Красота нормы, или Мальчик ждет человека 9 глава




Но я ничего такого за женой не замечал, и мне нечего было сказать им. И я, мучаясь, в конце концов решил рассказать жене правду, порвать с нашим родом и уехать в Москву, куда Люся звала. Здесь всё равно спокойно жить не дадут.

И вот с этим я в последний раз пришел в свой дом. Думаю, или сегодня всё скажу, или смерть. Держусь. Играю с Тимурчиком. Решил, дождусь, когда он уснет, и потом всё расскажу жене. Она на кухне. Мы с ним вдвоем. Играем, потом я ему книжку почитал, а потом он меня тащит к дивану, и я уже знаю, что он хочет.

«Упала машина», — говорит и ложится, продолжая держать мою руку. Разве до этого мне сейчас? Но что делать; не могу обидеть ребенка. И рассказываю, а он слушает, слушает, но не смеется. А вид такой серьезный, как будто он что-то хочет мне сказать. Но что ребенок может мне сказать?! Тем более я мучаюсь: как открыться жене! И я тихонько начинаю психовать, но держусь. Только закончил, как он опять мне приказывает: «Упала машина!»

Я опять рассказываю, а он держит меня за руку и так серьезно слушает, как будто не знает, что дальше будет. Ждет. А чего ждать?

Еле-еле второй раз дотянул. Это же надо быть взрослым, чтобы понять то смешное, что там случилось. И тем более он не смеется. Ну перевернулась машина. Ну остались живы. Ну тросом выволокли ее. А он так внимательно и серьезно слушает. Только я закончил, он в третий раз приказывает:

«Упала машина!»

И тут я не выдержал. Бросил его руку и заорал:

«Надоела мне твоя машана! Спать тебе пора!»

«Нет!» — закричал он в ответ и так громко заплакал, что мать прибежала.

Она взяла его на руки. Успокаивает. А он ревет и сквозь слезы смотрит, смотрит на меня, задыхается и повторяет:

«Упала машина! Упала машина!»

Истерика. По-абхазски даже такого слова нет. Я дальше ничего не помню. Помню только, ушел и хлопнул дверью изо всех сил. В тот вечер я крепко выпил. Очень крепко. Но я голову никогда не теряю. Прихожу к Люсе. Она знала, что у меня сегодня предстоит тяжелый разговор с женой. И решила, что этот разговор был и поэтому я крепко выпил. И ничего не спросила. Думает: завтра сам расскажет.

Я в первый раз лег отдельно с тех пор, как мы соединились. Сразу заснул как убитый. И вдруг среди ночи просыпаюсь, как будто меня кто-то толкнул в бок. Крепко толкнул. Сердито толкнул: не спи!

Я просыпаюсь. Голова ясная, как этот день. А ведь я много выпил. И это было чудо, и я сразу понял, что хотел сказать мне мой мальчик. И я даже удивился, как это я так долго не мог его понять!

Мой мальчик хотел мне сказать: пусть будет так, как раньше, когда перевернулась машина. Сначала страшно, а потом весело. И он, бедный, почувствовал, что в нашем доме настало страшное, но не настает веселое. И он, мой мальчик, всё это время толкал в эту сторону. А я не понимал: «Упала машина!»

Я вскочил как сумасшедший. Одеваюсь. Люся проснулась. Испуганно спрашивает в темноте: «Что случилось?» «Прости, Люся, — говорю, — я не могу без своего сына!»

Ночью пешком прошел пятнадцать километров. Чего я только не передумал тогда. Стучу в дверь в пять часов утра. Жена открывает. Молчит. И я молчу. Иду прямо к сыну. Раздеваюсь и ложусь рядом с ним. Он почувствовал меня. Зашевелился. Одной рукой обнял меня за шею и, не просыпаясь, я это точно заметил, сладким голосом говорит: «Упала машина…»

Добился своего. В следующую ночь мы вбили еще один крепкий гвоздь в наш семейный дом, и родилась дочь. Так и живем с тех пор. Сын спас нашу семью.

Руслан замолк и задумался. Пока он рассказывал, его простое, широкое лицо на глазах преображалось от воодушевления. Сейчас это было победное, прекрасное, античное лицо. Однако через минуту оно стало угасать как предвечернее небо и вскоре приняло обычный вид.

Справа от того места, где мы сидели, из-за изгиба холма появилось небольшое стадо овец. Сгрудившись и переструиваясь внутри себя, оно медленно по косогору холма двигалось к его подножию — беззвучно льющаяся шерсть по неподвижной шерсти выцветающих трав.

Раздалось знакомое блеянье. Потом еще. Еще. Еще. Но гораздо знакомей самого блеянья был его отзвук грусти в груди. Но почему? Напоминание детства? Напоминание об уходящей жизни? Но ведь я помню, что и в детстве оно казалось мне грустным?

Может, в этом блеянье мы ощущаем тоску безъязыких по языку? Тогда тем более непонятно, почему бы человеку так печалиться, услышав блеянье овцы или мычание коровы? У человека ведь есть язык? И все-таки, вероятно, дело в том, что каждый человек в той или иной мере чувствует свою неизъяснимость. Многоголосье нашего всемирного блеянья лишь подчеркивает его одинокость. И только любовь, как в случае с Русланом и его сыном, время от времени преодолевает эту неизъяснимость.

Тут случилось неожиданное, хотя именно этого мы должны были ожидать. Раздался какой-то воздушный шум. Я опомнился только тогда, когда ястреб чмокнулся в сетку и яростно забился в ней, взмахивая, выгибаясь и выламываясь рыжими крыльями. Руслан вскочил и, припав к сетке, выпутал из нее ястреба. Бедная сорокопутка от страха замерла и серым комочком лежала под сеткой.

Руслан присел под шалашом, держа ястреба в одной руке, зажав его сверху ладонью. В желтых ястребиных глазах полыхали ненависть и ужас. Когти вытянутых лап вздрагивали, пытаясь вцарапаться в воздух.

— Ястреб не тот, — сказал Руслан, оглядывая его.

— Почему? — спросил я.

— Такой сорт. Тупой. Сколько ни учи, ничему не научишь. Он не может привыкнуть к человеку.

— Дай подержать, — попросил я и осторожно, чтобы не оцарапаться о когти, взял у него ястреба. Горячее, легкое тело ястреба дрожало под моей ладонью. В желтых, полыхающих глазах, в горячем, легком теле так и пульсировало: ужас, ненависть. Ужас, ненависть.

— Так что же делать с ним? — сказал я.

— Брось, поймаем другого.

Я вышел из шалаша и не без удовольствия подбросил этот комок ужаса и ненависти. Панический, резкий, радостный вымах крыльев, и он, словно не веря своему счастью, быстро, быстро набирает высоту. Это длится, может быть, пять, может быть, семь секунд, не более. И вдруг — раз!

Всё забыл, распластал крылья, парит прямо над нашей головой: ничего не случилось, ищет себе добычу. Не хватало только одного: снова спикировать на нашу сорокопутку. Но, подхвачен-ный воздушным потоком, он скрылся из глаз.

Его мгновенное преображение было так неожиданно, так смешно и так точно определяло тип жизни всего живого в отличие от человека.

Только человек живет памятью и воображением. Каждый раз настоящее человека — это место встречи памяти и воображения. И потому, чем точнее человек соответствует своей сущности, тем суженней у него пространство настоящего.

Чем ограниченней человек, тем полноценней он живет настоящим, когда оно нормально. Но именно по той же причине, чем ограниченнее человек, тем быстрее он духовно гибнет от дурно-го настоящего, потому что ему не помогают память и воображение. Кому особенно хорошо, когда хорошо, тому особенно плохо, когда плохо. Впрочем, люди Библии это уже знали.

Мне надо было идти. У меня была назначена встреча с друзьями. Я попрощался с Русланом. Он назвал дни, когда бывает в своем шалаше, и пригласил меня к себе в деревню.

— Я тебе приготовлю коршуна по-чегемски, — сказал он, — только предупреди за сутки. Я его вымочу в собственной «изабелле».

— Нет, — сказал я, — мы будем гостить у тебя дома. Ты мне сначала приготовь коршуна по-гудаутски, а потом мы посмотрим…

— Идет, — сказал он и крепко пожал мне руку.

Я ушел. К сожалению, мы тогда так и не встретились. Мне пришлось срочно уехать в Мухус. Но я надеюсь, что мы еще встретимся и я наконец испробую коршуна, приготовленного не только по-гудаутски, но и по-чегемски.

В последнем случае прошу считать меня изобретателем этого блюда, и, если оно войдет в мировое меню, я должен быть вознагражден по всем законам частного предпринимательства, которые мы, покряхтывая и отбрыкиваясь, кажется, все-таки осваиваем.

 

Красота нормы, или Мальчик ждет человека

 

Здесь, на «Амре», один наш молодой историк, из тех, что не рвет рубашку на митингах, а упорно роется в архивах, показал мне недавно удивительный документ. Это была записка моего отца. Конечно, не в подлиннике, перепечатанная на машинке. Ответ отца на запрос городского управления о том, что он видел на пристани. Отголоски местных событий 1905 года.

Пристань — теперешняя «Амра». Раньше ресторана и второго яруса вообще не было. Это сравнительно недавняя пристройка. Во времена моей юности пристань кончалась вышкой для прыжков в воду, и мы с ребятами, гуляя, часто сюда захаживали.

Оказывается, в начале века, во времена доплеснувшей сюда революции, отец тоже, тогда еще совсем молодой человек, гулял по этой пристани. Скорее всего не один. И вот к пристани причалил катер, и вместе с пассажирами из него вышел полицейский. Его тут же арестовали и увели подошедшие к приходу катера представители так называемой народной милиции. Видимо, это нечто вроде нынешней национальной гвардии. Вот и вся событийная часть записки, скорее всего написанной после того, как порядок был восстановлен.

Боже, Боже, начало века и конец века! И ничего не разрешилось. Записка, написанная две империи тому назад. В ней еще можно уловить тончайший налет иронии и по отношению к полицейскому, и по отношению к народной милиции, из чего неминуемо следует такое же отношение к адресату.

Кроме гимназии, кажется не оконченной, у отца никакого формального образования не было. Я удивился его прекрасному русскому языку. Значит, это тогда уже было возможно здесь, на окраине империи.

Голос отца, которого я не слышал с детства, веяньем далекой нежности коснулся моей души. Поразительно, что в интонациях записки я почувствовал родственность своему стилю. Исток. Это было так странно ощущать. Хотелось записку погладить, как ребенка по голове, и поцело-вать. Ребенок-отец. Но я воздержался от этого сентиментального жеста, пожалуй, только потому, что в руках у меня была машинописная копия.

Отец, конечно, никогда ничего не писал, но, оказывается, у меня бессознательно, как черты лица, повторились особенности его духовного почерка. Вот вам и голос крови, генетический нажим пера.

Потом я эту записку куда-то сунул и потерял, как растерял всё на свете. Универсальная неряшливость. Может, и к лучшему. Чем больше потерь, тем чище взлетная полоса вдохновения. Хочется так думать.

…Сначала взяли брата отца, дядю Ризу, потом выслали в Иран отца, вспомнили, что дед родом оттуда. Потом, во время войны, добрали еще одного брата отца, дядю Самада, горького пьяницу.

Об отце и дяде Ризе я уже писал всё, что помнил, а дядю Самада упоминал редко. На то были свои причины. Сейчас, когда и мамы нет в живых, хочется думать, что они с отцом встретились там. Но вот что удивительно. Когда я говорю: мама! — горячая волна крови ударяет в сердце, и я чувствую, что соответствую своему возгласу. Но, мысленно обращаясь к отцу, я не могу сказать: папа! — чувствую, что это фальшиво, потому что та самая горячая волна крови не бьет.

Годы, и годы, и годы разлуки высосали из меня эту кровь. Слишком часто в детстве и в юности я с тоской повторял: папа! — и слово это в конце концов сточилось, исчезло. Осталось печальное: отец. Но и тут нет сил и потому нет права на прямое обращение.

Вижу мальчика. Он бежит. Он всегда куда-нибудь бежит. То цепенящая боль, то взрывы восторга. Хохочет. Всегда присматривается к смешному. Запоминает смешное, как будто собирает аргументы против грусти. Помнит о смешном, как о созревшей черешне в чужом саду. Смешное, как та самая черешня в чужом саду, кажется крупнее всего.

За миг до драки вдруг окатывает волна спокойствия. Позор глупого волнения на контроль-ных. Остатки самообладания уходят на сокрытие этого позора.

Вижу мальчика. Он куда-то бежит. Куда? Где этот мальчик? Иногда снится золотой от солнца и крови черновик прекрасного рассказа о жизни, о детстве. Детство — пусть незакончен-ный, но самый талантливый набросок жизни. Но жизнь, как безумный автор, переписывает и переписывает его и с каждым разом безнадежно ухудшает. Надо всё восстановить!

И приходит во сне тот самый золотой от крови и солнца набросок. То вчитываюсь, то лихорадочно пробегаю глазами, чтобы не забыть текста, хотя во сне, как бы про запас, думаю: в крайнем случае, запомнить гибкость его звука, плотность его плоти. Главное — он уже есть. Остается самая сладостная работа: проснуться и слегка почистить его, как снять кожуру с инжира. Проснувшись, ничего не помню. Но знаю, что он был. И это немало.

 

* * *

 

Мальчик сидел на каменных ступенях у парадной двери своего дома. Он почти всё время не отрываясь смотрел в конец улицы, ведущей в сторону рынка. Он ждал и сильно волновался. Ему казалось, что он никогда в жизни так не волновался. Он уже два часа так сидел и ждал. Оттуда должен был появиться человек, но он не появлялся. А вдруг не придет? Если не придет сегодня, думал мальчик, значит, он никогда в жизни больше не придет.

Его любимая собачка Белка уткнулась мордой ему в живот, а он ее поглаживал. Белка понимала, что ему плохо, и потому не отходила от него.

Он ее гладил, и ему было легче оттого, что она рядом, что ее можно потрогать, что они друг друга любят и нет в мире силы, которая их могла бы разлучить. Иногда собачка торкалась ему мордой в живот, что означало: не унывай! Еще всё будет хорошо!

Иногда, забывшись, он переставал ее гладить, и тогда она опять торкала его мордой в живот: гладь! И тебе будет легче и мне приятней. Мальчик всегда знал, что она умнейшая собака в мире. Но сейчас он думал не об этом.

Слева от того места, где он сидел, если взглянуть через улицу, на берегу безымянной речки, которую почему-то обидно называли канавой, рос огромный тополь. Мальчик никогда в жизни не видел такого тополя. По наблюдениям мальчика, это было самое большое дерево из всех, которые он видел в городе.

Мальчик любил этот тополь за его огромность и прямоту. Он даже гордился этим тополем, как если бы тополь был его собственным деревом. Отчасти он это чувствовал, потому что тополь никому не принадлежал.

Если бы он рос в соседском дворе, можно было бы считать, что у него есть свой хозяин. Если бы он рос на тротуаре, можно было бы считать, что это государственный тополь. Но он рос в овраге на самом берегу речушки, гораздо ниже уровня окружающих дворов и улицы, и потому никому не принадлежал и как бы никому не подчинялся.

Мальчик считал, что тополь вымахал в такую невероятную громадину, потому что вырос у самого берега и могучие корни пьют и пьют воду из этой речушки.

Он любил этот тополь и гордился его огромностью. И еще он замечал, что другие пацаны совсем не любовались этим тополем, просто потому что он никаких плодов не дает. Но мальчик любил этот тополь за его прямую громадность, за его мощь, прочность, надежность.

И сейчас, когда он временами отводил глаза от конца улицы, он машинально подымал взгляд на великое дерево, любовался его высоченной зеленой кроной, озаренной солнцем, всеми своими миллионами листьев процеживающей свежий ветерок, которого здесь на улице нельзя было почувствовать. Иногда из его кроны внезапно выпархивало множество воробьев, как будто бы их кто-то оттуда вытряхивал.

Полюбовавшись тополем, хотя и не задумываясь над этим, мальчик снова с освеженной надеждой вглядывался в конец улицы, откуда ждал появление этого человека. Придет или не придет?

В двух кварталах от его дома время от времени грохотал стадион. Там играла местная команда с тбилисским «Динамо». Стадион иногда взрывался радостным грохотом, иногда как бы смущенно гудел. В первом случае означало, что наши забили гол. Во втором случае означало, что гол забили динамовцы Тбилиси. Увы, как всегда, стадион чаще смущенно гудел, чем взрывался радостным грохотом. Иногда оттуда доносились пронзительные свистки, и это означало, что публика не довольна судьей или поведением какого-то игрока. Мальчик всё это слышал, но сейчас и не думал о любимой игре и нисколько не болел за свою команду. Он ждал человека. Но человек не появлялся.

Справа от мальчика в пяти шагах от него двое его приятелей Анести и Бочо играли в деньги. Они пригласили его поиграть с ними, но он уже ждал этого человека, и поэтому играть в деньги сейчас было бы глупо и неинтересно.

Мальчик так резко отказался, что они не пытались его уговаривать, а стали играть сами. Они играли в накидку. Столбик денег устанавливался на плоском камне, а играющие с определенного расстояния, шагов десять, накидывали свои тяжелые старинные монеты — расшибалки. Чья расшибалка упадет ближе к столбику денег, тот и бьет первым. Сколько монет перевернется с решки на орла, столько и выиграл. Первый бьет столько раз, сколько после его удара переворачиваются монеты. Если после удара ни одна монета не перевернулась, начинает бить второй. Первый удар по серебристому столбику монет обычно бывал самым урожайным.

Мальчик изредка рассеянно бросал взгляд на играющих и снова переводил его туда, откуда он ждал человека. Хотя он и не задумывался о ходе игры, но по возгласам и выкрикам мальчи-ков, особенно разгоряченным у Бочо, он понимал, что тот проигрывает. И еще он угадывал, что в их игре есть какая-то неуловимая несправедливость, из-за которой Бочо медленно проигрыва-ет. Но он не хотел отвлекаться и напрягать голову из-за этой ерунды. Всё это было мелко, по сравнению с тем, что сейчас происходило с ним.

Мальчик ждал человека по имени дедушка Вартан. Это был высокий, красивый старик из деревни Эшера. Тетушка говорила, что он очень красивый старик. Но мальчик и сам знал это. И дело было не в его аккуратной бородке, курчавых седых волосах или ясных, кротких глазах.

Скорее мальчик за красоту помимо внешности принимал что-то другое. В старике была какая-то правильность, точность. Почти все люди, которые открылись мальчику за последние годы, были неточными. Они как-то расплывались, размыливались или расплющивались, чтобы втиснуться в безопасность. Дедушка Вартан оставался таким, каким был всегда. И мальчик знал, что он даже не задумывается о том, каким ему быть. И мальчик считал это красотой.

Когда дедушка Вартан приходил, садился, пил чай, вставал, улыбался, говорил, он всегда был точным. И хотя он с тетушкой обычно говорил по-турецки и мальчик мало что понимал, он знал по его тихому, ровному голосу, что дедушка Вартан продолжает быть точным, правильным.

Тетушка быстро сходилась с людьми, она их оглушала шумной любовью, щедрой распахну-тостью, и люди сами распахивались ей навстречу, удивленные ее любовью, ее открытием в них собственной ценности, о которой они до этого только смутно догадывались.

Но потом эти люди надоедали тетушке, она довольно-таки резко охладевала к ним, и бедные люди никак не могли понять, за что она их разлюбила и куда делась та самая ценность, которую она же в них открыла. Но такая уж она была от природы, это даже не зависело от нее. И мальчик это понимал.

За многие и многие годы прихода в их дом дедушки Вартана мальчик заметил, что тетушка по своей привычке несколько раз пыталась навязать ему шумные родственные отношения, но дедушка Вартан, до того он был точным, с какой-то мягкой твердостью каждый раз отстранялся от ее родственного шума.

И, к великой радости мальчика, тетушка в конце концов привыкла быть с дедушкой Варта-ном в ровных, добрых отношениях. И ей это даже понравилось. Наверное, он был единственным в мире человеком, с которым у нее были такие отношения.

Мальчик знал, что, если бы дедушка Вартан расплылся бы, распахнулся бы навстречу ее шумной распахнутости, он бы ей обязательно надоел. И она бы, завидев его сверху, со второго этажа, идущего к ним, однажды обязательно сказала бы:

— До чего же надоел этот деревенщина! От своих некуда спрятаться, а этот еще прет со своей корзиной!

Мальчик, конечно, не помнил, когда дедушка Вартан стал появляться в их доме. Он стал появляться еще до революции. Примерно раз в месяц или реже, возвращаясь с базара, он приносил в остроугольной плетеной корзине, прилаженной к спине ремнями, деревенские отборные фрукты. Разные фрукты в зависимости от сезона.

Тетушка говорила, что он и в революцию, в самую неразбериху и путаницу властей, вот так же приходил с фруктами, может быть, в этой же самой неизносимой плетеной корзине. То боль-шевики займут город, говорила тетушка, люди боятся нос высунуть, а он тут как тут со своей корзиной. То меньшевики ворвутся в город, люди опять боятся нос высунуть, а он тут как тут.

Конечно, тетушка отдаривала его чем придется, когда он уходил. Какие-то платочки для его домашних, какие-то носочки для внучат, или конфеты, или печенье, или халва — всё, что под руку попадет. Тетушка была щедрой, и мальчик ее за это любил. И многое прощал.

Дело в том, что когда-то давным-давно его дядя был настоящим адвокатом. И он в каком-то несправедливом суде сумел защитить этого крестьянина. Другие не смогли, а он смог. Это было еще до революции. Мальчик спрашивал у тетушки, что это было за дело, которое дядя Самад сумел защитить. Но она и сама не могла вспомнить, так это было давно.

— От обидчиков защитил. Какая тебе разница! — раздраженно ответила она, когда он у нее спросил об этом. Мальчик понял, что она рассердилась именно потому, что не могла вспомнить, что это было за дело. А у дедушки Вартана как-то неудобно было спрашивать. Ведь он столько лет приходил с фруктами и всё так складно получалось, как будто все всё помнят. Мальчик понимал, что, если он об этом спросит у дедушки Вартана, станет ясно, что в доме никто не помнит, что это было за дело.

Но так оно и было. В доме никто уже не помнил, что там случилось до революции и от чего дядя спасал дедушку Вартана. И было грустно и довольно смешно, что самого дядю, благодаря которому дедушка Вартан приносил фрукты, он почти никогда не заставал дома. Дядя приходил гораздо позднее и всегда был пьян. Он давным-давно стал тихим алкоголиком, и мальчик всегда его помнил только таким.

По домашней версии дядина юная, красивая жена во время революции сбежала на пароходе в Стамбул. Он не хотел покидать родину, а она уехала, да еще с его другом. Это надломило его. Он стал пить. Правда, он попробовал еще раз жениться и бросить пить. Но у него ничего не получилось. Он не мог забыть ту, первую жену. И он не мог жить со второй женой, да еще и не пить. И он решил, что лучше уж быть одному и пить, чем жить с новой женой и не пить. И они расстались.

Мальчик думал, что, если бы его первая жена-красавица просто одна сбежала бы в Стамбул, может быть, он еще и выдержал бы. А она не просто уехала, а уехала с его другом. И это его сломало. Мальчик долго никак не мог понять, как это друг мог жениться на жене друга. Он до того этого не понимал, что раньше, когда был поменьше, думал, что дядин друг просто поехал сопровождать, охранять его жену до Стамбула.

И только потом, гораздо позже, когда тетушка всю эту историю рассказывала при нем своим подругам, он понял, что слова о том, что она уехала в Стамбул с его другом, одновременно означали и женитьбу друга на дядиной жене. Мол, если ты так привязан к Абхазии, оставайся со своей Абхазией, а я поеду в Стамбул с твоей женой. Мальчика почему-то занимала и другая сторона этой женитьбы. Он знал, что они бежали в панике, и никак не мог понять, где именно они женились, еще на пароходе или уже в Стамбуле.

Мальчик вспомнил, что однажды дедушка Вартан задержался в их доме и они встретились с дядей Самадом. Дядя пришел как всегда под хмельком. Он вежливо поздоровался с дедушкой Вартаном, но, конечно, его не узнал. Дядю посадили пить чай, и тетушка долго ему объясняла, как он, дядя, еще до революции защитил этого человека от злых людей.

Мальчик надеялся, что кто-нибудь вдруг вспомнит, в чем именно заключалась дядина защита, но до этого так и не дошло. Дядя только понял, что этого человека он когда-то защищал в суде. Но кто он такой и что это было за дело, он так и не вспомнил. Мальчику стало стыдно, что дядя так и не вспомнил дедушку Вартана.

— Да, были и мы рысаками, — сказал он по-русски и что-то добавил на иностранном. Это была латинская пословица, но мальчик об этом догадался гораздо позже, когда уже стал студентом.

А тогда было ясно, что дядя остался равнодушным ко всему, что говорилось за столом. Тем более что на столе не было выпивки. Дядя вяло пил чай.

Мальчик подумал, что, если бы на столе была водка или вино, дядя, может быть, оживился бы и вспомнил про этот случай. Но выпивки не было, и он ничего не вспомнил и только вяло попивал чай.

Дедушка Вартан и здесь вел себя правильно, точно. Он никак не показал своего огорчения или обиды. Да скорее всего он и не почувствовал никакой обиды. Наверное, дядя давно, очень давно перестал узнавать дедушку Вартана. Он ведь столько лет пьет и столько лет приходит домой позже дедушки Вартана. Когда дядя ушел спать, дедушка Вартан, взглянув на дверь, захлопнувшуюся за ним, сказал:

— Эх, этот мир…

Он это сказал по-турецки, но мальчик его понял. Потом он еще что-то добавил по-турецки, и мальчик смутно догадался, о чем он: когда-то клиенты ходили за дядей по пятам, а теперь вот такое. Тетушка что-то безжалостно ответила ему по-турецки, и мальчик опять уловил смысл ее ответа: они же, то есть клиенты, его и споили.

Как же так, с обидой подумал мальчик, она же, тетушка, столько раз говорила, что он спился из-за своей красавицы жены. Она же сама рассказывала такую чудовищную подробность. Накануне отхода последнего парохода на Стамбул его друг ворвался сюда в их дом и сказал дяде, бесстыдно показывая рукой на его жену:

— Скажи ей, чтобы она ехала со мной. Завтра последний пароход.

— Это пусть она сама решает, — ответил дядя, — но я никому не советую уезжать. Эта власть больше двух-трех лет не продержится.

Разговор шел в дядиной комнате, но они так громко говорили, что домашние всё слышали. И дядина жена, видимо не сразу, но потом все-таки решилась и на следующий день уехала с его другом в Стамбул. Где же именно они все-таки женились? В городе они явно никак не могли успеть жениться. Один день. Переполох. Надо же свадьбу устраивать. На пароходе, переполнен-ном беженцами? Или уже в Стамбуле? Тогда как он ее называл, знакомя с другими людьми на пароходе?

Рассказывая эту историю, тетушка приходила в ярость.

— Вместо того чтобы убить этого мерзавца на месте, он еще ему советы давал, — возмуща-лась она и язвительно добавляла: — Два-три года… все они тогда так говорили… Образованные! Начхала я на ваше образование, если голодранцы оказались умнее вас! Они еще тысячи лет будут царствовать!

А теперь она же говорит, что дядя спился из-за клиентов. Он ее много раз ловил на таких противоречиях и не уставал удивляться им. Но ярость тетушки по поводу этого мерзавца он полностью разделял. Он бы сам его убил, хотя он еще пацан! Он бы долбанул его по голове чем-нибудь тяжелым и убил. Это надо же, прийти к ним в дом и сказать дяде:

«Скажи ей, чтобы она поехала со мной! Завтра последний пароход!»

Гадина, гадина, думал мальчик, вспоминая об этом человеке. Но почему же дядя не постоял за себя? Мальчик много раз мучительно об этом думал. Нет, он не был трусом. Мальчик это точно знал. Он и сейчас иногда про власть говорил такое, что взрослым становилось не по себе. Они пугливо озирались. Они объясняли это тем, что он пьяница и сам не знает, что говорит.

Но почему же он тогда не постоял за себя перед этим мерзавцем? Мальчик много раз мучительно думал об этом. Может, потому что этот человек раньше был его другом? Нет, решил мальчик, если этот человек сказал такое, значит, он в это же мгновенье перестал быть его другом и имел право разделаться с ним.

Мальчик много раз об этом думал и остановился на такой мысли. Адвокатов в их городе называли защитниками. И если дядя был таким хорошим защитником, что клиенты ходили за ним по пятам, и если он защитил дедушку Вартана, когда его уже никто не мог защитить, значит, у него все силы уходили на защиту других людей, а на собственную защиту сил не оставалось. У него просто не было привычки защищать себя. У него была привычка защищать других.

Вот в чем дело! Он и сейчас был такой худенький, хрупкий, беззащитный. И как он теперь был не похож на свои дореволюционные фотографии, где он гляделся таким гордым, таким красивым, таким франтом в каких-то галстуках, которых сейчас никто не носит. И были пляжные снимки с его красавицей женой, которая и в самом деле казалась ему красивой, хотя купальник на ней был довольно смешной, скорее похожий на платье. И они на этом снимке так хорошо улыбались и сидели так тесно обнявшись, что казалось, никогда не расстанутся. Правда, мальчик заметил по этому снимку, что у дяди и тогда с мускулами было плоховато.

Но с другой стороны, мальчик это знал по многим прочитанным книгам, что в те времена не было моды на мускулы. Физкультуру тогда никто не славил. Только в наше время пришла мода на мускулы. И мальчику нравилось это. И он думал иногда, окажись у дяди покрепче мускулы, он, может, и бывшего друга двинул по челюсти и жену удержал бы дома. Но такое ему в голову приходило редко, и он, очнувшись, сам понимал, что тут всё сложней, и сам с тяжелым вздохом отвергал свою мечту.

Сумасшедший дядя мальчика с пустыми ведрами в руках вышел со двора и, напевая бессмысленную песню собственного сочинения, пошел в ту сторону, куда глядел мальчик, ожидая дедушку Вартана. Песенки дяди были бессмысленны, но зато ясно показывали, что ему весело.

За два квартала от их дома был двор, где была колонка с ручным насосом, при помощи которого из-под земли выкачивали особенно холодную и вкусную воду соук-су.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: