ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ 12 глава




Мне господин судья Мэй Ло показался человеком, глубоко чувствующим и понимающим мировые взаимосвязи, и я надеюсь, что нам еще удастся встретиться и поговорить. На сей же раз мы с ним распрощались, и я удалился, унося в душе странное впечатление об обстоятельствах, в которых вершится справедливость в этом мире, лишенном чувства собственного достоинства.

Приветствую тебя из этого далекого мира, оставаясь тем не менее твоим близким другом, —

Гао-дай.

 

ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ

 

(понедельник, 1 ноября)

Дорогой Цзи-гу,

твои письма в этом холодном и дождливом мире по-настоящему согревают мое сердце. Кстати, читать мне их теперь и впрямь стало легче: я больше не должен держать их на расстоянии вытянутой руки. Благодаря госпоже Кай-кун я тоже обзавелся глазным станочком. Ты спрашиваешь о стихотворениях? Я еще не читал их. Результаты соревнования все равно объявляют лишь после первого зимнего новолуния. Так что высокопочтенные «Двадцать девять поросших мхом скал» могут и подождать. Кроме того, эти стихи, вероятно, будут очень похожи на прошлогодние, а те трудно было отличить от позапрошлогодних. У нас стало слишком много людей, считающих, что они могут писать стихи. То же говорит и господин судья Мэй Ло, с которым я за это время успел встретиться дважды; хоть он и судья, но в литературе разбирается. Говоря о сочинителях стихов, он, конечно, имеет в виду свой мир. Очевидно, любителей писать стихи везде и во все времена было слишком много. Это – одна из неизменных величин истории.

Господин Юй Гэнь-цзы, о котором ты спрашиваешь, уехал домой, причем уже довольно давно. Дома у него накопилось много дел, сказал он. Без него они не сделаются. Но он еще приедет, самое позднее через месяц. Мы уговорились, что тотчас же отпразднуем нашу встречу в харчевне «Райский сад». К тому времени, сказал он, там наберут новых акробаток, и номера тоже будут другие. А что ты имел в виду, спрашивая о «маленьких белых шариках»? Я не понял вопроса, а потому не знаю, что отвечать.

Да, мир этот и вправду удивителен, хоть в нем и слишком часто льет дождь. Представь себе: я сижу здесь, в Мин-хэне, в Го-ти Ни-цзя, именуемой «Четыре времени года», у себя в комнате, и кручу репкообразный Тэ Лэй-фань, а за много ли отсюда, в далеком Бэйцзине, такой же Тэ Лэй-фань звонит на столе у нашего правнука. Мастер Юй Гэнь все-таки настоял на том, чтобы мы позвонили. Меня пугал не сам Тэ Лэй-фань (пользоваться им я уже умею), а предстоящий разговор: я боялся, что не пойму языка, на котором говорит этот правнук, и еще я боялся, что сам не смогу говорить от избытка чувств. Однако, на мое счастье – я действительно обрадовался, хотя под конец меня и разобрало любопытство, – нашего правнука в Бэйцзине не было дома, и его Тэ Лэй-фань долго звонил впустую. Господин Юй Гэнь-цзы был сильно разочарован, однако поделать ничего нельзя было. Произошло это за день до его отъезда. Вечером мы зашли к госпоже Кай-кун и распили несколько бутылок Шан-пань. Несравненное полупрозрачное платье с волнистым узором для этого прохладного времени года уже не годилось, и госпожа Кай-кун принимала нас в платье красного цвета, изящными складками подчеркивавшем красоту ее прекрасного тела. На господина Юй Гэня она произвела огромное впечатление. Во время беседы зашла речь и о моем посещении купального подвала. Господин Юй Гэнь тут же объявил, что он – большой любитель этого дела, выразив желание как-нибудь «попариться» вместе с госпожой Кай-кун.

Ну, этого-то я не допущу. В остальном же я рад, что мастер Юй Гэнь приедет в Минхэнь снова.

Сегодня полнолуние. Я знаю это только потому, что считаю дни; луны же на небе не видно. Все небо давно затянуто тучами. Идет дождь, и на улице холодно. Я часто думаю о луне, хотя, говоря честно, не выполняю лунных обрядов. Прибыв сюда, я так ни разу и не принес жертвы в новолуние. Здесь для этого ничто не приспособлено, и я тут ничего не могу поделать. Ну как я, например, поднимусь на ступени восточной лестницы дома господина Ши-ми, если у него в доме всего одна лестница и выходит она на запад? Господин Ши-ми, конечно, с пониманием отнесся бы к моим ритуальным действиям и даже помог мне, попроси я его об этом, но я отлично представляю себе, каким идиотским смехом разразились бы все остальные обитатели дома. Да и потом, каким предкам я должен был бы приносить жертвы здесь? Ведь, с точки зрения этого времени, я сам и есть свой далекий предок, ибо уже тысячу лет как умер. Прилично ли приносить жертву, так сказать, самому себе? Ясно, что на эти вопросы не найти ответов ни в книге «Лунь Юй», ни в трактате «Чжун-юн», ни в бессмертной «И Цзин», ни даже в «Веснах и осенях Лу и Вэй»[49]. Молчит Абрикосовый холм, да и Старый Мудрец на Черном Быке[50], хотя я и не так высоко ценю его, ничего не знает об этом.

Это правда, что, отправляясь в путешествие, я твердо решил и в этом далеком мире соблюдать ритуалы и обычаи моей родины. Но я не учел, что тысяча лет (и десять тысяч ли, о которых мы не предполагали) сделают этот мир настолько непохожим на наш. Поэтому я уже через несколько дней после прибытия в страну большеносых был вынужден освободить себя от этого обета. Я вспомнил все те же слова великого Кун-цзы: в чужом краю придерживайся его обычаев, чужеземцев в свою веру не обратишь. А в главе «Юй Ли» трактата «Ли-Цзи» сказано: прежде чем войти в чужой дом, узнай, о чем в нем не говорят. Конечно, мудрец с Абрикосового холма учит также, что благородный муж воздействует на других безмолвно, подавая им пример своим поведением... Но подумай сам, дорогой Цзи-гу, сумел бы я изменить в этом мире хаоса хоть что-нибудь, даже обладай я вдесятеро большими добродетелями? У господина Ши-ми есть перевод книги «И Цзин»; читал ли он его, я не знаю. Госпоже Кай-кун я, как ты помнишь, преподнес перевод трактата «Ли-цзи». Она обещала мне прочесть его... Когда сможет. Могу ли я сделать больше? «Добродетель и долг – в том, чтобы не ты ходил за людьми, а чтобы они за тобой ходили; добродетель и долг – в том, чтобы не ты искал учеников, а чтобы к тебе шли желающие учиться», – это тоже «Ли-цзи».

Так я и живу здесь, не выполняя обрядов и не следуя нашим заповедям, точно варвар, лишь в душе сохраняя верность долгу и добродетели. «Когда другие люди (большеносые, добавлю я) мне рады, рад и я. Когда же другие не рады мне, то есть ведь еще я сам, чтобы не оставить себя без радости», – сказано в книге «Чунь цю»[51].

Говорить о долге и добродетели с госпожой Кай-кун бессмысленно. Дело не в ее нравственности – даже если понимать это буквально, – а в том, что она живет, стремясь лишь во всем угодить себе, что, как я уже рассказывал, слишком вредит здоровью. Если человек утрачивает взаимосвязь с окружающим миром и вместо того, чтобы со всей почтительностью взяться за изучение и восстановление извечного мирового порядка, пытается навязать ему свою волю, – такого человека всегда будет одолевать недовольство. Впрочем, к чему я все это говорю? Пусть живет, как хочет: ведь она женщина и к тому же очень красива. Господин Юй Гэнь тоже не поймет меня, если я заговорю с ним об этом. Он прекрасно разбирается в лесоводстве и высказывает очень глубокие мысли о своем государстве и его порядке, но древние ритуалы ему совершенно чужды. Он как-то сказал, что знает всего один ритуал, который зато тщательно соблюдает: быть живым и здоровым. Только господин Ши-ми (а возможно, и господин судья Мэй Ло, с которым я пока знаком слишком мало) способен беседовать на такие темы. Несколько дней назад я снова навестил его: у него собиралась Небесная Четверица. (Я слушаю их и не могу наслушаться. В этот раз они играли две пьесы божественного Мо-цао. Господин Ши-ми обещал в ближайшее время пригласить меня на публичное музицирование, при котором музыка исполняется целым оркестром. Правда, он, к сожалению, не забыл о своей старой затее – а я-то надеялся! – и вновь попросил меня дать ему компас времени. Он хочет отправиться в путешествие сразу же, как только уедет его достопочтенная вдовая госпожа матушка. Ему не хотелось бы, чтобы она излишне переживала за него.) После того как три его друга-музыканта ушли, мы с ним еще долго сидели, принеся в жертву несколько Да Ви-доу. В этот раз мы говорили о религии.

Речь о ней зашла, когда я рассказал господину Ши-ми об одном наблюдении, сделанном мною уже давно: с одной стороны, большеносые не решаются брать еду руками и вообще испытывают отвращение перед самыми неожиданными вещами, с другой же – они постоянно дотрагиваются друг до друга. При приветствии (даже если встретились мужчина и женщина, и даже – я не лгу! – если встретились начальник и подчиненный) один хватает другого за руку и долго мнет и трясет ее, так что содрогается почти все тело. Очень часто они бьют друг друга по плечу, но самое неприятное (причем такое бывает тоже достаточно часто) – это когда один из большеносых слюнявит лицо другого. У нас, сказал я, даже супруги не берут ничего друг у друга прямо из рук. Если один хочет что-то передать другому, он кладет это в корзинку и передает корзинку. Когда нет корзинки, он кладет это просто на циновку. Вообще супруги, добавил я, перестают хранить свои платья в разных сундуках, лишь когда обоим исполняется семьдесят лет.

Что же делать, ответил господин Ши-ми, у нас другие обычаи. Не буду пересказывать тебе всего нашего разговора, а сообщу лишь вкратце, что именно мне удалось узнать в тот день.

У большеносых не просто другие обычаи: у них вообще нет обычаев. Я не хочу этим сказать, что им на все наплевать, что они не знают ни нравственности, ни традиций (это – тема иного разговора); просто у них почти нет обычаев, которые были бы обязательны для всех. Лишь в вещах маловажных у них остались еще следы древних ритуалов. Что они должны означать, я так и не понял. Наблюдать их я мог, между прочим, в те несколько дней, когда достопочтенная вдовая матушка господина Ши-ми жила в нашем доме и позволяла мне задавать ей вопросы. Так, она объяснила, что нехорошо проходить под лестницей, оставлять открытыми ножницы, класть шляпу на стол или башмаки – на постель. Тринадцатый день месяца большеносых (с фазами Луны он никак не связан) считается неудачным; не столь неудачным, но тоже неблагоприятным считается и пятый день Не Дэ-ляо (последний перед двумя днями отдыха). Если же этот день случайно совпадет с тринадцатым днем месяца, то многие большеносые предпочтут вообще не выходить из дома. Когда кто-то чихает, ему говорят: «Будь здоров!» – почему, непонятно; на могилы предков они кладут только цветы и больше ничего. При этом цветы приносятся в жертву почти всегда только родителям, ибо могил своих бабушек и дедушек они не знают, что же касается прадедов и прабабок, то чаще всего никто не помнит даже, как их звали.

Таковы, очевидно – пусть даже что-то и осталось мне неизвестным, – все ритуалы большеносых, на которых зиждется порядок в их мире. Ясно, что одних закрытых ножниц все же недостаточно, чтобы восстановить миропорядок, научить родителей любить своих детей, сохранить правила вежливости, укрепить науку, найти неподкупных министров и добиться всеобщего благосостояния. Надо сказать, впрочем, что этим ритуалам следуют не все: так, у госпожи Кай-кун я увидел однажды открытые ножницы и сказал ей об этом. В ответ она рассмеялась и вспомнила: ах да, ее мама тоже так говорила. Похоже, что этих и без того немногочисленных ритуалов придерживаются теперь только старые люди, молодежь же их совершенно забыла.

То, что повозки Ma-шин останавливаются на перекрестках, когда на столбе перед ними зажигается красный светильник, и едут дальше, когда зажжется зеленый, – не ритуал, а государственный, то есть произвольно принятый закон. Это мне объяснил господин судья Мэй Ло. Вообще следует признать, что обычаи и добродетель пришли здесь в упадок в такой же мере, в какой все эти писаные законы, число коих неизмеримо, набрали силу. Так у большеносых оказались разделены добродетель и закон, а это значит, что и сами понятия «закона» и «добродетели» утратили для них свою естественную взаимосвязь. Нарушение закона больше не воспринимается как утрата добродетели, поэтому государство вынуждено прибегать к наказанию. Увещевания уже не помогают. Нравственность еще известна большеносым как понятие, но они ее целиком связывают с религией и не считают мерилом общественной жизни. Вообще нравственность и религия сохранили у них лишь поэтическое значение. Желающие могут восхищаться ими, однако основой жизни они больше не служат. Понять, что подобное государство не может не впасть в хаос и что разум ценится здесь не более, чем лишний бант на парадном платье, нам с тобой легко и без комментариев.

Религия же у них, вообще говоря, странная. В ней много суеверия, и кое в чем она сходна с буддизмом. Большеносые верят, что однажды (они называют даже точное время: это было примерно в те годы, когда у нас династия Восточная Хань сменила Западную) на землю спустился бог. Этот бог прожил среди людей тридцать три года, а потом был ими казнен. Очень странное представление. После этого он воскрес и поднялся на небо, где разделился на трех богов. Он взял с собой на небо и мать, вместо себя же оставил наместника, назначив его первосвященником. Возможно, я передаю эту историю не совсем точно, потому что, во-первых, так до конца и не понял ее смысла, во-вторых же, как оказалось, и сами большеносые рассказывают ее по-разному, отчего у них даже бывают – или были – великие споры.

Я спросил, чему же учил людей этот бог. Его учение заслуживает всяческого уважения. Он учил тому же, о чем говорит великий Кун-цзы в пятнадцатой главе книги «Лунь Юй», где сказано: «Цзы Гун спросил: есть ли слово, способное изменить всю жизнь человека? И учитель ответил: это – любовь к ближнему. Не делай другим того, чего не желаешь себе».

От того времени, в котором я сейчас нахожусь, эпоху династии Хань отделяют две тысячи лет. Значит, с тех пор, как этот бог принес людям свое учение, прошло уже двадцать веков. За это время понятия большеносых о нравственности и морали, очевидно, не изменились, ибо их религиозное учение о любви к ближнему основывается не на разуме и человечности, а только и единственно на системе наград и наказаний, составляющих, так сказать, ядро этого учения.

Как и буддисты – в этом их учения похожи, – большеносые испытывают неискоренимый страх перед одной мыслью о том, что после смерти их крохотная душа перестанет существовать. Послебытие души представляется им настолько важным, что отказ от него равносилен для них катастрофе. Другая же мысль, вполне очевидная, что до рождения душа также не существовала, их, как ни странно, не пугает. Свою душу они называют «вечной». Однако «вечное» – это то, что не имеет ни конца, ни начала. Как же может быть вечным нечто, имеющее начало? (Впрочем, эта мысль, по словам господина Ши-ми, не чужда философии большеносых. Примерно в эпоху мастера Бэй Тхо-вэня у них был философ по имени Шоу Пэн-гао. Он писал об этом, однако его представления, по всей видимости, не нашли широкого отклика.) На этом-то ребяческом страхе, имеющем, на мой взгляд, ту же природу, что и страх перед привидениями и демонами, религия большеносых и строит свою систему наград и наказаний. Ибо любить ближнего человек должен не ради того, чтобы достигнуть мира с самим собой, не ради поддержания равновесия в обществе, а чтобы обрести, как у них говорится, «сокровища небесные». Выходит, что из всех человеческих чувств эта религия обращается в первую очередь к алчности. Кто следует этому учению здесь, на земле, гласит религия большеносых, у того душа после смерти отправится на небо, где будет вести беззаботную жизнь в присутствии бога, причем вечно. Таким образом, душа, очевидно, должна будет сохранить воспоминание о своей земной жизни – иначе ее невозможно было бы наградить. И наоборот: кто не любит своего ближнего, после смерти попадет в ужасное подземное царство, где всегда пылает огонь.

Как же может бог, болеющий о добре и любви к ближнему, быть столь бесчеловечным? И как вообще бог может назначать своим детям, то есть людям, вечную награду или наказание на основе таких чисто юридических установлений? Ведь «детьми божиими» религия большеносых называет всех людей без исключения. Правда, она много говорит о милосердии бога. Однако какое же это милосердие, если оно распространяется только на тех, кто его с точки зрения той же религии заслуживает? И это милосердие опять-таки оказывается скрытой наградой. В своих отношениях с богом большеносые, подобно торговцам, прежде всего ищут выгоды, и ему приписывают такой же образ мышления. Проистекает же все это, на мой взгляд, из того, что большеносые слишком персонифицируют своего бога. У них даже есть его портреты. Это почтенный пожилой господин с длинной седой бородой. Черты его лица сходны с чертами большеносых. Если бы это в самом деле было так, то мы, имеющие совсем иной облик, оказались бы ущемлены с самого начала. Разве такой бог милосерд? Нет, подлинное милосердие проявляется только по отношению к тем, кто его как раз не заслуживает. Если бы бог большеносых и вправду был милосерд, он должен был бы брать к себе на небо именно тех, кто его проклинает.

Однако я подозреваю, что на самом деле все это не имеет с учением бога, спускавшегося на землю, ничего общего. Истинный Бог столь далек и велик, что превосходит любые человеческие понятия, и Он, уж во всяком случае, не стал бы облекать свое учение в форму юридических установлений, которые каждый может потом толковать в меру своего человеческого разумения. Я нарочно расспросил подробнее и узнал, что их бог (который, очевидно, был всего лишь почтенным мудрецом, правда, обладавшим необычайно глубоким пониманием божественной сущности), этот И Су, как его называют, не оставил после себя ни строчки, написанной его собственной рукой. Все им сказанное было записано лишь учениками его учеников. Эти записи собраны в четырех Священных Книгах, от которых опять-таки сохранились лишь позднейшие списки. (Хотя надо признать, что с учением великого Кун-цзы у нас дело обстоит не лучше.) Господин Ши-ми дал мне эти Священные Книги. Они не очень велики, и я прочел их с глубоким почтением за одну ночь. Ни единого разу, нигде в этих книгах достопочтенный учитель И Су, в мудрости которого я не могу усомниться, не называет себя богом. Он называет себя Сыном человеческим и постоянно говорит, что все люди суть дети божий. Думаю, что высокопочтенный И Су, Сын человеческий, учил людей быть людьми ради них самих, ученики же, не поняв, добавили к этому торгашеские рассуждения о награде и наказании, потому что не умели думать иначе.

Оказалось, впрочем, что и эта мысль не нова. За две тысячи лет, прошедших со времени И Су, его учение, как сообщил мне господин Ши-ми, многократно менялось, разделяясь на школы и течения, что вызывало не только ожесточенные споры, но даже бунты и войны. Господин Ши-ми рассказал мне о нескольких из этих течений. Одно из них меня сильно поразило. Оно восходит к мудрецу Гэй-го из Нацзияни, жившему в эпоху нашей династии Восточная Цзинь[52]. Говоря кратко, он считал Бога настолько недоступным человеческому пониманию и воображению, что всякое размышление о Его сущности полагал запретным. Для него было кощунством даже думать о Боге.

Разумеется, это учение великого Гэй-го из Нацзияни также не нашло отклика в мире, где новое всегда считают лучшим, чем старое, а смысл жизни видят в постоянном шагании вперед и вперед, в уходе от самих себя. Помнишь, что сказано в девятой главе бессмертного трактата «Лунь Юй»? «Учитель вздохнул об Инь Юе: Я видел его лишь идущим и ни разу не видел покоящимся».

Когда господин Ши-ми рассказал мне все это, когда я прочел Священные Книги и побеседовал с друзьями, мне вспомнилась одна вещь, странным образом связывающая этот мир с нашей родиной. У нас в Срединном царстве есть, как ты знаешь, одна обособленная секта, верящая в бога, живущего где-то на западе. Так вот, это – последователи И Су. Они долго бежали от гонений, пока не осели у нас в стране, вдали от своей отчизны. Они называют себя «людьми Светлого Учения» (Цзин цзяо). Вернувшись, я попробую установить с ними связь. Прежде-то я не обращал на них внимания[53].

На этом я закончу свой рассказ о религии большеносых, хотя и понимаю, что он вышел краток и неполон. Не мне судить их: в конце концов, никто на свете не знает, что есть истина. Мы пытаемся познать сущность Неба путем размышлений (нередко уходя при этом в дебри чисто умозрительных построений); лучше ли это? Не учится ли чему-то и идущий ложным путем? Или достаточно всего лишь быть людьми? Не знаю. Мне остается лишь присоединиться к словам мудреца с Абрикосового холма: «Благородному мужу не пристало заниматься пророчествами».

Сердечно приветствую тебя и заканчиваю это длинное письмо – возможно, самое важное из всех, до сих пор написанных мною.

Твой Гао-дай.

 

ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕ

 

(понедельник, 8 ноября)

Мой дорогой Цзи-гу,

чем больше выхожу я за рамки частной жизни, тем более вынужден опасаться, что мое происхождение будет открыто. Избежать этого очень трудно. Когда я жил у господина Ши-ми, я находился, так сказать, под его защитой, и подобные опасения были излишни. Но теперь я живу в Го-ти Ни-цзя, где царит такая же несусветная толчея, как на прилетной доске хорошей голубятни в ясную погоду, и эта опасность намного выше. До сих пор мои истинные обстоятельства были известны лишь двоим: госпоже Кай-кун и господину Ши-ми. Господин Ши-ми относится к моему пребыванию в его мире и к самому путешествию во времени очень серьезно: он понимает, как важно для меня сохранить все в тайне. Живи он в нашем времени, его с полным основанием можно было бы назвать «благородным мужем» именно в том смысле, как это понимает великий Кун-цзы. Госпожу Кай-кун тоже можно было бы так назвать – если бы она была мужчиной. Не считая похвалы красоте, это лучшее, что можно сказать о женщине. Но вот поверила ли она моему рассказу – не знаю. Сама она меня никогда ни о чем не спрашивала. Иногда мне кажется, что мою историю, которая здесь и в самом деле кому угодно показалась бы невероятной, она считает не слишком ловкой выдумкой, призванной скрыть какие-то иные обстоятельства, более правдоподобные, но гораздо менее благовидные. Впрочем, мне в любом случае удобнее оставить ее при своем мнении.

Отчего же я так боюсь «разоблачения», ведь в моем путешествии нет ничего предосудительного? Беда в том, что, открой я свое происхождение, на меня тотчас начнут глядеть как на призрак. Мне это было бы весьма неприятно. Кроме того, мне скорее всего просто не поверят. Это было бы для меня еще неприятнее, ибо тогда мне пришлось бы прибегать к доказательству. Доказать-то я, конечно, доказал бы, но после этого немедленно стал бы вселенской диковиной и лишился возможности наблюдать, ибо сам превратился бы в предмет наблюдений. Нет, я не только предпочитаю, но и просто вынужден хранить свою тайну, чтобы наблюдать за всем, так сказать, из укрытия, стремясь привлекать к себе как можно меньше внимания, хоть это и нелегко, ибо и в платье большеносых мой облик еще слишком выделяется из общей картины здешнего мира.

Мастер Юй Гэнь вернулся. Теперь он живет в другой комнате, хотя и в той же Го-ти Ни-цзя. Он не устает задавать вопросы, так что опасность быть раскрытым грозит мне постоянно. Довериться же ему в полной мере, как господину Ши-ми и госпоже Кай-кун, я не могу. Поэтому я все время должен быть начеку, находя удовлетворительные ответы на его вопросы, а они бывают самые неожиданные. Одну западню, впрочем, я уже миновал: с лесоводом из Пекина мы поговорили. Уклониться было никак не возможно. Даму, заведующую главным Тэ Лэй-фанем нашего постоялого двора, господин Юй Гэнь-цзы довел чуть ли не до умопомрачения. Он велел ей звонить в Пекин до тех пор, пока его тамошний друг не отзовется. Сначала у нее просто не получалось. Потом получилось, но установившаяся было связь тут же оборвалась (видимо, это устройство действует все же не так безотказно, как кажется, во всяком случае, на таких больших расстояниях). Но вот наконец далекий лесник из Срединного царства отозвался – совсем тихо, еле слышно. К счастью, я так и не придумал, о чем завести с ним беседу. Произнеся несколько положенных вежливых фраз, я передал ему привет от господина Юй Гэня. И убедился, что наш пекинский правнук также утратил навыки вежливого обхождения. Во-первых, он принял меня за уроженца Синьцзяни, говорящего на маловразумительном провинциальном наречии; во-вторых, он не осведомился ни о моем здоровье, ни даже о том, живы ли мои родители. Он передал лишь свой привет господину Юй Гэню. На этом, собственно, наш разговор и закончился. Однако господин Юй Гэнь остался очень доволен, так что эта напасть для меня, надо полагать, миновала.

Но что в этом толку, если почти сразу же вслед за этим на меня свалилась другая. Причем тут дело, по-видимому, только начинается, так что сердце мое то и дело сжимается от страха.

Произошло все это вчера. Ничего не подозревая, я спустился в горницу Го-ти Ни-цзя, где мы с господином Юй Гэнь-цзы договорились о встрече, чтобы пойти вместе распить бутылочку Шан-пань. И вот я иду и вижу: сидит он, а рядом с ним – кто бы ты думал? Настоящая, живая дама из Срединного царства! Моим первым побуждением было немедленно бежать, но было поздно, ибо они меня уже увидели. Я был настолько потрясен, что позабыл даже о правилах вежливости – что, впрочем, как я теперь понимаю, оказалось мне только на руку. Да, это была настоящая дама из Срединного царства – правда, одетая, как и я, в платье большеносых, причесанная, как женщины большеносых, с незабинтованными ногами и ничем не прикрытым лицом, – но все же, вне всякого сомнения, наша с тобой соотечественница. Мастер Юй Гэнь вскочил с места и радостно представил меня ей, очевидно, полагая, что я при виде ее должен по меньшей мере запрыгать от восторга.

Но я овладел собой довольно быстро. Мне помогло и то, что родом эта дама оказалась с одного из островов у фуцзяньского побережья[54], который теперь тоже заселен представителями нашего народа. Выговор у нее был ужасный: впрочем, друг друга мы с грехом пополам понимали. Зовут ее «маленькая госпожа» Чжун. «Маленькая госпожа» означает у большеносых, во-первых, незамужнюю женщину, во-вторых – женскую прислугу в харчевнях, независимо от того, замужем она или нет. Когда мы с господином Юй Гэнь-цзы были в городском саду, где жители Минхэня в хорошую погоду сидят под созревающими каштанами и пьют свои Бо-шоу или Ма-люй, нас обслуживала женщина, зад у которой по размеру превосходил лошадиный, руки были так велики, что удерживали по пятнадцати кружек Ма-люй, а ростом она была по меньшей мере на четыре головы выше меня – настоящий утес из мяса и жира. И все же господин Юй Гэнь-цзы обращался к ней: «Маленькая госпожа!»[55]Это было осенью, в один из последних теплых дней. За столиком неподалеку от нас сидел господин, внешность которого показалась мне необычной даже по здешним понятиям. Господин Юй Гэнь-цзы вполголоса объяснил мне, что это один из известнейших поэтов Минхэня. Зовут его Си Гэй, и пишет он, по словам господина Юй Гэнь-цзы (если я правильно его понял), только в летние месяцы. Что ж, это весьма разумно. Я был бы только рад, если бы мои «Двадцать девять поросших мхом скал» тоже сочиняли свои стихи только летом. Но нет, они исправно пишут их каждый день, от зари до зари, и никакая буря им не помеха.

Господин поэт Си Гэй выглядит уже пожилым. Кожа на его лице словно задубела. По внешности я бы принял его за пастуха. Мастер Юй Гэнь тихонько сообщил, что обычно господина Си Гэя окружают друзья и поклонники, составляющие как бы его свиту. Быть приглашенным за его столик – большая честь, ценимая здесь даже больше, чем приглашение на ужин к верховному мандарину всей страны Ба Вай. В одиночестве, как сегодня, господин Си Гэй остается редко.

Хотя мастер Юй Гэнь говорил очень тихо, господин поэт, видимо, догадался, что речь идет о нем, и взглянул прямо на нас. Собрав лоб в невероятное количество морщин, он обратился к нам в грубовато-резкой манере, отличающей всех жителей Минхэня:

– Я так понимаю, это вы обо мне говорите?

– Я поднялся с места, сделал две трети поклона и произнес:

– Я и в самом деле позволил себе непростительную дерзость заговорить своими жалкими, недостойными устами о непревзойденном мастерстве вашей высокопочтенной особы. Но я буквально лишь за миг до этого узнал, что мне выпала эта редкая удача, сравнимая лишь с лицезрением радуги во время восхода солнца, – увидеть прославленнейшего из поэтов великого города Минхэня. И сколь бы ни были тяжки мои прегрешения в те немногие годы, которые мне, невежественному червю, еще осталось влачить на земле, вся моя жизнь отныне будет озарена воспоминанием о том, что я целых несколько мгновений дышал одним воздухом с князем всех поэтов Минхэня и страны Ба Вай, с величайшим из поэтов мира.

– А, идите вы, – отозвался поэт, – садитесь-ка лучше ко мне, поговорим.

Я хотел почтительно отказаться и, как положено, дождаться третьего приглашения. Однако господин Юй Гэнь-цзы тут же собрал вещи и перешел за столик господина Си Гэя – рассудив, очевидно, что не стоит упускать случай, перед которым блекнет даже честь быть приглашенным к верховному мандарину. Поэтому и я перебрался за его стол, не забыв дважды произнести подобающие формулы извинения за то, что посмел омрачить своим присутствием сияние славы великого поэта.

– А, слушайте, идите вы, – отвечал на это поэт с замечательной скромностью, которой могли бы поучиться некоторые из наших «Двадцати девяти поросших мхом скал», – не такой уж я великий, так, пишу просто в свободное время, что в голову взбредет.

В ответ я поклялся, что непременно попрошу своего друга достать мне книгу несравненных стихов господина Си Гэя и, хоть мой непросвещенный взгляд и осквернит их возвышенную чистоту, посвящу остаток жизни самому внимательному и почтительному восхищению ими.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: