной»,пришел рок-н-ролл, помню, парни орали: «Я вхожу, она лежит, и попа гола, настоле стоит бутылка кока-кола». Очень нам было интересно отведать этойкока-колы. Подумаешь, квас, медовуха, морс, лимонад, березовый сок, взвар,темнота это, отсталость, а кока-кола – культура, химия. Тут и рубашки с Западапришли, нейлоновые, красота опять же, что там наш лен, хлопок, сатин, ситец,шелк, креп-марекен, гладить надо, а тут сверкает и не мнется. Правда, тело недышит, задыхаешься и платишь еще за все это дорого, но Запад же.

Право, смешно видеть седых и лысых мальчиков, вспоминающихшестидесятые. Они находили счастье свободы в записях битлов на рентгеновскихснимках. Даже термин у торговцев был: на ребрах. Отведут в сторону и негромко:«Есть и на ребрах. Возьмешь? Но дороже». Все это называлось воздухом свободы.

Ну вот, дожили до счастья гласности, и можно стало извлечьна свет Божий то сокровенное, что проклятые партократы запрещали. И извлекли, ичто предстало взорам: пошлость, разврат и насилие. Сказанное не значит, что яжалею партократию, отнюдь. Она выгнила изнутри оттого, что на нее влияли те, накого влиял Запад. Ведь наивно думать, что от власти что-то зависит, потому чтосама власть зависима. От кого? Да от тех же детей, которые слушали музыку наребрах, ходили на закрытые просмотры. А что такое закрытый просмотр? Этопроцентов на десять Феллини и Антониони, а на девяносто – порнуха.

Для кого-то же пели Марио Ланца, Мария Каллас, ЭлизабетШварцкопф, Рената Тебальди, для кого-то же дирижировали Герберт фон Караян иКлаудио Аббадо, – они не их выбрали в образцы для подражания, не ихискусство, а хрипение, визги. А что классика? Классика думать заставляет. Адумать уже нечем – с чердака крыша съехала, ветер гуляет по чердаку. Разве некруто? Прикинь. В натуре, не стремно. А взрослые дяди очень заботятся одеточках. Миленькие, ведь думать-то тяжело, на себе испытали, вам поможем.Сочинение изложением заменим, литературу и язык из школы изгоним, и будетсплошной английский для бизнеса, а свой будем упрощать и упрощать и доведем домычания, скоро же будет не жизнь у вас, а сплошные инстинкты. А мы ещечего-нибудь на Западе собезьянничаем.

За стекло затолкаем жить, запустим туда политика, которыйбудет торопить ваше спаривание, или писателя – специалиста по прямой кишке. Ато на остров вывезем и будем хихикать, глядя как вы превращаетесь в дикарей.

Ну, и так далее. Словом, продолжаем плясать под «завоеванныемарши». Все дело в уровне организаторов этих плясок. Если они делают такиепередачи, угнетающие психику, унижающие, развращающие, значит, они сами ещехуже и стаскивают остальных на свой уровень. В этом все дело. А там и адрядышком. Но провалятся в него не заблудшие и обманутые из поколений,прозванных собачьими именами – пепси, секси пофигистов, а организаторы. Знаяисторию предыдущего времени, можно утверждать с точностью, что так и будет.

Подкова

Кузня, как называли кузницу, была настолько заманчивымместом, что по дороге на реку мы всегда застревали у нее. Теснились у порога,глядя, как голый по пояс молотобоец изворачивается всем телом, очерчиваетмолотом дугу под самой крышей и ахает по наковальне.

Кузнец, худой мужик в холщовом фартуке, был незаметен, покане приводили ковать лошадей. Старые лошади заходили в станок сами. Кузнец браллошадь за щетку, отрывал тонкую блестящую подкову, отбрасывал ее в грудудругих, отработавших, чистил копыто, прибивал новую подкову, толстую. Казалось,что лошади очень больно, но лошадь вела себя смирно, только вздрагивала.

Раз привели некованого горячего жеребца. Жеребец ударилкузнеца в грудь (но удачно – кузнец отскочил), выломал передний запор –здоровую жердь – и ускакал, звеня плохо прибитой подковой.

Пока его ловили, кузнец долго делал самокрутку. Сделал,достал щипцами из горна уголек, прикурил.

– Дурак молодой, – сказал он, – от добрарвется, пользы не понимает, куда он некованый? Людям на обувь подковки ставят,не то что. Верно? – весело спросил он.

Мы вздохнули. Кузнец сказал, что можно взять по подкове.

– На счастье.

Мы взяли, и он погнал нас, потому что увидел, что ведутпойманного жеребца. Мы отошли и смотрели издали, а на следующий день вернулись.

– Еще счастья захотели? – спросил кузнец.

Но мы пришли просто посмотреть. Мы так и сказали.

– Смотрите. За погляд денег не берут. Только чего бездела стоять. Давайте мехи качать.

Стукаясь лбами, мы уцепились за веревку, потянули вниз. Горносветился.

Это было счастье – увидеть, почувствовать и запомнить, какхрипло дышат порванные мехи, как полоса железа равняется цветом с раскаленнымиуглями, как отлетает под ударами хрупкая окалина, как выгибает шею загнанный встанок конь, и знать, что все лошади в округе – рабочие и выездные – подкованынашим знакомым кузнецом, а мы его помощники, и он уже разрешает нам браться замолот.

Лодканадежды

У рыбацких лодок нежные имена: Лена, Светлана, Ольга,Вера... Я шел с рыбаками на вечерний вымет сетей на баркасе «Надежда» ипошутил, что с лодкой надежды ничего не может случиться.

– Сплюнь! – велел старший рыбак.

Солнце протянуло к нам красную дорогу, и на конце этойдороги волны нянчили наш баркас.

Пришли на место. Выметали сети. Отгребли, запустили мотор.

Рыбак, тяжело ступая бахилами, подошел и сел. Помолчал.

Прожектор заката вел нас на своем острие.

– Надежда! – сказал рыбак. – На этой«Надежде» нас мотало, думали: хватит, поели рыбки, сами рыбкам на корм пойдем.

От лодки разлетались белые усы брызг, как будто лодкаотфыркивалась в обе стороны.

– А ты ничего, – одобрил он. – Выбиратьпойдешь?

– Пойду.

И вот, хоть верь, хоть не верь, своей дурацкой шуткой янакликал беду. Когда на следующий день мы выбирали сети, налетел шторм.

Лодку швыряло, как котенка. Ветер ревел так, что уничтожалкрик у самых губ.

Вернув рыбу морю и отдав пучине сети, мы все-таки выгребли.Когда, обессиленные, мы лежали на песке и волны, всхрапывая от злости, расшатывалипричал, он крикнул:

– Как?

Я показал ладони.

– Заживет!

Я согласился, но все равно сказал, что имя у лодки хорошее.Он засмеялся.

– Жена моя – Надя. Каприз ее был. Назови, говорит,лодку, как меня, тогда выйду.

– Хорошая?

– Лодка? Сам видел.

– Жена!

– Об чем речь. Сейчас с ума сходит.

Он стащил сапоги, вылил воду и хитро посмотрел на меня:

– Хочешь, надежду покажу?

– Да.

Я подумал, что в поселке он покажет свою жену Надежду.

– Вот! – Он показал мне свои громадные ладони,величиной в три моих.

Где-тодалеко

Много времени в детстве моем прошло на полатях. Там я спал иоднажды – жуткий случай! – заблудился.

Полати были слева от входа, длинные, из темно-скипидарныхдосок.

Я проснулся: темень темная. Мне понадобилось выйти. Пополз,пятясь, но уперся в загородку. Пополз вбок – стена, в другой бок – решетка.Вперед – стена. Разогнулся и ударился головой о потолок. Слезы покапали набедную подстилку из чистых половиков.

Тогда еще не было понимания, что если ты жив, то это еще неконец, и ко мне пришел ужас конца.

Все уходит, все уходит, но где-то далеко-далеко, вдеревянном доме с окнами в снегу, в непроглядной ночи, в душном тепле узких, поформе гроба, полатей ползает на коленках мальчик, который думает, что умер, икоторый проживет еще долго-долго.

Морская свинка

Я ходил в лаптях. Пишу об этом и безо всякой гордости, ибезо всякой грусти. Помню лучину, деревянную борону, веревочную упряжь,глиняные толстые стаканы, морскую свинку, таскавшую билетики с предсказаниемсудьбы... Я много жил. Я помню средневековье.

В воспоминаниях, даже в небольших по времени, прочтетсяпрогресс. Толстой дожил до синематографа. Я тоже до чего-нибудь доживу. Тутможно ехидно улыбнуться. Но вопрос как читать.

Да, о свинке. Она вытащила мне бумажку с записью моейсудьбы, но не успел я вчитаться в нее, как билетик отобрали: желающих узнатьсвою судьбу было больше, чем судеб.

Амулет

В то время я еще не учился. У нас жила девочка, бессловеснаяудмуртка. Она жила зиму или две, ходила в школу. Тогда мало было школ подеревням.

Питалась она очень бедно, почти одной картошкой. Мыладве-три картофелины и закатывала в протопленную печь. Они скоро испекались, ноне как в костре, не обугливались, а розовели... Излом был нежно-серебристым,как горячий иней.

Я однажды дал ей кусок хлеба. Она испугалась и не съелахлеб, а отдала нищему.

Мама жалела девочку-удмуртку:

– Как же бедно-то живут.

– А хлеб не взяла.

– Не возьмет, не нашей веры.

– А какой?

– Да я толком-то и не знаю. У нас на икону крестятся, аони в рощу ходят, молятся, келеметище.

– А какая у меня вера?

– Ты православный, мирской.

Помню, как приходит мать удмуртки. Как извиняется, чтостучат задубеневшие лапти, как они сидят в темноте, в языческих отблесках огняиз-под плиты. Не зная их языка, я догадываюсь, что дочь рассказывает обо мне.Утром мать удмуртки украдкой дает мне, как очень важное, темного от временидеревянного идола, амулет их религии. Религии, непонятной мне, но отметившейменя своим знаком за кусок хлеба для голодной их дочери.

Днем, когда я, набегавшись по морозу, греюсь на полатях,солнце золотит желтую клеенку стола, удмуртка сидит за столом и учит «Улукоморья дуб зеленый...».

Я быстрее ее запоминаю стих и поправляю ее, а она смеется идает мне большую теплую картофелину.

Гречиха

Вот одно из лучших воспоминаний о жизни.

Я стою в кузове бортовой машины, уклоняюсь от мокрых еловыхветок. Машина воет, истертые покрышки, как босые ноги, скользят по глине.

И вдруг машина вырывается на огромное, золотое с белым, полегречихи. И запах, который никогда не вызвать памятью обоняния, теплый запахмеда, даже горячий от резкости удара в лицо, охватывает меня.

Огромное поле белой ткани, и поперек продернута коричневаянитка дороги, пропадающая в следующем темном лесу.

В заливных лугах

Поздней весной в заливных вятских лугах лежат озера.

Дикие яблони, растущие по их берегам, цветут, и озера весьдень похожи на спокойный пожар.

Ближе к сенокосу под цветами нарождаются плоды. Красотастановится лишней, цветы падают в свое отражение. И на воде еще долго живут.Озера лежат белые, подвенечные, а ночью вспоминается саван.

Падает роса. Лепестки, как корабли, везущие слезы,покачиваются, касаясь друг друга.

Постепенно вода оседает, озера уходят в подземные реки. Икак будто лепестки вместе с ними.

Вода в вятских родниках и колодцах круглый год пахнетцветами. Пьют эту воду кони и люди, птицы и звери, цветы и травы, дает эта водажизнь всему сущему, всему живому.

Только мертвым не нужна вода. Поэтому место для них выбираютна взгорьях.

Передаю

Я шел быстро, но не с такой скоростью, чтобы проскочитьмимо, когда он крикнул:

– Думай хоть немного!

Он не ожидал, что я остановлюсь; но обрадовался, что язадержался. Протянул крепкую сухую руку. Бесцветные глаза его выражали просьбу.Я постоял и дернулся, чтобы идти дальше, но он удержал мою руку и виноватоулыбнулся.

Я увидел седую щетину на подбородке, худую шею, старыйкитель с медными пуговицами и, не снимая руки, сказал:

– Я думаю. Как же иначе? Я что, обрызгал вас? (Быломокро.)

Он выпустил мою руку, двою вскинул к козырьку кепки иторжественно объявил:

– Триста пятый полк, Двенадцатая гвардейская! –Сник, уронил руку и добавил: – Сколько полегло...

Я не знал, что ответить, и сказал негромко:

– Ничего. Так уж... Что делать.

Еще помолчал и шагнул было, но он выпрямился и надменнопроизнес:

– Я не пьян! Фронтовые сто грамм.

Я пожал плечами – мол, я и не говорю, что вы пьяны, – ипошел.

Он догнал меня и торопливо, громко заговорил:

– Живите! Ладно, погибли. Гусеницы в крови! Вымолодые... Если что, мы хоть сейчас. Гвардейцы! Грудью! Живите! Понял? Передайсвоим.

Я кивнул и зашагал, а он кричал вслед:

– Передай по цепи! Слышишь?! Всем передай!..

Передаю.

Падает звезда...

Если успеть загадать желание, пока она не погасла, тожелание исполнится. Есть, такая примета.

Я запрокидывал голову и до слез, не мигая, глядел с Земли нанебо.

Одно желание было у меня, для исполнения которого были нужнызвезды, – то, чтоб меня любили. Над всем остальным я считал себя властным.

Когда вспыхивал, сразу гаснущий, изогнутый след звезды, онвозникал так быстро, что заученное наизусть желание: «Хочу, чтоб менялюбила...» – отскакивало. Я успевал сказать только, не голосом – сердцем:«Люблю, люблю, люблю!»

Когда упадет моя звезда, то дай Бог какому-нибудь мальчишке,стоящему далеко-далеко внизу, на Земле, проговорить заветное желание. А моязвезда постарается погаснуть не так быстро, как те, на которые загадывал я.

Там,внизу

... Там, внизу, в тесноте узкого мокрого оврага гнули дуги иполозья для саней. Свершалось большое дело: дерево, обтесанное под нужныйпрофиль, сгибалось, чтобы застыть в изгибе.

Заготовки, продолговатые дубовые плашки, распаривали вкамере над котлом до потемнения. Они были так горячи, что к гибочному станку ихторопливо несли в рукавицах. Один конец закрепляли в станке, другой привязывалик валу. Мужики наваливались на ворот и медленно ходили по кругу, каждый разнагибаясь под канат.

«Хорош!» – кричал главный. Он скреплял концы лыком. Намертвосогнутую дугу или полоз оттаскивали в сторону.

Некоторые заготовки не выдерживали, трескались. Их невыбрасывали. Их бросали в топку под котел.

Зеркало

Подсела цыганка.

– Не бойся меня, я не цыганка, я сербиянка, я по ночамлетаю, дай закурить.

Закурила. Курит неумело, глядит в глаза.

– Дай погадаю.

– Дальнюю дорогу?

– Нет, золотой. Смеешься, не веришь, потом вспомнишь.Тебе в красное вино налили черной воды. Ты пойдешь безо всей одежды ночью накладбище? Клади деньги, скажу зачем. Дай руку.

– Нет денег.

– А казенные? Ай, какая нехорошая линия, девушка, вышетебя ростом, тебя заколдовала.

– И казенных нет.

– Не надо. Ты дал закурить, больше не надо. Ты три годаплохо живешь, будет тебе счастье. Положи на руку сколько есть бумажных.

– Нет бумажных.

– Мне не надо, тебе надо, я не возьму. Нет бумажных,положи мелочь. Не клади черные, клади белые. Через три дня будешь ложиться,положи их под подушку, станут как кровь, не бойся: будет тебе счастье. Кладивсе, сколько есть.

Вырвала несколько волосков. Дунула, плюнула.

– Видишь зеркало? Кого ты хочешь увидеть: друга иливрага?

– Врага.

Посмотрел я в зеркало и увидел себя. Засмеялась цыганка ипошла дальше.

Папав моей жизни

Однажды я был приглашен к папе. Не лично меня позвали, агруппу русских писателей, но ограниченную. Это было в Риме, в 1988 году, яделал доклад на тему "Христианство и коммунизм" и начал его рассказомо том, как хоронили коммуниста сердобольные старушки. Просят в церкви отпеть иговорят: "Всю жизнь с нами боролся, пусть хоть на том светеотдохнет".

Пригласили. Нагоняли трепета. "Будьте в номере додевяти". Без пяти девять звонят: "Просим быть в номере востолько-то". Без пяти во столько-то звонят: "Примет тогда-то".Потом отбой. И так далее. Пафос встречи сбила, спасибо ей, экстрасенска Джуна.Он с ней час беседовал. Час. И на нас, на всех остальных, -- час. Мы жевсе-таки властители дум и чаяний, а она бесовка, каково вынести? Еще и анекдотдобавился, сами итальянцы-католики рассказали. Как к папе рвется на приемсатана, его охранники не пускают. Но вот он уже в приемной. Там отношениедругое, обещают записать на прием. Тут сам папа выскакивает, просит пройти."Это же сатана". -- "Нет, нет, это анжело сепарато", тоесть ангел отделившийся, сепаратный.

А в самом Ватикане все было как-то оперно. Кардиналы,охранники времен Леонардо да Винчи, в банановых штанах. Не хватало грянутьмаршу Верди из "Аиды". Идет кардинал, на ухо шепчет: "Прочимговорить с папой не более двух-трех минут". Еще один писатель был,сибиряк, он мне говорит: "Ты бери мои минуты и говори с ним пять".

О чем я с папой говорил, знают только я да папа. Дапереводчик, жив ли он? Один из наших писателей дрогнул, кинулся перед папой наколени, папа на него руку положил.

Потом мы вышли на площадь Святого Петра, потом зашли в соборСвятого Петра, огромный, как огромный вокзал. Тут туристы, тут служат, туткакое-то мероприятие...

Папа просил написать на его могиле: "Победителюкоммунизма". Завещал похоронить в Польше. В Кракове на каждом углупамятные доски: здесь папа служил, здесь то-то и то-то. Памятник папе, музейпапы.

Краков -- красивейший город Европы. Ему таким бы не бывать,если бы советские войска бравшие его, штурмовали бы так, как всегда штурмуют --с наименьшими потерями, то есть бомбили бы, обстреливали тяжелой артиллерией.Но поляки просили маршала Конева не бомбить и не обстреливать -- жалкоархитектуру. Брали стрелковыми частями, положили страшное количество жизней -иэто в самом конце войны. В благодарность за это поляки выкинули памятникКоневу. А один поляк гордился в разговоре тем, что поляки долгие годы доилирусских -- брали у них нефть за гроши и перепродавали на Запад с фантастическойнакруткой. То есть вы хотите сказать, спросил я, что так учат дураков? То есть,отвечал он, мы жалеем, что перестройка наступила немного очень быстро.

Красивый город Краков. Замок, внизу река Висла. Многокостелов. Утро, костел святого Яна. Начинается месса. Рядами вышли изнутри ирасселись по рядам монашки. Как за парты. Раскрыли молитвенники. Службу велидвое ксендзов, молодой и пожилой. Пожилой включил над пюпитром свет, пощелкал по микрофону, проверил звук. Молодой включил экран сзади себя. Они говорили по очереди, передавая микрофон друг другу. По экрану полз текст, включалась запись пения. Монашки подпевали. Служили то сидя, то вставая. Молодой принес два кувшинчика, слил из них враз светлую жидкость в одну чашу. Из репродукторов раздавались звуки службы, различались слова: "И пана нашего Езуса Кристоса". В какой-то момент мессы монашки, встав и сделав ладошки домиком у груди, покланялись друг другу, видно, просили прощения. Потом организованно, начиная с первых рядов, пошли к ксендзам. Подходили, высовывали языки, на которые пожилой клал желтые кружочки-облатки. Молодой разломил свой кружочек, помешал им в чаше и съел. Также и пожилой. Монашки опять расселись. Некоторые, махнувши рукой перед лицом и грудью и присев и стукнув об пол левым коленом, уходили. Молодой выпил из чаши, протер ее белой тряпкой, которой и накрыл. На экране появилось объявление "Гимн No 1", который тут же был совместно с включенной записью исполнен. Здесь упоминалась "пани матка Боска". Потом прошли гимны номер и два и три. Слайды с текстом менялись автоматически, со стуком, как бывает на лекциях с показом картин, схем или карт. Потом, вставши, все исполнили общую молитву. И разошлись. Вся месса продолжалась сорок пять минут. А я ждал херувимской, ждал поминовения усопших, молитвы о живых. У нас по сорок пять минут иногда на литургии только поминовение идет.

Но в чужой монастырь со своим уставом не ходят.

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-21 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: