Ивановой Анны Константиновны. 4 глава




Уходят смыслы и радости, исчезают ориентиры: кто руку тянет? Зачем? Помощь? Боль?

— Пахомов, — говорю я ему, — чего ты с Борей-наркоманом связался? Глупость и неприятности.

Молчит: не верит.

— И зачем ты ему характеристику роскошную выдал. Кому дал? Куда? Со мной почему не согласовал? Даже не посоветовался.

— А вы бы все равно не утвердили. Чего советоваться…

Задирается, глаза отворачивает. И за кресло свое держится буквально, не встает. В делах не участвует. Уже и меня избегает, чтоб спокойнее жить. А сам чернеет и вянет. Слабеет…

Людмила Ивановна это сразу почуяла и щукой бешеной — на карася в тихой заводи. И насмерть. Странное и страшное дело: она его юмором взяла. Своим, дурацким, кухонным. Другому бы ничего, а этому — больно, невыносимо!! Она ему кричит в телефон:

— Михаил Юрьевич, верните сейф, вы уже не секретарь, сейф вам не положен!

Пахомов отвизгивает:

— Не отдам! Я его доставал. Мое!!!

Людмила Ивановна ему железно:

— Мое — твое — забудьте, Михаил Юрьевич. Это вам не частная лавочка, это государственное учреждение. Сейчас идем и отбираем сейф!

— Не пущу, запрусь!

— А мы ключ подберем.

— А я все ключи выброшу.

— А мы собаку-ищейку приведем и ключи найдем.

— А я их в сортир кину.

— А мы их и там найдем, об вас оботрем, двери откроем, сейф заберем!

Последнее слово, куда ж там, за Людмилой Ивановной. А у Пахомова сильная загрудинная боль, инфаркт миокарда. Электрокардиограмма регистрирует обширное поражение сердца. Михаил Юрьевич лежит в больнице. Здесь работает его жена — медицинской сестрой. Она уже с ним порвала. Мне звонила, жаловалась, проклинала. На людях, однако, этой жене не отвертеться, придется опять ухаживать за таким мужем. Я застаю Пахомова в крайне тяжелом состоянии: сознание затемнено, дышит поверхностно, пульс частит. Но, главное, вздут живот, кишечник не двигается, стула нет уже несколько дней, и газы не отходят. В животе тишина. Хирурги в таких случаях говорят: гробовая тишина.

Нужно немедленно опорожнить кишечник, это ясно. А бабушки-терапевты не решаются и не разрешают. При инфаркте, дескать, клизма противопоказана. Так им кажется. Или так их учили? И еще: прозерин в вену при инфаркте не вводится. Может быть, и не вводится, но не в этом же дело. От остановки кишечника сейчас умирает человек, его распирает, раздувает. Такое состояние и со здоровым сердцем вынести тяжело, а с инфарктом он умрет еще быстрее. Собственно, уже умирает…

Но, к сожалению, схематические рассуждения свойственны многим врачам. Выучить, выдолбить схему проще, нежели думать.

Вспоминаются наши первые консилиумы в диспансере. В то время все соглашались со мной потому, что собственного онкологического опыта ни у кого не было. А каждый разобранный случай один наш доктор записывал в блокнотик. Я думал — для опыта и осознания, а он, оказывается, материальчик собирал на меня. И на очередной конференции выступил, как ему показалось, с разгромом:

— В одном случае главный врач рекомендует начинать лечение с лучевой терапии, а в другом случае — с операции. Причем стадии процесса одинаковые. Таких примеров у меня множество, все записано. В инструкции же четко сказано, когда с чего начинать. А у нас мешанина какая-то. Из каких соображений исходит Главный? Не понимаю. Или наугад? Брито? Стрижено? Давайте же, наконец, определимся окончательно — что делать при той или иной стадии процесса.

Я отвечал ему:

— Послушай, тебе действительно трудно понять логику моих поступков, потому что ты не онколог пока. Вот если станешь специалистом-клиницистом, тогда, может быть, и поймешь с божьей помощью! Инструкция — не догма, все случаи она охватить не может и не в состоянии высветить индивидуальность, неповторимость, непохожесть каждой болезни и каждого человека. Внутри одной и той же стадии процесса могут быть различные варианты. Вот, например, относительно четко отграниченная опухоль, а вот тут она — как бы размазанная. Здесь над опухолью на коже краснота, воспаление. А вот женщина, которую нужно быстрей взять на стол, пока она сама не убежала из больницы. И у нее — явная вторая стадия рака на ощупь, а при гистологическом исследовании опухоль оказывается доброкачественной. Вот мы бы ее и облучили по инструкции, а потом бы и оттяпали здоровую грудь… Значит, правильно, что пошли не по параграфу, не с облучения начали, а с операции. А ведь ей делали пункцию иглой, исследовали клетки под микроскопом, нашли «атипию», которую можно было бы интерпретировать в сторону рака. Однако же пошли по клинике, не по инструкции. Но вот у другой женщины неоднократные цитологические исследования не показали никакой атипии даже, однако клинически выщупывался несомненный рак. Начали с химии и облучения, закончили операцией и тактически поступили правильно. В общем, друг мой, по инструкции лечить нельзя и жить нельзя. Ты мыслить обязан. Но пока тебе еще нечем. Ты не клиницист.

— А кто же я? — спросил он.

— Ты — обученный не-клиницист и не-обученный юрист. Порви блокнотик.

Одним словом, когда случай серьезный — нужен эрудит, авторитет. И таковой находится, профессор, заведующий терапевтической клиникой. Он консультирует нашего Пахомова, дает свои рекомендации. А состояние пациента крайне тяжелое. Он без сознания, едва дышит, пульс нитевидный. Загоняем прозерин в вену, что-то вводим еще, чтобы поддержать сердце. Теперь обильная клизма — кишечник опорожняется, живот опадает. Пахомовское лицо окрашивают слабые румяна, и он открывает глаза. Начинается выздоровление.

На этот раз Михаил Юрьевич выкарабкался. Из больницы вышел дряблый, слабый, но, главное, живой.

— Как дела, Пахомов? — спрашиваю его. — Ты же на том свете был, уже уплыл… Как там? Есть загробная жизнь?

— А там зелененькое, красненькое, синенькое, интересно…

На этом свете, между тем, его дела плохи. Падчерица объявила бойкот, жена выгнала из дома. А он истощен, потрясен страданиями, слаб и внутренне разгромлен. Вскоре уходит на работу в заводской профилакторий. Тихое зеленое место на берегу лиричного озера. Отличный корпус со всеми удобствами. Здесь ему дают маленькую комнатку и питание на местной Богатой кухне. И стол, и дом — все в порядке. Но ему себя жалко, ищет поддержки и хитрит. Пускает слух, что у него рак желудка, делает предложения разным женщинам «досмотреть» его, а после смерти получить квартиру. У него же есть еще отличная однокомнатная секция со всеми удобствами. Только он там не живет. Здесь ему удобней на всем готовом. Даже еду не стряпает, любимое свое детище забросил. Жалеет себя, ищет опору. И опять всем рассказывает о раке желудка, плачет. Сам уже поверил, ждет смерти, прислушивается, волнуется, страдает. Опустился, неряшлив, жалок. Личность рассыпалась.

Ах, кресло-безделье, стало ты хуже волчьего капкана!

Звонит Пахомов в больницы, просит уже наркотики — окончательно поверил, что у него рак. «Не пожалейте, — говорит, — все равно завтра умру». И действительно, пошел он утром в ванную комнату, сунул зубную щетку в рот и рухнул. Смерть наступила мгновенно. На вскрытии никакого рака, конечно, не нашли. Причина смерти — истинный разрыв сердца.

Спи спокойно, наш дорогой, несуразный и милый товарищ! Земля тебе пухом. И не повторить бы нам твоих ошибок!

А в кресло-безделье мы усадили старого и тугого пенсионера, у которого свои хлопоты: дети, внуки, болезни, старость. Этому бежать некуда и терять нечего. Все устроилось, все устроены, и жизнь потекла своим чередом. Но свято место пусто не бывает. Еще один человек хочет в лучевую терапию — Лидия Юрьевна Еланская. Ее можно понять: за рентгеновскую нагрузку надбавка пятнадцать процентов, укороченный рабочий день и удлиненный отпуск, ранняя пенсия. Но только ли это? Там, в лучевой терапии, заведующему нечего делать, можно вообще не ходить на работу — никто не заметит. Наш лучевик-пенсионер болеет неделями, даже месяцами, уходит в долгий отпуск, но аппараты продолжают работать. Как при Прокопе кипел укроп, так без Прокопа кипит укроп — выговорить эту скороговорку трудно, а выполнить легко, лишь бы лаборанты были на месте. Синекура… То, что для старика проходит безнаказанно, для молодого — ловушка. И мне невыгодно еще одного бездельника растить, когда в других местах — на разрыв! Я отказываю Еланской. Она светская дама и не шумит, ей это не к лицу! А лицо у нее, кстати, чуть продолговатое, глаза умело очерченные, на щеках румянец, и многие на нее оглядываются, прихватывая заодно и фигуру. Собственно, в этом плане вопрос поднимал еще покойный Пахомов, очень хотелось ему иметь Лидию Юрьевну в лучевой терапии, что называется под боком, только я не разрешил. Слишком бы это было помпезно. И тогда, в те времена, Еланская не обижалась, не делала сцен. Характер у нее в ту пору был ровный, спокойный, и, вероятно, поэтому наши девочки прозвали ее ласково Лидочек. Кроме того, она управляема, и я назначаю ее заведовать стационаром — после ухода Паршиной. Здесь придется остановиться, оглянуться и кое-что пояснить. Людмила Ивановна уже не работает у нас, слава Богу: ушла по быстрому — головой вперед. Как это случилось, хочу рассказать, только не успеваю. Ведь пока занимаюсь прошлым, настоящее уже свистит и рявкает, мешает карты, валит с ног, а будущее пылит в глаза.

О чем писать?

И что успеть?

Идеи меня перехлестывают, пишу урывками, иногда на планерках, на гражданской обороне, в промежутках между операциями и хорями. Времени мало, а материал прет и бьет по голове. В творческие командировки мне же не ездить, у меня — «ондулянсион на дому».

Людмила Ивановна ушла с подвывом и брызгами, злорадно мечтая, как мы без нее завалимся и как она потом назад приедет на белом коне.

Кто займется гинекологией? Ну, здесь совсем просто — Юрий Сергеевич Сидоренко, мой друг и блистательный гинеколог, и к тому же будущий директор онкологического института.

Кому заведовать стационаром? Назначаю Еланскую: успокойтесь, Людмила Ивановна, оставьте надежды… Не оставляет. Посылает делегацию в горисполком: верните Паршину! Опять комиссия — нервомотание, но выводы в мою пользу. Так все наладилось. Баланс…

Теперь можно отдыхать, уезжаю в отпуск, а по возвращению Лидия Юрьевна подает мне официальное заявление с отказом от заведования стационаром. Людмила Ивановна как раз это предсказывала, да и рентгенолог наш говорил о Еланской: «Вы на нее не полагайтесь в смысле работы. Она по натуре домохозяйка…».

Ей неохота тянуть воз, а у меня катастрофа. Выстрел в спину с короткого расстояния. Структура летит вдребезги. Она пренебрегает нашим учреждением, нашим домиком, где нет собраний и палочных дисциплин. Но как объяснить ей, что больше всех и больнее всех она пренебрегает собой и топчет самою себя. Пахомовская дорога куда ее приведет? Я пытаюсь это ей объяснить. Она молчит. У нее манера такая, отвечать не словами, а чуть заметными движениями ресниц, бровей, едва намеченной улыбкой — под Джоконду. Еще нужно догадаться, что же она отвечает. Но это не всегда возможно, и я говорю временами не то, невпопад или не всегда впопад. Угадываю и отвечаю. Тезисы разные — под жест, под излом, под бровь, под изгиб.

Сначала я говорю: «Побойся Бога, как тебе не стыдно, ты же мне такие неприятности создаешь. Ладно, про дело уже молчу. Но мне же лично ты в спину бьешь. А я тебе ведь ничего плохого не сделал, всегда помогал, шел навстречу». Она отвечает просто: «Никаких неприятностей я вам не делаю». И пожимает своими плечиками. А за этим ее жестом неколебимая правота и собственный ее интерес, а я со своими болями где-то совсем далеко, на периферии от ее центра, и до меня — тьфу — не доплюнуть даже.

— Да и не в твоем же это интересе, — я ей говорю. — Рвешься в поликлинику, в уютный свой кабинет — будуар с мягкой мебелью, с полировкой и с вентилятором? А в поликлинике всего два кабинета. Чем заведовать? Нечего же делать. В кино сходишь, по магазинам. И от безделья осоловеешь, обалдеешь, обморочишься. Куда же ты? Вспомни Пахомова!

Она изгибается слегка, и бровочкой чуть ведет, и ресничкой махонькой эллипс в пространстве чертит. И мне уже ясно, что зря это я про Пахомова, потому что он мужик, мужчина. А мир делится не на ленивых и трудяг, не на Запад и Восток, не на красных и белых, христиан и мусульман. А делится мир на женщин и на мужчин. И у женщин свои миры, свои духи, свои лифчики и далеко она от всего того, что я ей говорю. Ох, и далеко!

Дамы с собачками, Незнакомки, бесчисленные Мадонны с Младенцами и без оных, куртизанки всех времен и народов — все они сейчас хохочут надо мной в ее лице.

— Спокойно, — я говорю, — спокойно. Не торопись, одними ресницами ты ничего не сделаешь. Еще глаза нужны — глубина.

— Какие глаза? Причем здесь?

— Да твои же собственные. Сейчас у тебя в глазах бездумье, олово. А завтра — моча. Мочевые сгустки будут заместо глаз, как у Людмилы Ивановны…

Дернулась она. Так. Куда-то я попал одной из дробинок. Теперь можно разговаривать, есть канал связи. Я вспоминаю, что уже были такие случаи, когда она капризничала и злилась, и даже собиралась уходить, а после разговора прояснилась и успокаивалась. Слова она уже воспринимает, и я говорю:

— Никакая женственность тебя не спасет. Женщина не на песке состоится. Стержень нужен, личность… Ты в этом будуаре, куда рвешься, совсем забалдеешь. Характер испортишь. Правда, жили когда-то и светские красавицы, те вообще всю жизнь ничего не делали и, однако же, не ссучились. Но для этого были свои обстоятельства. Дамы света жили в искусственной и искусно напряженной среде. Железная традиция и самодисциплина. Каждый жест, каждый вдох и каждый выдох — на высоте. Условность, грация, шалость, снисхождение и ревность. Интимы этих женщин писали поэты, а не месткомы. Их мужья и любовники гремели шпорами, говорили пылко, витиевато, а подлец рисковал пощечиной и шел к барьеру. Жены декабристов уезжали в Сибирь, и вдохновлялся Некрасов…

Подумать только — анонимщика-дворянина искала Тайная Канцелярия, его били шпицрутенами (тысяча пятьсот палок, в три приема), заковали в железы и — на каторгу. На дуэли погибли Пушкин, Лермонтов. Не дешево стали им фамильная честь и честь мундира. И женщина выходила в свет как перетянутая струна, без послаблений. Тем и держалась. А чуть задрожали устои — и мещаночки-поганки наросли по всей округе. А которые не мещанки остались — те сатанели и кисли. И загибались от безделья замороченные Попрыгуньи, балдели Анны на шее и три сестры выли на сцене: в Москву, в Москву!.. Светскими дамами уже им не быть, а работать еще не умеют. От безысхода страдают и воют. Может, они пахомовскую дорогу почуяли, испугались, как ты думаешь?

Пожала плечами и губки бантиком, но уже безо всякого вызова, не категорично, а задумчиво, и легкая такая тень на личике.

Чуть меняю курс, на два-три градуса, не больше:

— Ну, положим, твое сердце не разорвется. Ты можешь и сбалансироваться, только на уровне Нормантовича.

— Какого Нормантовича?

— Сейчас расскажу.

Снимали с должности Елену Сергеевну Корнееву, заведующую горздравом. Снимали мягко, с предоставлением синекуры: перевели главным врачом Дома Санитарного Просвещения. А для этого нужно было куда-то деть Нормантовича, который ту должность как раз в то время и занимал. Решили его без лишнего шума трудоустроить в онкологический диспансер.

Нормантовича я знал уже давно. Личность это была не совсем заурядная. Часами, днями, неделями и годами он мог сидеть неподвижно в своем Странном Доме за письменным столом. Пахло бумагами и мышами. Стояла церковная тишина, но без благолепия. А за стеной сидел пожилой фельдшер, который в те поры возглавлял Красный Крест. Они общались из комнаты в комнату, и так протекала их жизнь.

Эти двое пригласили меня к себе. Это было давно, когда я только начинал свою деятельность. Они сказали: «Мы к вам присмотрелись. У вас имеется склонность к научной работе. Мы предлагаем вам заняться диссертацией. Вот бумажка, здесь написана тема». На бумажке — четким канцелярским почерком: «Лечение рака уколами и инъекциями».

Я засмеялся, как бы не замечая, что шутка примитивная, плоская. Но эти двое остались серьезными. И много еще воды утекло, пока я сообразил, что они не шутят. Десятилетия они просидели здесь — в этом Странном Доме с бумагами и мышами. Входящие, исходящие, скрип и шелест: они такие не зря…

Тот фельдшер уже умер, царство ему небесное. А Нормантович жив и трудоустроен (устроен, встроен!) в онкологический диспансер. Что же мне с ним делать?

Он говорит: «К вам пришел человек честный, ничем не опороченный». Это правда. Только я ведь не жениться на нем собираюсь. Непорочность его для меня не самое главное. Оперировать он не умеет, консультировать не может, с лучевой терапией не знаком, химиотерапию не знает. Учить его поздно: он слишком стар и не слишком умен. А вот внешне, с первого взгляда — впечатление совсем иное. У него громадный покатый лоб мудреца, глаза выразительные и глубоко посаженные, лицо серьезное с глубокомыслием и большие роговые очки с выпуклыми стеклами. Генетически он был заложен не дураком. Остаточные самовольные мысли еще беспокоят его и по сей день. Иногда сам себе в подмышку он задает полу провокационные вопросы (вполголоса, разумеется!) и сам же себе отвечает желчным смехом, саркастической улыбкой, специфическим жестом. Притом он носит глухой довоенного покроя китель, который хоть и не скрывает живота, зато намекает на кое-какую причастность (к железу? к монолиту?). Но, черт возьми, что же мне делать с ним? Куда девать?

— Знаете что, Нормантович, — я ему говорю, — идите-ка домой недели на две, дайте подумать…

Теперь подумаем, прикинем. Единственные его достояния — Непорочность и Внешность. Непорочность, положим, в служебных целях не используешь. А вот внешность мудреца или лжемудреца — это уже кое-что. Только надо использовать с умом, толково и к месту. Но где? Очевидно, там, где пойдет, где есть спрос на этот старинный товар… Будущая карьера Нормантовича начинает обрастать реальным содержанием, конкретизироваться.

Я говорю: «Послушайте, Нормантович, ни оперировать, ни ассистировать, ни консультировать Вы не можете. Все это Вы будете делать в моем лице. Вы мне развяжите руки и голову, а на вырученное время я сделаю то, что вы не умеете. Вы будете посещать за меня различные организации и учреждения, сидеть на совещаниях и конференциях, принимать жалобщиков и посетителей, расследовать письма, улаживать конфликты, вести служебную переписку, учет и отчетность, гражданскую оборону, стенгазету, санитарную пропаганду, финансовую дисциплину и все, что понадобится впредь. Ваша задача — делать тишину».

И с этими словами на его пресловутый китель был натянут белоснежный халат, на череп водружена крахмальная шапочка (не глубоко, чтобы лоб виден был), он уселся за мой письменный стол, а я отошел в сторону, чтобы проверить впечатление. Все получилось как надо: над столом возвышался мудрый, пожилой, многоопытный доктор.

И дело пошло. Надоедливых и взыскующих посетителей он замурлыкивал, самолично писал стенгазету, сан бюллетени, представительствовал на конференциях, туманно отвечал на телефонные звонки. Кое-что все-таки он брал на себя, и хиромантия моей жизни пошла на убыль. Вскоре, однако, Нормантович опомнился: новая жизнь сопровождалась кой-каким напряжением. А это было незнакомое и неприятное чувство. Надо было принимать меры, и он начал халтурить.

Получилась забавная картина: внутри Огромной Монументальной Халтуры он организовал свою маленькую дочернюю халтурку. В общем, дело сводилось к тому, что он перестал меня разгружать, перебрасывал мне различные вопросы и проблемы. Теперь, побывав в руках Нормантовича, эти сырые первичные неувязки обрастали дополнительными бюрократическими подробностями — наростами, окончательно запутывались, затюривались и провисали: возникали объективные причины, чтобы дело перебросить на меня. Это и стало целью Нормантовича.

Получилось, что я собственными руками создал промежуточную бюрократическую инстанцию, которая путала и тяжелила мою жизнь. Впрочем, подобные организации-паразиты встречаются и на Больших Перекрестках. Например, между крупным угольным трестом и шахтами монтируется какой-то промежуточный трестик, который перекатывает бумаги сверху вниз, снизу вверх, и здесь, в промежутке, что-то престижно задерживают, разбирают, останавливают, купорят. Такие конторы сокращаются, ликвидируются, реорганизуются, но ничего не помогает: они снова появляются и плодятся — по закону Паркинсона.

Нормантовича я ликвидировать не могу, тем более сократить. Пытаюсь его реорганизовать. В целях назидательных и дисциплинарных заставляю откинутую на меня работу делать вместе. От себя не отпускаю, все равно ему нужно потеть. Он понимает, что выхода не будет, и подает заявление об уходе.

Такие вот истории я рассказываю Лидии Юрьевне Еланской. Она слушает, что-то сечет, молчит, улыбается загадочно и смутно, мысли ее неизвестны. Заявление об уходе все же берет назад, остается заведовать отделением. Работа тут же ее затягивает водоворотом, воронкой, она погружается, плывет, захлебывается, отфыркивается, привыкает. И вот уже после тяжелой операции вечером не идет домой, смотрит больных. В промежутках серьезно кушает кашу, провинциальные гримы куда-то смылись, губная краска обтерлась на марлевую маску еще в операционной (а новую мазать некогда, да и не к чему), в глазах интересы, фарфоровое крашеное ее личико становится лицом одухотворенным и прелестным. Лидия Юрьевна заведует отделением…

Рентгенолог опять говорит:

— Она домохозяйка, ничего не получится, я-то знаю, уж я понимаю, уж я — ах, ах, ах, — и палец вперед шпагой в пространство с чувством и выражением, доказательно.

А мне их всех — переделать и переубедить: и ее, и его, и себя. И нужно что-то делать еще и что-то говорить, и — сохранить наш домик, ибо в округе совсем уже скверно. У соседей в неотложной помощи четыре хирурга под следствием. В другой больнице пытаются отнять категорию у зав. отделением и у ординатора. В психбольнице отнимают у главного врача и у начмеда. Это в нашем-то маленьком городе на сегодняшний только день!

Меры принимаются из области по материалам писем и жалоб трудящихся. А комиссии оттуда совсем свирепые. Только и слышишь: принять жесткие меры, ужесточить, ожесточить… И общая строгость еще добавляется от Большой Компании: идет борьба с коррупцией среди врачей.

В области посадили профессора — детского хирурга. Пошли туда же терапевты — за больничные листы, и врач из абортария — у той нашли коробку конфет, а под бумажным кружевом потаенно внутри коробки оказалась денежная ассигнация. Молодому травматологу подарили статуэтку, а один гинеколог польстился на курицу… Подобные преступления раскрыты не только в нашей области. О таких же случаях говорят центральные газеты и телевидение. Репортажи ведут прямо из зала суда, и наш позор виден всем.

В этой ситуации на складе универмага я покупал (или доставал) для онкологического института видеомагнитофон, чтобы записывать хирургические операции, чтобы молодым хирургам было учиться легко и быстро, чтобы смотрели не из-за плеча урывками, а прямо и четко, чтобы остановить кадр и снова посмотреть, и открутить назад, и опять, пока в голову не войдет и не осядет. Для этого же годы нужны, а на видеопленке драгоценная информация — вот она, на ладони, за минуты дойдет. И я сам загорелся, и чуть забылся, и когда они начали мне мозги сушить — что перечислением, дескать, нельзя, что в план не войдет (не выгодно им, на премию влияет), так я их устыдил по привычке: «Для медицины, — говорю, — святое же дело». Пожилая благообразная дама тут же и откликнулась: «Знаем мы ваши святые дела!».

И все зашумели, загалдели — в унисон, сочувственно и гневно. А молодая нервная где-то в уголочке уже закатывается: «Людей убивают! Знаю! Под видом алкоголиков лечат. Они там нарочно никого не пускают. Знаю. Знаю!»

Я свой язык поприкусил: не время сейчас хвалиться.

И в другом месте другая женщина, приятельница жены, преподаватель испанского и английского языков, говорит (у нас в гостях) задумчиво и весомо:

— Я понимаю, могут быть плохие учителя, плотники, пекари или артисты, кто угодно. А вот плохих врачей я бы расстреливала.

—?

— Да, да, я бы их расстреливала потому, что слишком многое от них зависит — здоровье и даже жизнь человека…

Новый психологический фактор (или подход?) проявляется все более настойчиво и перемещает акценты. Постепенно исчезают благоговейная тишина и внимание во время обхода. Теперь гомон и шум. Я говорю, и больной говорит, перебивая меня, сестра перебивает больного, а другие больные в это время тоже разговаривают друг с другом. Мысль теряется, что-то просекаю, пропускаю. К тому же и тороплюсь. Кто-то ожидает в коридоре, в кабинете. И этот кто-то нетерпелив, чуть что — срывается и — на пафос! Унять и остановить сегодня уже труднее, а времени еще меньше. И лица наши уже каменеют.

То ли дело Юрий Сергеевич Сидоренко, легендарный, с вечной улыбкой, веселый и свежий, хоть и не спит почти и не ест, не знает выходных и законных своих трудовых отпусков. Администратор, хирург, гинеколог, ученый, всеобщий любимец все-таки, несмотря ни на что. Как это у него получается сегодня? Как он выкручивается? Тысяча двести коек, миллион проблем: он возглавил огромную больницу в период ее полураспада.

На работу приходит загодя — раненько, чтобы пробежать и подписать тысячу бумаг. А за дверью уже накапливаются посетители (свои и чужие), в операционной ему готовят больных на сложные операции, а в огромном внешнем мире уже вызревают телефонные звонки гроздьями. В 8.00 все это разом обрушивается на его голову.

— Юрий Сергеевич! Бросайте все и немедленно в Главтяп!

— Еду, сейчас буду!

— Здравствуйте, Юрий Сергеевич, сию же минуту выезжайте в Тяпляп.

— Выезжаю, не волнуйтесь!

— Юрий Сергеевич? Слава богу, что Вас застал. У нас в Ляптяпе важное совещание. Ну, Вы знаете — по сивке и по бурке, мы Вас как раз ждем, конечно.

— Да, да! Разумеется. Еду к вам.

Он никому не отказывает: это экономично. Сейчас будет Главный Звонок:

— Юрий Сергеевич! Больная на столе. Давать наркоз?

— Давайте. Иду.

Сбрасывает костюм, надевает операционную пижаму, телефон звонит непрерывно, звонки падают на пижаму и стекают, как дождевые капли, не причиняя вреда:

— Срочно в село на помидоры!

— На совет директоров!

— На комиссию по жалобам!

— Пустите к Юрию Сергеевичу (это уже за дверью), он же уйдет на операцию, а мне нужно!

— И мне!

— И мне!

Секретарша пока их держит. Звонок от Начальства:

— Это долго будет продолжаться? Это безобразие закончится, наконец?

— Что произошло?

— Врач Лившиц не оформил историю болезни на больного Арапетяна и даже не завел историю! Вы что о себе думаете там?! Ведь ни слова не записал!!

— Позвольте, позвольте, а НА ЧЕМ ему было писать, на заборе что ли? Врач Лившиц шел себе по улице и вдруг слышит — кто-то кричит за забором. Он — туда. Смотрит — человеку плохо, он помощь и оказал…

—Все равно нужна история болезни и чтоб немедленно!

Срочно в селектор:

— Лившиц!

Тот уже здесь на одной ноге.

— Пиши историю.

— Да не обязан я…

— Пиши, тебе говорят!

— А что писать?

— Пиши под мою диктовку (быстро диктует, Лившиц пишет нехотя — подчиняется).

Звонок:

— Юрий Сергеевич! Больная уже в наркозе.

— Иду!

Быстро секретарю:

— Так. Главтяпу скажите, что я на Совете; Совету — что на Комиссии, Комиссии — что в Ляптяпе, Ляптяпу — что на селе и т. д. (перемыкает). Взмывает из-за стола, но выход закрыт: хорь прорвался через секретаря и уже сидит напротив.

— Я за сеструху поговорить…

— У вашей сестры злокачественный процесс, мы делали

все, что могли.

— А сеструха померла, мне интересно, кто за это ответит?

— А вы кто по профессии?

— Шофер.

— Ну, вот вы шофер, понимаете, что не всякую машину можно починить, но человек сложнее машин, а у вашей сестры был рак. Мы ее лечили пять лет. Но мы не всегда можем вылечить рак. Да если бы я мог вылечить такой рак, как у вашей сестры, мне бы памятник из золота, высотою в сто метров, понимаешь?

— Это мы понимаем. А вот в прошлом годе дали сеструхе простыню с дырками и грязь была в туалете, она говорила, а у меня ведь все записано… И, вот же главное, санитарочка одних пропускает, других не пропускает. Очень интересно. И вот еще у меня записано…

Звонок:

— Юрий Сергеевич, больная в наркозе!

— Иду!

А путь перекрыт…

У меня бы тут и голова лопнула, а ему — ничего: привык… Оглянулся, прикинул и первую же сотрудницу, которая под руку попала, вместо себя посадил в свое кресло. Попалась Элла Андреевна, его заместитель, женщина красивая, накрахмаленная, ригидная и принципиальная.

— Выслушайте товарища, Элла Андреевна, внимательно, пожалуйста. А вы, товарищ, все расскажите, не стесняйтесь, откровенно, я сейчас приду.

Изящно и стремительно (он все так делает) выскальзывает за дверь. Через толпу посетителей: бумаги, подписи, клики, жесты. Всем улыбается, на все соглашается, все обещает, но не останавливается. Фаталисты уже отстали, богоборцы энергично преследуют. Он улыбается им в последний раз и вдруг исчезает за стеклянной дверью: операционная.

И грозная, могучая санитарка: «Куда вас черти несут?!». Самый последний рубеж: сюда уже не пройдут, не прорвутся. Больная в наркозе минут 15–20, но он догонит, как поезд курьерский после опоздания — за счет скорости, за счет блистательной хирургической техники.

И в самом деле, через сорок минут он заканчивает удаление матки через влагалище, не вскрывая живота. Лица у всех разглаживаются: персонал в операционной хорошо чувствует хирургическую удачу, они же не только болельщики, но и участники, соучастники. Они делят профессиональную радость и гордость, и праздник звенит колокольчиком в операционной. И гордые веселые оркестры уже задают свои бесподобные ритмы откуда-то изнутри. И снова мы — люди. Ах, за ради этой минуты можно многое вынести. И пусть там за кафельными стенами взрываются в истерике телефоны, пусть они там захлебнутся, и пусть клубятся и свиваются угрозой входящие-исходящие бумаги и оргвыводы, и склоки, и тревоги — черт с ними!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: