V. Город Видимый, но Незаметный 14 глава




Догнав рефрижераторный фургон, она была ослеплена брызгами, летящими из-под его колёс, когда он пересекал здоровенную лужу, поджидавшую его в яме у обочины; а потом её «Эм-Джи» бешено заскользил по воде, слетел со скоростной полосы и развернулся так, что Памела увидела фары трейлера, уставившиеся на неё, словно очи ангела истребления, Азраила [520]. «Занавес», – подумала она; но её автомобиль завертелся и ускользнул с пути колесницы Джаггернаута [521], кружась по всем трём полосам автострады, чудесным образом опустевшим, и остановился у жёсткого барьера, с гораздо меньшими, чем можно было ожидать, повреждениями от ударов о защитные ограждения; затем развернулся по инерции на сто восемьдесят градусов, лицом на запад, где, как всегда вовремя, солнце прорвало пелену шторма.

 

* * *

 

Тот факт, что она осталась жива, компенсировал прочие перипетии её жизни. Той ночью, в облицованной дубовыми панелями гостиной, украшенной средневековыми флагами, Памела Чамча в своём самом великолепном платье ела оленину и потягивала Шато Талбо [522] за столом, нагруженным серебром и хрусталём, празднуя новое начало, спасение из челюстей смерти, второе рождение: чтобы вам родиться вновь, прежде надо… ну, или почти, сойдёт и так. Под похотливыми взглядами американцев и торговцев она ела и пила одна, рано удалившись в спальню – принцесса в каменной башне, – чтобы принять долгую ванну и посмотреть по телевизору старое кино. Столкнувшись накануне со смертью, она почувствовала проносящееся мимо прошлое: например, свою юность на попечении злого дядюшки Гарри Хайэма, жившего в поместной усадьбе семнадцатого века, некогда принадлежавшей его дальнему родственнику, Мэтью Хопкинсу, Генеральному следователю по делам ведьм [523], которого Гарри называл Гремлином [524] – конечно же, с жуткими претензиями на чувство юмора. Вспомнив господина судью Хайэма, чтобы тотчас забыть о нём, она буркнула отсутствующему рядом Нервину, что у неё тоже была своя вьетнамская история. После первой большой демонстрации на Гроссвенор-сквер [525], многие участники которой бросали мраморные шарики под ноги полицейских лошадей, был принят единственный британский закон, согласно которому такие шары считались смертельным оружием, и молодые люди были арестованы, даже депортированы, за хранение маленьких стеклянных шариков [526]. Председателем суда по делу гроссвенорского мрамора был этот самый Генри (после того известный как «Геринг») Хигэм [527], и являться его племянницей было очередным бременем для молодой женщины, уже отдавшей свой голос правым. Теперь, греясь в постели своего временного замка, Памела Чамча избавлялась от этого старого демона, прощай, Геринг, у меня больше нет времени на тебя; и от призраков своих родителей; и готовилась к тому, чтобы окончательно освободиться от последнего из призраков.

Потягивая коньяк, Памела смотрела вампиров по ТВ и позволила себе черпать удовольствие, говоря попросту, в себе самой. Разве не сама она создала собственный имидж? Я есмь Я [528], подняла она в свою честь рюмку «Наполеона» [529]. Я работаю в совете общественных отношений в местечке Спитлбрик [530], Лондон, так-то; представитель должностного лица по общественным отношениям, и чертовски хороша в этом деле, скажусебепоправде. Ай, молодца! Мы только что выбрали нашу первую чёрную Кафедру, и все голоса против неё были белыми. Дзынь! На прошлой неделе респектабельный уличный торговец из Азии, за которого ходатайствовали члены Парламента всех партий, был выслан после восемнадцати лет в Британии из-за того, что пятнадцать лет назад отправил по почте некую форму на сорок восемь часов позднее положенного. Чин-чин! На следующей неделе в Верховном Суде Спитлбрика полиция попытается взять под стражу пятидесятилетнюю женщину из Нигерии по обвинению в нападении, предварительно без причины избив её. Будьздоров! [531] Это моя голова: сечёшь? Вот что я называю своей работой: получать по башке вместо Спитлбрика.

Саладин был мёртв, а она жива.

Она пила за это. Были вещи, которые я давно хотела сообщить тебе, Саладин. Кое-какие важные вещи: о новом высотном офисном здании на спитлбрикской Хай-стрит [532], рядом с «Макдоналдсом» [533]; – его планировали построить совершенно звуконепроницаемыми, но рабочие были так встревожены тишиной, что теперь они проигрывают магнитофонные плёнки со всевозможными шумами. – Как вам это нравится, а? – И об этой парсийской [534] женщине я знаю, Бэпси, так её звали, некоторое время она жила в Германии и влюбилась в турка. – Была одна проблема: единственным языком, на котором они могли общаться, был немецкий; теперь Бэпси забыла почти всё, что знала, тогда как его язык выправился и улучшился; он пишет ей всё более и более поэтичные письма, а она с трудом отвечает ему своими детскими рифмами. – Смерть любви из-за языковых различий, что ты об этом думаешь? – Смерть любви. Это не годится для нас, а, Саладин? Что ты говоришь?

И пара крохотных штришков. Здесь на свободе гуляет маньяк, специализирующийся на убийстве старух [535]; так что не волнуйся, я в безопасности. Многие гораздо старше меня.

Ещё кое-что: я ухожу от тебя. Всё кончено. Мы расстаёмся.

Я никогда не могла говорить с тобой о чём-то по-настоящему, кроме тех немногих вещей. Стоило мне сказать, что ты набираешь в весе, и ты вопил целый час, будто это могло исправить то, что ты видел в зеркале, то, о чём тебе говорило давление твоих собственных брюк. Ты перебивал меня публично. Люди видели, что ты думал обо мне. Я прощала тебе, это была моя ошибка; я видела у тебя внутри тайну столь жуткую, что ты был вынужден защищать её со всей подобающей уверенностью. Твою космическую пустоту.

Прощай, Саладин. Она осушила стакан и поставила его рядом. Вернувшийся дождь застучал в её серые окна; она задёрнула занавески и выключила свет.

Лёжа в комнате, погружаясь в сон, она думала о том, что хотела сказать своему бывшему мужу напоследок. «В постели, – появились слова, – ты никогда не казался заинтересованным мною; ни моим удовольствием, ни, в сущности, моим желанием. Я думаю, ты хотел не любовницу. Служанку. – Что ж. Теперь покойся с миром».

Ей снился он: его лицо, заполнившее её сон. «Всё заканчивается, – сказал он ей. – Эта цивилизация; всё закрывается в ней. Это была истинная культура, грязь и бриллианты, каннибал и христианин [536], мировая слава. Мы должны праздновать это, пока можем; прежде, чем опустится ночь».

Она не соглашалась с ним, даже во сне, но помнила и в мире грёз, что уже нет никакого смысла говорить с ним об этом.

 

* * *

 

После того, как Памела Чамча покинула его, Нервин Джоши отправился в Шаандаар-кафе ·97· господина Суфьяна [537] на спитлбрикской Хай-стрит и уселся там, пытаясь понять, был ли он дураком. Это было в начале дня, так что в кафе почти никого не было, кроме жирной леди, покупающей коробку фиста барфи [538] и джалеби, двух холостяков в рабочей одежде, пьющих чало-чай, и пожилой полячки, оставшейся здесь с тех давних времён, когда евреи пооткрывали вокруг сети своих фабрик, и целый день сидевшей в углу с пюре, парой овощных самоса ·98· и стаканом молока, сообщая каждому, кто заглядывал сюда, что она здесь, ибо «здесь всё самое кошерное [539], а сегодня нужно делать лучшее из того, на что ты способен». Нервин расположился со своим кофе под аляповатым изображением гологрудой мифической дамочки с несколькими головами и пучками облаков, затеняющих её соски, выполненным в натуральную величину в лососёво-розовых, неоново-зелёных и золотых тонах, и поскольку основная суета ещё не началась, господин Суфьян обратил внимание на унылую мину своего посетителя.

– Эй, Святейший Нервин-Прыгвин, – пропел он, – зачем ты принёс свою плохую погоду в мой уголок? В этой стране не хватает туч?

Нервин зарделся, когда Суфьян подскочил к нему; маленький белый колпачок преданности [540] был, как обычно, на месте, безусая борода была выкрашена красной хной после недавнего паломничества её обладателя в Мекку. Мухаммед Суфьян, дородный, толсторукий мужчина с выступающим животом, был самым благочестивым и при этом чуждым фанатизму верующим, которого вы только могли встречать, и Джоши думал о нём как о своего рода старшем родственнике.

– Послушайте, дядюшка, – обратился он, когда хозяин кафе навис над ним, – вы думаете, я совсем идиот, или как?

– Ты нормально зарабатываешь? – поинтересовался Суфьян.

– Только не я, дядя.

– У тебя есть своё дело? Импорт-экспорт? Бар? Лавка?

– Я никогда не был силён в цифрах.

– А где члены твоего семейства?

– У меня нет никакого семейства. Есть только я.

– Тогда, должно быть, ты непрестанно молишься Богу, чтобы он наставил тебя в твоём одиночестве?

– Вы знаете меня, дядя. Я не молюсь.

– Тогда какие вопросы, – подытожил Суфьян. – Ты даже больший дурак, чем тебе кажется.

– Спасибо, дядюшка, – поблагодарил Нервин, допивая кофе. – Вы мне очень помогли.

Суфьян, зная, что его любовь к подтруниванию ободрила собеседника, несмотря на вытянувшееся лицо последнего, подозвал только что вошедшего светлокожего, синеглазого азиата, моментально скинувшего пальто с экстраширокими лацканами.

– Вы, Ханиф [541] Джонсон, – позвал он, – подойдите сюда и раскройте тайну. – Джонсон, блестящий адвокат и местный добрый малый, содержавший офис этажом выше Шаандаар-кафе, оторвался от двух прекрасных дочерей Мухаммеда и уселся во главе стола Мервина. – Разъясните этому парню, – молвил Суфьян. – Поражает меня. Не пьёт, думают о деньгах как о болезни, у него, кажись, две рубашки и нет видеомагнитофона, сорок лет от роду и притом не женат, пашет за пару пайсов в спортивном центре, изучая боевые искусства и что-то там ещё, живёт на открытом воздухе, ведёт себя, словно какой риши ·99· или пир ·100·, но ни во что не верит, нигде не ходит, но вроде как знает какую-то тайну. Всё это плюс колледжское образование, вам решать.

Ханиф Джонсон хлопнул Нервина по плечу.

– Он слышит голоса, – произнёс он.

Суфьян всплеснул руками в притворном изумлении.

– Голоса, уп-баба! Голоса откуда? Из телефона? С небес? Из «Сони»-плейера, скрытого под его пальто?

– Внутренние голоса, – торжественно заявил Ханиф. – На его столе лежит стопка бумаги с какими-то стихами, написанными им. И озаглавленными «Река Крови».

Нервин подскочил, опрокидывая свою пустую чашку.

– Я убью тебя, – завопил он на Ханифа, улепётывающего от него по всей комнате с возгласами:

– Среди нас есть поэт, Суфьян-сахиб. Прелесть и респект. Обращаться с осторожностью. Он говорит, что улица – река, а мы – поток; всё человечество – кровавая река, черта в строке поэта. Как и отдельный человек, – он прервал свой бег на дальней стороне восьмиместного столика Нервина, остановился, неистово краснея, размахивая руками. – Не текут ли сквозь наши тела реки крови? – Подобно римлянину [542], сказал проныра Инок Пауэлл, я вижу, как воды Тибра пенятся великой кровью [543].

Исправь метафору, сказал себе Нервин Джоши. Разверни её; сделай её пригодной к употреблению.

– Это насилие, – умолял он Ханифа. – Ради бога, остановитесь.

– Впрочем, голоса, что он слышит – извне, – размышлял владелец кафе. – Жанна д’Арк [544], нда… Или Дик Уайттингтон со своим Котом в сапогах [545]. Но с такими голосами любой стал бы великим или, по крайней мере, богатым. Этот, однако, не велик и беден.

– Хватит! – Нервин поднял руки над головой, принуждённо улыбнувшись. – Я сдаюсь.

Целых три для после этого, несмотря на все усилия господина Суфьяна, госпожи Суфьян, их дочерей Мишалы и Анахиты и адвоката Ханифа Джонсона, Мервин Джоши был сам не свой: «скорее Мерин, чем Нервин» [546], – как сказал Суфьян. Он занимался бизнесом, бродил по молодёжным клубам, по офисам кинокооператива, в котором состоял, и по улицам, распространяя рекламные листовки, продавая всяческие газеты, расклеивая афиши; но шаг его был тяжёл, ибо он пошёл своим путём. Затем, на четвёртый вечер, за прилавком Шаандаар-кафе зазвонил телефон.

– Мистер Мервин Джоши, – отчеканила Анахита Суфьян, имитируя акцент английского высшего общества. – Мистер Джоши, пожалуйста, подойдите к аппарату. Вам личный вызов.

Её отец бросил единственный взгляд на радость, вспыхнувшую на лице Нервина, и нежно промурлыкал супруге:

– Госпожа, голос, который желает слушать этот мальчик – никоим образом не внутренний.

 

* * *

 

Невозможное снова случилось с Памелой и Мервином после семи дней, в течение которых они с неистощимым энтузиазмом занимались любовью – с бесконечной нежностью и такой свежестью духа, что можно было подумать, будто процедура эта была только что изобретена. Семь дней они оставались раздетыми со включённым на полную центральным отоплением, притворяясь тропическими любовниками в некой яркой и жаркой южной стране. Мервин, вечно неловкий в отношениях с женщинами, признался Памеле, что не испытывал ничего столь же замечательного с того самого для его восемнадцатого года жизни, когда, наконец, научился ездить на велосипеде. Едва произнеся эти слова, он тут же испугался, что всё испортил, что, несомненно, это сравнение величайшей в его жизни любви с раздолбанным велосипедом его студенческих дней будет воспринято как оскорбление; однако он мог бы не волноваться, потому что Памела поцеловала его в губы и поблагодарила за самый прелестный комплимент, который мужчина когда-либо делал женщине. В этот миг он понял, что не может сделать ничего неправильного, и впервые в жизни по-настоящему почувствовал себя защищённым: защищённым, как в собственном доме, защищённым, как человек, которого любят; и то же самое почувствовала Памела Чамча.

На седьмую ночь их разбудил ото сна без сновидений звук, безошибочно свидетельствующий о том, что некто пытается вломиться в дом.

– У меня под кроватью лежит хоккейная клюшка, – испуганно прошептала Памела. – Дай её мне.

Нервин, не менее испуганный, прошептал в ответ:

– Я пойду с тобой.

Памела дрожала, и Нервин трясся тоже.

– О, нет, не делай этого.

Наконец, они осторожно принялись спускаться на первый этаж вдвоём, оба в вычурных халатах Памелы, оба сжимая в руках хоккейные клюшки и не находя в себе достаточной храбрости их использовать. Предположим, что это – мужчина с дробовиком, думала Памела, мужчина с дробовиком, говорящий: Возвращайтесь наверх… Они достигли подножия лестницы. Кто-то включил свет.

Памела и Нервин завопили в унисон, выронили клюшки и со всех ног рванули наверх; тогда как внизу, в передней, возле двери со стеклянной панелью – разбитой, чтобы можно было повернуть щеколду (мучимая страстью, Памела забыла закрыться на надёжный замок), – стояла ярко освещённая фигура из кошмара или ночного телефильма: фигура, покрытая грязью, снегом и кровью, невообразимо лохматая тварь с ногами и копытами гигантского козла, туловищем человека, поросшим козлиной шерстью, с человеческими руками и рогатой, но в остальном совершенно человеческой головой и перемазанной навозом и грязью небольшой бородкой. Это невероятное, невозможное существо повалилось на пол и неподвижно застыло.

Выше, в самом верхнем помещении, то бишь в «логове» Саладина, госпожа Памела Чамча корчилась в руках своего любовника, кричащая в сердцах, орущая на самых высоких нотах своего голоса:

– Это неправда! Мой муж взорвался. Никто не остался в живых. Вы слышите меня? А я так, просто вдова Чамча, у которой супруг подох [547].

 

 

В поезде до Лондона господин Джабраил Фаришта снова был поглощён опасением, что Бог решил наказать его за потерю веры, сведя с ума. Он расположился перед окном купе первого класса для некурящих, спиной к тепловозу (поскольку, к несчастью, противоположное место было занято другим пассажиром), и, сняв фетровую шляпу, теребил в руках ярко-алый габардин подкладки и паниковал. Его ужас от возможной потери рассудка (парадоксальный тем, что в роли разрушителя выступал тот, в чьё существование он отказывался верить и который превращал Джабраила в его безумии в некую аватару химерического архангела) был столь велик, что на него нельзя было смотреть слишком долго; и всё же – как иначе мог он объяснить чудеса, метаморфозы и видения последних дней? «Это несложный выбор, – тихо дрожал он. – Или А, и тогда я выжил из ума, или же Б, баба: кто-то пришёл и изменил правила».

Теперь, однако, его окружал комфортный кокон купе, в котором чудесным образом отсутствовало всё самое комфортабельное: подлокотники были потёрты, вечерний светильник за его плечом не работал, в рамке не было зеркала; зато повсюду находились инструкции: круглый красно-белый значок, запрещающий курение, стикеры со штрафами за неподобающее использование розеток, стрелки, указывающие точки, до которых – и не дальше! – разрешалось открывать маленькие скользящие окошки. Джабраил нанёс визит в туалет, и здесь тоже небольшая серия запретов и инструкций порадовала его сердце. Когда подошедший проводник продемонстрировал свои полномочия перфоратором, серповидно рассекающим билеты, Джабраил был несколько успокоен этой манифестацией закона, оживился и принялся за изобретение рационализаций [548]. Он пережил счастливое избавление от смерти, последующий за этим своеобразный бред, и теперь, восстановив силы, мог ожидать, что нить его старой жизни (вернее, старой новой жизни: новой жизни, которую он планировал перед тем, как его планы были нарушены) начнётся снова. По мере того, как поезд вёз его дальше и дальше из сумеречной зоны его прибытия и последующего мистического пленения, унося по счастливой предсказуемости параллельных стальных полос, он всё больше ощущал напряжение большого города, направляющего на него своё волшебство, и дар былой надежды подтверждался, и талант ко всеохватности возвращался, ослепляя его к прежним неудачам и открывая глаза для новых свершений. Он вскочил с места и спрыгнул на противоположную стороне купе, с лицом, символически обращённым к Лондону [549], несмотря даже на то, что ради этого пришлось отвернуться от окна. Что ему беспокоиться об окнах? Весь Лондон, которого он жаждал, был прямо здесь, в очах его разума. Он громко произнёс её имя:

– Аллилуйя.

– Аллилуйя, брат, – подтвердил единственный, кроме него, обитатель купе. – Осанна [550], мой добрый сэр, и аминь [551].

 

* * *

 

– Однако я должен добавить, сэр, что мои верования совершенно вне деноминаций, – продолжил незнакомец. – Если вы скажете «Ляиллаха», я с удовольствием отвечу полноголосым «иляллах» [552].

Джабраил понял, что его перемещение по купе и неосторожно оброненное необычное имя Алли привели попутчика к ошибке: и социальной, и теологической.

– Джон Маслама [553], – гаркнул парень, извлекая из маленького кейса из крокодиловой кожи визитку и вручая Джабраилу. – Лично я следую своему собственному варианту универсальной веры, созданной Императором Акбаром [554]. Бог, сказал бы я – что-то сродни Музыке Сфер [555].

Та прямота, с которой мистер Маслама взрывался словами и затем протягивал визитку, не позволяла ничего иного, кроме как сесть и дать возможность потоку направлять течение беседы. Поскольку парень выглядел охотником за вознаграждениями, казалось нецелесообразным нервировать его. В глазах своего спутника Фаришта обнаружил блеск солдата Истинной Веры, свет которой до некоторых пор он видел каждый день в своём зеркальце для бритья.

– Я хорошо преуспел в своих делах, сэр, – похвастался Маслама с превосходно отмодулированной оксфордской протяжностью. – Для коричневого [556] даже исключительно хорошо, учитывая сложность условий, в которых мы живём; надеюсь, вы согласитесь со мной.

Лёгким, но красноречивым жестом толстой, мясистой руки он продемонстрировал роскошь своего одеяния: безупречный костюм-тройку ручной работы, золотые часы с брелком и цепочкой, итальянские ботинки, остроугольный шёлковый галстук, драгоценные россыпи на белых накрахмаленных манжетах. Над этим костюмом английского милорда возвышалась голова потрясающих габаритов с густыми, аккуратно приглаженными волосами и неправдоподобно пышными бровями, из-под которых сверкали свирепые глаза, благоразумно взятые уже Джабраилом на заметку.

– Прекрасное предположение, – согласился теперь Джабраил, от которого явно ждали ответа.

Маслама кивнул.

– У меня всегда была склонность к витиеватостям, – признал он.

Своим первым прорывом он считал изготовление рекламных джинглов: [557] той «дьявольской музыки», что вводила женщин в мир дамского белья и губных помад, а мужчин – в искушение. Теперь ему принадлежали звукозаписывающие студии по всему городу, процветающий ночной клуб «Горячий Воск» [558] и магазин, полный сверкающих музыкальных инструментов, которые были его особой гордостью и радостью. Он был индейцем из Гайаны [559], «но ничто не стоит на месте, сэр. Люди продвигаются быстрее, чем могут летать самолёты». Он снискал успех за короткое время, «милостию Всесильного Бога. Я – постоянный посетитель воскресных служб, сэр; признаюсь, у меня есть слабость к английским псалмам, и я пою их, чтобы возвести надёжную крышу».

Автобиография была завершена кратким упоминанием о существовании жены и целой дюжины детей. Джабраил выразил ему свои поздравления, втайне надеясь на дальнейшую тишину, но Маслама взорвал очередную бомбу.

– Вы можете не рассказывать мне о себе, – весело заявил он. – Разумеется, я знаю, кто вы, хотя и никогда не ждёшь, что увидишь такую персону на линии Истборн-Виктория [560]. – Он заговорщически подмигнул и поднёс палец к носу. – Мамой клянусь. Я уважаю личные тайны, никаких вопросов об этом; никаких вопросов вообще.

– Я? Кто я? – Джабраил был поражён абсурдностью ситуации.

Попутчик важно кивнул, взмахнув бровями, словно насекомое – усиками.

– Вопрос вознаграждения, по-моему. Это трудные времена, сэр, для нравственного человека. Если человек не уверен в своей сущности, как он может знать, плох он или хорош? Но я кажусь вам утомительным. Я отвечаю на свои собственные вопросы своей же верой в Него, сэр, – здесь Маслама указал на потолок купе, – и, конечно, вы ничуть не смущены тем, что вас узнали, поскольку вы – знаменитый – можно сказать, легендарный – мистер Джабраил Фаришта, звезда кино и – всё более и более, должен добавить я с сожалением – пиратского видео; мои двенадцать детей, моя жена и я – все мы давние восторженные поклонники ваших божественных героев.

Он схватил правую ладонь Джабраила и энергично потряс.

– Я стремлюсь к пантеистическому [561] видению, – гремел Маслама. – Моя личная симпатия к вашей работе проистекает из Вашей готовности изобразить божество любого розлива. Вы, сэр – радужная коалиция небесного; ходячая Организация Объединённых Божественных Наций! Иными словами, вы – наше будущее. Разрешите вам отсалютовать.

Он начинал источать несомненный аромат настоящего безумия, и, несмотря даже на то, что ещё не сказал и не сделал ничего особо экстравагантного, Джабраил тревожился и измерял расстояние до двери короткими беспокойными взглядами.

– Я склоняюсь к мнению, сэр, – продолжал вещать Маслама, – что, каким бы именем ни называли Его, это не более чем код; всего лишь шифр, мистер Фаришта, за которым скрывается истинное имя.

Джабраил продолжал молчать, и Маслама, не пытаясь скрыть разочарование, был вынужден говорить за него.

– Что это за истинное имя, чувствую я Ваш вопрос, – проговорил он, и теперь уж Джабраил точно знал, что прав; мужчина был абсолютно невменяем, а его автобиография, по всей видимости – столь же сумбурна, как и «вера». Фантазии сквозили в каждом его движении, отметил Джабраил: фантазии, маскирующиеся под реальных людей.

«Я сам навлёк его на свою голову, – винил он себя. – Опасаясь за собственное здравомыслие, я привнёс в свою жизнь, из бог знает каких тёмных пространств, этого болтливого и, возможно, опасного психа».

– Ты не знаешь этого! – внезапно завопил Маслама, вскакивая на ноги. – Шарлатан! Позёр! Фальшивка! Ты утверждаешь, что был экраном бессмертия, аватарой ста одного бога, а у самого в голове туман! Как это возможно, что я, бедный парень, приехавший из Бартики [562], что на Эссекибо [563], знаю такие вещи, а Джабраил Фаришта – нет? Фуфло! Тьфу на тебя!

Джабраил поднялся на ноги, но попутчик заполнял собою почти всё доступное пространство, и ему, Джабраилу, пришлось неуклюже отклониться в сторону, дабы избегнуть вращающихся молотов Масламовых рук, одна из которых всё же сбила его серую шляпу. Тут же челюсть Масламы отвисла от удивления. Он, казалось, уменьшился на несколько дюймов и, застыв на несколько мгновений, с глухим стуком упал на колени.

«Что он это делает? – недоумевал Джабраил. – Зачем он поднимает мою шляпу?»

Но безумец протянул её с извинениями.

– Я никогда не сомневался, что вы придёте, – молвил он. – Простите мой неуклюжий гнев.

Поезд въехал в туннель, и Джабраил заметил, что их окружает тёплый золотистый свет, льющийся прямо у него из-за головы. В стекле скользящей двери он увидел отражение ореола вокруг своих волос.

Маслама боролся со своими шнурками.

– Всю свою жизнь, сэр, я знал, что избран, – говорил он голосом столь же скромным, как прежде – угрожающим. – Даже будучи ребёнком в Бартике, я знал это. – Он снял правый ботинок и принялся стягивать носок. – Мне, – признался он, – был дан знак. – Носок был удалён, обнаруживая вполне обычную с виду (разве что нестандартных размеров) ногу. Затем Джабраил сосчитал… и сосчитал снова: от одного до шести. – То же самое на другой ноге, – с гордостью заявил Маслама. – Я ни минуту не сомневался в значении этого.

Он был самозваным помощником Господа, шестым пальцем на ноге Универсальной Сущности. Было что-то ужасно неправильно с духовной жизнью планеты, думал Джабраил Фаришта. Слишком много демонов внутри людей утверждали веру в Бога.

Поезд вынырнул из туннеля. Джабраил принял решение.

– Подымайся, шестипалый Джон, – продекламировал он в своей лучшей манере индийского кинематографа. – Маслама, покажись.

Попутчик поднялся на ноги и встал, непрестанно шевеля пальцами ног и преклонив голову.

– Вот что я хочу знать, сэр, – бормотал он, – что нас ждёт? Уничтожение или спасение? Зачем вы вернулись?

Джабраил стремительно соображал.

– Разведка местностью, – ответил он, наконец. – Факты по делу должны быть просеяны, нужно взвесить все pro и contra·101·. Вся эта человеческая раса подсудна, и она – ответчик с гнилым отчётом: слоистая история, тухлое яйцо. Оценки должны быть сделаны тщательно. На этот раз вынесение вердикта отложено; он будет провозглашён, когда придёт время. А пока моё присутствие должно оставаться тайной, из соображений жизненной безопасности.

Он водрузил шляпу на голову, довольный собой.

Маслама неистово кивнул.

– Вы можете рассчитывать на меня, – пообещал он. – Я – человек, уважающий личную тайну. Мамой – ещё раз! – клянусь!

Джабраил торопливо покинул купе, оставив за его порогом лунатичные гимны горячего почитания. Пока он мчался к дальнему концу поезда, оды Масламы стихали за его спиной.

– Аллилуйя! Аллилуйя!

По всей видимости, его новый ученик решил избрать своим гимном гендельского «Мессию» [564].

Тем не менее, Джабраил остался без сопровождения и достиг, к счастью, вагона первого класса в хвосте поезда, именно так. Он был открытой планировки, с комфортабельными оранжевыми креслами, расположенными по четыре вокруг столиков, и Джабраил устроился перед окном, смотрящим в сторону Лондона, с учащённо бьющимся сердцем и шляпой, надвинутой на голову. Он попытался смириться с несомненным фактом ореола и потерпел неудачу, ибо безумие Джона Масламы позади и волнение Аллилуйи Конус впереди мешали прямому течению мыслей. Кроме того, к его отчаянию, рядом с окном поезда, сидя на летающем бухарском ковре, плыла госпожа Рекха Мерчант, совершенно нечувствительная к метели, разыгравшейся за окном и превратившей Англию в подобие телевизора после завершения дневной программы. Она породила в нём лёгкое волнение, и он почувствовал, как из него вытекает надежда. Возмездие на летающем коврике: он закрыл глаза и сконцентрировался на попытке унять дрожь.

 

* * *

 

– Я знаю, что такое призраки [565], – объявила Алли Конус на всю классную комнату девочек-подростков, чьи лица были освещены мягким внутренним светом благоговения. – В высоких Гималаях часто случается, что альпинистов сопровождают призраки тех, кто потерпел неудачу в восхождении, или печальные, но всё же гордые призраки тех, кто преуспел в достижении вершины, но погиб на пути вниз.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: